bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 11

Следователь захохотал так же весело, как тюремщица, копавшаяся у меня в волосах. Я осеклась.

В поле моего зрения попали и другие папки. Горы папок. На столе, в шкафу и, вероятно, вон в том закрытом сейфе тоже. Зазвонил черный телефон, и офицер, выслушав собеседника, коротко ответил «да», после чего повесил трубку. Хлебнув воды, он снова заладил свое про антисоветские заявления, и про оклеветанных членов Правительства, и про расстрелянного врага народа Бориса Адмиралова, но я ни в чем не созналась, так что он отправил меня обратно в камеру.

Через час я пошла на второй допрос, уже к другому следователю. Вопреки моим ожиданиям, ему тоже до сих пор не сообщили о том, что в МГБ ошиблись и взяли невиновного человека. Отпускать он меня не собирался.

– Позвоните моему мужу! – настаивала я.

– Не положено! – отрезал следователь.

Он выдвигал все те же обвинения, что и первый, тоже смеялся, пока я отнекивалась как могла, и, не поверив мне ни на йоту, позвонил конвоиру, чтобы забрал. В коридоре я встретила мужчину с майорской одной звездой между двумя васильковыми полосами на погонах и, надеясь на его благоразумие, рванулась навстречу – может, хоть он осознает всю абсурдность этой ситуации и немедленно свяжется с Сережей? Однако поговорить с ним я не успела: конвоир повалил меня на пол и три раза ударил дубинкой по спине, на мгновение лишив меня возможности дышать. Майор скрылся за углом, читая на ходу бумаги.

– Да как вы смеете?.. – ахнула я, глубоко задетая столь неуважительным обращением.

Конвоир без слов сделал еще несколько ударов.

К утру на моем счету было уже пять допросов, и ни один не принес результатов. Я не на шутку напугалась, ведь судьба моя оставалась все такой же безызвестной, а света в конце тоннеля как-то не предвиделось. Почему Сережа не идет, куда он запропастился? Уму непостижимо, что он позволил продержать жену в клетке целую ночь! Что он бездействует, пока меня бьют! Какой ему представился шанс искупить свою подлость!

Память настойчиво подсовывала мне под нос страдальческое лицо мужа – то самое, с каким он сидел, когда я закатила ему скандал после балета в Большом театре, – но я отгоняла его прочь. Сережа заслужил ту взбучку. По правде сказать, он заслужил еще сотни таких взбучек!

Я вымоталась и, пропустив положенные мне ужин с завтраком, зверски проголодалась. Сейчас бы ту порцию щучьих котлеток… А лучше три порции, да картофельного пюре побольше. От борща с горой булочек, столь бережливо сложенных на блюдечке соседом, я бы тоже не отказалась.

Спина гудела после ударов дубинкой. Камера наполнилась запахами из туалетного ведра, и меня колотило от отвращения. Даже животные не гадят там, где спят! А спать мне хотелось, очень хотелось. Тревожный короткий сон и изнурительные допросы начали сливаться воедино, отчего сознание стало мутным, заторможенным. Мысли порой обрывались в середине, не подойдя к своему логическому завершению. «Вот поживу с недельку в таком режиме… – вяло шевелила я мозгами. – Утрачу чувство реальности… Где явь, где сон – неясно… Сон… Спать». Уснула. Через минуту растолкал надзиратель – днем спать было запрещено.

Настал третий день ареста, а следователи до сих пор не выпытали из меня признания. Тогда они сменили тактику, перейдя к более топорным методам. Сперва посыпались угрозы – мол, поселим в карцер, лишим еды и воды. Затем один из чекистов ударил меня кулаком в челюсть.

– А ну-ка не распускай руки, олень! – заорал другой. – Нам же сказано – без следов! На девчонке не должно быть синяков и ссадин, понял?

– Понял, – виновато пробурчал тот.

Я слизнула с губы кровь.

Рук действительно больше не распускали. Меня били мешками с песком – это очень больно, но не оставляет отметин на теле. Процедура была простой: я стояла посередине кабинета, один следователь сидел за столом и повторял вопросы, второй дубасил меня мешком. Иногда приходил третий, помогал, если второй выматывался. Самые мощные удары валили навзничь. А валяться они не разрешали.

«Отец терпел пытки, пока был под следствием, и ты не хнычь», – бодрилась я, поднимая свою избитую тушу с пола.

– Ну что ж ты такая несообразительная, – будто бы смягчившись, сказал следователь за столом, пододвинув ко мне признание. – Если все подпишешь, мы же тебе лет пять дадим, не больше! Все сотрудничают, а ты сама себе могилу копаешь, дура!

– Люди всех друзей и коллег у нас сдают, а ты на такую ерунду не соглашаешься! – покачал головой другой, замахнувшись мешком с песком. – У тебя статья-то легкая, считай – детская! Для анекдотистов и болтунов!

Я закрыла голову, и мешок с песком ударил по кистям. В обед выронила из дрожащих рук миску, выплеснув горячий суп себе на ноги. Измученная голодом, я в сердцах швырнула пустую посудину обратно на кормушку. Надзиратель, поджав губы, молча налил мне вторую порцию, погуще первой. Я, тоже молча, начала лакать суп прямо так, с этой кормушки, осторожно наклонив миску ко рту. Тогда до меня еще не доходило, что выдавать вторую порцию в подобных случаях «не положено». И вообще, за швыряние казенным имуществом можно было загреметь в карцер…

Мои надежды на освобождение были уничтожены ранним утром шестого дня. Зайдя в камеру, надзиратель оставил передачу от Загорского: фанерный чемодан, пальто, ботинки, брюки, свитер, белье, зубной порошок со щеткой, мыло, хлеб, колбасу, сыр, шоколадные конфеты и пять тысяч рублей.

– Не спать! На выход!

Ох уж этот требовательный голос, вырывающий из поверхностного, мучительного, полного странных и тревожных видений сна, который застал меня, когда я сидела на табурете, прислонившись к стене. Я подняла тяжеленную голову и почувствовала головокружение. В проеме мелькнула спина конвоира – ах, он уже уходил, а мне нельзя медлить, ни в коем случае нельзя! Кряхтя, как старуха, я вскочила с табурета и побежала за ним – ну как побежала, поплелась быстрее обычного.

Вряд ли я теперь отличалась от того горбача. Ноги шаркали по полу, и я не находила сил поднимать их выше, чтобы подошва обуви перестала задевать ковер-дорожку. Спина скрючилась. В горле пересохло. Я сглотнула, но слюны не было. Веки липли друг к другу, когда я моргала. Глаза болели и чесались. Тошнило – от голода, от стресса, от переутомления, от жизни.

Казалось, что в коридоре сегодня холоднее, чем в предыдущие дни. И еще сыро, очень сыро. Меня прошиб озноб, поползли колючие мурашки.

Стук ключей. Навстречу шли! Прозвучал приказ. Вздрогнув, я скорей прижалась к стене всем телом: и лбом, и животом, и коленями. Опустила голову так низко, как могла, аж шея заболела. Зажмурилась на всякий случай. Лишь бы конвоир не заподозрил, что подглядываю.

Молчал – выходит, не сердился. Повезло.

Шаги удалились. Я стояла ни жива ни мертва, и только когда чекист велел продолжить путь, посмела отлепиться от стены. Налево! Мы свернули за угол и оказались на лестнице. «Почему лестница… – не понимала я. – Раньше был лифт. Всегда лифт. Ну и пес с ним».

Мышцы ног отяжелели, точно их набили гирями. Я споткнулась о ступеньку, ударив голые пальчики, и ругнулась на свои ни в чем не повинные босоножки. Некстати вспыхнуло очередное головокружение, в глазах закружились звездочки. Я схватилась за макушку, восстановила равновесие. С опаской покосилась на своего спутника. Его не прогневала заминка. Хорошо…

Вот она, лестничная клетка, конец моих страданий. Из груди вырвался облегченный выдох. Чекист кивнул своему сослуживцу, дежурившему на этаже, и повел меня дальше. Вокруг маячили офицеры – холеные, румяные, надменные. Я плутала между ними, как юродивая в кругу блистательных дам и кавалеров. «Хлебушку, что ли, выклянчить», – старалась я рассмешить себя. Не получилось – лишь сильней раззадорила голод. В животе заурчало, накатила злоба.

Чуть не прикрикнула на конвоира: живей, мне надо к обеду успеть! Но я не прикрикнула – боялась, ударит. И неважно, что этого я видела впервые. Все они были для меня на одно лицо, даже так – на одну руку.

Остановившись у белоснежных дверей, эмгэбэшник осторожно постучал. С той стороны раздалось одобрительное бормотание. Меня втолкнули в кабинет. Тут было тепло, просторно, уютно, совсем не сыро; только слишком ярко, глаза с непривычки резало. Я убрала спутанные сальные волосы с лица и зевнула, сама ощущая исходившую от меня вонь.

– Добрый вечер, Нина! – обратился ко мне хозяин кабинета. Он вальяжно сидел прямо на огромном столе, покрытом зеленым сукном.

Громов, чтоб его. На сей раз он предстал передо мной не гулякой во хмелю, а серьезным мужчиной при генеральском мундире цвета морской волны с двумя рядами золоченых пуговиц и тремя звездами на погонах.

– Уже вечер? – безжизненно промолвила я, чем вызвала веселую улыбку министра госбезопасности.

– Как вы себя чувствуете? – Громов прикинулся внимательным, поправив фуражку с золотым шитьем по околышу.

Я проигнорировала сарказм. Сложив руки на груди, он с пристрастием изучил мое смятое оливковое платье, разодранные коленки, засохшие губы.

– Олухи, – плюнул он, увидев синяк у подбородка. – Не выношу, когда женское тело порчено.

Министр слез со стола и обошел меня по кругу, как акула – свою добычу.

– Ты так и не призналась в антисоветской деятельности? – прошептал он мне в ухо.

– Я никогда не занималась антисоветской деятельностью, – сказала я, не узнавая собственного голоса. Он ослабел и неприятно трескался.

– Все вы так говорите, – отмахнулся Громов. – «Я невиновен, я ни в чем не сознаюсь, я требую справедливости!» Тьфу!

Он подошел к шкафу со стеклянными дверцами и аккуратно, будто брал на руки новорожденного, достал бутылку коньяка. Налив себе в специально припасенный для таких случаев коньячный бокал, он опрокинул спиртное в рот.

– Слушай меня, милая, – произнес Громов, проглотив, – и слушай внимательно. Тебя пожалели исключительно по моей просьбе. Обошлись мягко, так сказать по-джентльменски. Если бы не я, разговор был бы совсем иным. У нас много особых методов.

Я рассмеялась. Сухие губы неприятно стянуло.

– Мягко? Вы считаете, что битье мешками – это пустяки?

– Конечно, пустяки, а ты на что рассчитывала? – неразборчиво пробурчал Громов: он сосредоточенно жевал дольку лимона. – Ты же, поди, не ходила в камеру с клопами? Или в гости к уголовникам?

«Молчи, Нина, молчи!» – скомандовала я себе.

– Нет, коли ты одумалась, я готов принять на веру твое исправление.

Он улыбнулся мне – коротко, ядовито, вызывающе. И хотя Громов загнал меня в ловушку, и хотя руки его были развязаны, сегодня он меня не трогал. Он подступил вплотную, и все.

– Что скажешь? Будешь примерной девочкой?

«Соглашайся, – очнулся мой самый рассудительный внутренний голос. – Перестань строить из себя неприступную гордячку. Сделай то, чего от тебя просят. Неужели сложно? Пару раз потерпишь – и гуляй. Громов быстро наиграется и найдет себе новую любовницу, он ветреный малый. Ты же освободишься из тюрьмы и вернешься домой целехонькой».

«Если откажешь, он изнасилует тебя из мести, – поддакивал другой голос. – Кто ему помешает? Здесь, на Лубянке, в его же кабинете? Так или иначе он получит желаемое. А ты – вдобавок к унижению – боль и чувство абсолютной беспомощности».

Не спорю, выводы их были логичны и весьма убедительны; мне нечем было возразить им. И все же я не нашла в себе смирения. Не могла я перешагнуть через себя, не желала потакать капризам Громова, не умела принимать поражение. Надо было ответить Громову «нет», бесстрастное «нет», а дальше пусть сам разбирается, что со мной делать.

Однако на меня, к несчастью, снова разрушительной лавиной накатили эмоции. Глаза заволокло красной пеленой. «Он посадил меня только за то, что я не дала ему! – с горечью кричал именно тот голос, который подначивал меня на самые вспыльчивые поступки. – Чего стоило этому подонку переключиться на любую другую женщину? На ту, которая с радостью переспит с ним ради своей выгоды? Сколько их тут, у него под боком, красивых, как куколки, и податливых, как воск? Сколько талантливых и бездарных актрис, рвущихся на экран? Сколько танцовщиц и певиц, стремящихся попасть на сцену? Зачем пытаться сломить меня? Для того, чтобы потешить самолюбие? Почувствовать себя всевластным? Он запросто взял – и погубил меня, раздавил, как мошку! Чего терять? Чего терять?!»

– Пошел ты к чертовой матери, паскуда! – брякнула я со всей скопившейся во мне ненавистью. – Уж лучше камера с клопами, чем твои мерзкие объятия!

Никогда не забуду этого перекошенного лица. Как он растерялся! Как отшатнулся от меня, покрывшись пятнами! А я тем временем приготовилась к атаке. Встала прямо, расставила ноги, как если бы надо мной вновь занесли мешок с песком. Голова гудела, комната плыла, но я стояла, я держалась.

Нет, Громов не накинулся на меня. Вместо этого он, придя в себя, развернулся обратно к своему столу.

– Это был последний шанс! Последний шанс! – сокрушался он, брызжа слюной. – Ты сполна заработала путевку в лагеря, упрямая сука! И не куда-нибудь, а в самый дальний! Самый невыносимый! На Север сошлю! Поверь, участь незавидная! Койка на Лубянке покажется тебе пуховой периной по сравнению с колымскими или норильскими нарами!

Громов залпом выпил вторую порцию коньяка.

– И не вздумай воротить нос, если кто-то из чекистов заинтересуется тобой! – с ученой миной напутствовал он, наливая третью. – Оставь свои глупые принципы! Недотрога, тоже мне! Учти, начальники лагерей не обхаживают баб, как я, они далеки от моего милосердия! Пожалеешь, ох пожалеешь, что отказала! Лучше камера с клопами, ну надо же!

В памяти пронеслась красная ткань – развеваясь по ветру, она летела вниз вместе с Ирой прямо к асфальтовой дорожке.

«Может, стоило поступить, как Чернова? – задумалась я. – И наложить на себя руки, прежде чем грянули эмгэбэшники? Ну правда, что меня ждет в лагерях? Я не привыкла ни к тяжелому труду, ни к уголовному контингенту, ни к голоду. Что там произойдет с балованным, упертым человеком? Что там станет с молодой женщиной – в месте, где мужчинам все дозволено?»

Точно прочитав мои мысли, Громов нашелся:

– Такие, как ты, там без дела не кукуют. Лагерщики любят вызывать девочек к себе и пускать их по кругу. Некоторые и вовсе устраивают гаремы из зэчек. Шмары трахаются с ними, моют их, стирают им белье, драят унитазы…

Его лицо вытянулось, когда я озадаченно сдвинула брови.

– О, ты не знаешь, кто такие шмары? Филолог, называется! Это любовница или проститутка, по фене. Иначе говоря, блядь. Ничего, разберешься! И язык лагерный выучишь, и дружбу с моими ребятами заведешь. Тем, кто хорошо их обслуживает, иногда сокращают срок.

«Сколько времени понадобится, чтобы загнуться в лагере? – прикидывала я, с трудом представляя тамошнюю жизнь, о которой, конечно же, говорить было не принято, а думать – боязно. – Умная Ирка… Все одно – помирать. Тогда к чему лишние мучения?»

– Да чего я рассказываю? – спохватился Громов. – Скоро ты все разведаешь сама. Подпиши только бумаги, не то отменю приказ быть с тобой помягче. И спустя пару дней ты у нас не десятку, а четвертак себе подпишешь…

Я проволочила ноги к столу и подписала то, что меня заставляли подписать следователи – признание в антисоветской деятельности. Громов выпил четвертую.

– Лучше камера с клопами, говорит! – раненный, похоже, в самое сердце, все передразнивал Громов. – Счастливого пути, Нина. И удачи…

Глава 2

Как я узнала позже из рассказов других заключенных, многие годами кочевали по пересыльным тюрьмам в разных областях СССР, прежде чем осесть в каком-то конкретном лагере. Со мной случилась другая история.

Меня очень спешно этапировали. Я не сразу поняла, с чем связана такая суета. Каморку свою на Лубянке занимала пару дней после встречи с Громовым, потом состоялся суд, более напоминавший спектакль. На то, чтобы осудить меня, им потребовалось полчаса – и права высказаться мне не предоставили. За мной, как в конвейере, ждали своего приговора еще десятки человек. Получив клеймо врага народа, я отправилась в путь. Долгий, изнурительный путь.

Начался он с душного темного фургона с надписью «Почта», в котором не было ни единого окна, зато битком – осужденных, таких же немытых, потных, обозленных, как и я. Потом нас запихнули в вагонзак, где мы ехали по шесть-восемь человек на четырехместную клетку. В Красноярске этап сдали на несколько дней в огромный пересыльный лагерь. Там мы ждали речного этапа. Пароход доставил нас в конечный пункт назначения, и вот, уже в последних числах августа 1949 года, мы причалили в Игарку.

На Крайний Север.

Во время трехнедельного плавания я присматривалась к своим подругам по несчастью – остальным женщинам-заключенным – и осторожно стала расспрашивать про лагерь, в котором нам предстояло отбывать срок. Сидя на нарах в трюме, я воображала серо-синие воды Енисея за глухой стеной парохода и слушала о какой-то там Трансполярной магистрали, которую мы, стало быть, едем строить.

Будущая железная дорога должна была протянуться от берегов Баренцева моря до побережья Охотского моря и Чукотки. А почему этап везли столь торопливо, так это потому, доходчиво объясняли мне, что в Заполярье короткая навигационная пора. Грузы с Большой земли нужно было доставить до наступления морозов, а они тут ранние гости. Пока путь не сковало льдом, пароходы и лихтеры один за другим закидывали рабочих, уголь, продовольствие, мотки колючки, лесоматериалы, паровозы, горючее для двигателей, инструменты и оборудование для строительства. Даже экскаваторы сгружали – эти машины считались редкой роскошью по меркам ГУЛАГа.

Проектом занимались стройки №501 и 503. Первая сейчас прокладывала участок Чум – Салехард – Коротчаево, вторая – Коротчаево – Игарка. Они как бы шли навстречу друг другу, чтобы сомкнуть магистраль где-то в середине маршрута. Мы плыли на 503-ю стройку, административный центр которой расположился в Игарке. И хотя полевые работы по Северному железнодорожному пути начались еще в 1947 году, я до сих пор ни разу не слышала о нем, при том что муж всегда держал меня в курсе последних событий.

– Ничего удивительного, – вяло пожала плечами Наташа, переведенная на 503-ю из Вятлага Кировской области. – Стройка засекречена, ты не могла знать о ней на воле.

Она сглотнула, сдерживая рвотный позыв. Уже третий раз за минуту. Наташа страдала морской болезнью и временами, когда покачивание парохода усиливалось, зеленела от тошноты. Лоб ее покрывался холодным потом, руки сжимались в кулаки от головной боли. Потом вроде бы легчало, но легчало только до нового приступа.

Я заприметила Наташу на второй день плавания. Привлекли меня то ли ее живые голубые глаза, то ли серьезное, терпеливое выражение лица бывалого заключенного, но я сразу захотела быть ближе. Наверное, нуждалась в ком-то уверенном, матером, постигшем науку выживания. Наташа оказалась из своих, осужденных по 58-й статье11. Измена Родине.

– Вот в лагерях, расположенных в центральной части страны, про пятьсот первую и пятьсот третью наслышаны, – продолжала она, подавив очередной позыв. – Начальники администраций у нас клич били. Искали добровольцев на тяжелую стройку.

– Искали добровольцев среди зэков? – переспросила я с недоверием. – Да кто же поедет на Север по своему желанию?

– А многие едут, между прочим, – возразила Наташа сквозь зубы, почти не открывая рта. – И я тоже поехала. Понимаешь, там систему зачетов ввели. Год на той стройке засчитывается за полтора, а если план перевыполняешь, так и за два сразу. Боже милосердный, что ж так дурно-то!.. Тебе, например, сколько дали?

– Десять лет, – сказала я, и слова мои пронеслись мимо ушей пустым звуком. В реальность своего приговора я так и не поверила.

– У-у-у-у, – протянула Наташа со значением и бросила на меня полный зависти взгляд. – Детский срок. Повезло… Если постараешься, лет через пять-семь можешь выйти.

– Вот так удача, – усмехнулась я с сарказмом. – А у тебя какой срок?

– Двадцать пять лет. – Она улыбнулась в ответ, но ее улыбка получилась грустной. – Или, как в лагерях говорят, вышка. Полная катушка. Три года в Вятлаге я уже отпахала, осталось двадцать два. А с системой зачетов, надеюсь, лет через пятнадцать освобожусь.

Я прикусила язык, почувствовав себя неловко со своей жалкой десяткой. Двадцать пять лет! Это же четверть века. Да нет, это целая жизнь. Потерянная, загубленная зря жизнь. Каторжные дни будут идти один за другим, потихоньку умерщвляя душу и тело, пока не наступит смерть – безвестная, одинокая, долгожданная. И похоронят-то не на малой родине, не возле родного дома, а прямо там же, в чужой, холодной для тебя земле. И на могилке вместо плачущих членов семьи будет стоять незнакомый человек в робе, раздраженный лишними хлопотами в морозный день. Двадцать пять лет – слишком много. Уж лучше в самом деле было поступить как Чернова.

– Так здесь большинство – добровольцы? – спросила я.

– Насчет большинства ручаться не могу, но то, что заключенные сами стали в Заполярье вызываться, – чистая правда. Говорят, только из моего Вятлага тысячу человек набрали. Охота поскорее срок отбыть, знаешь ли.

Девушку, стоявшую напротив нас, внезапно вырвало. Вонючая желтоватая масса расплескалась по стене и потекла на пол. Дневальная немедля подскочила к люку и забарабанила, требуя от конвоя швабру с водой. Спустя пару минут дежурный передал ей вниз грязную тряпку, пахнувшую немногим лучше рвоты. Не обращая внимания на то, что девушку до сих пор мутит, дневальная сунула ту тряпку ей под нос и велела затереть следы.

Позеленев опять, Наташа зажала рот рукой и отвела глаза.

– И все-таки не укладывается в голове, – обронила я, когда в трюме прибрались, а к щекам моей новой знакомой вернулся относительно здоровый оттенок.

– Что не укладывается?

– Ты не думала, что это, возможно, ловушка? Как бесплатный сыр в мышеловке? Ну то есть зэков поманили льготами, посулили им досрочное освобождение, но что придется отдать взамен? Выгодна ли эта сделка? Мы едем на Север. В опасные, необжитые края. Вот ты привыкла к лютым морозам? Градусов эдак пятьдесят ниже нуля?

– Я родом с Юга, из Ставрополя, – сухо пояснила она.

– И я не привыкла… А вдруг там первобытные условия? Вдобавок кормят, как свиней? Не выдают теплых вещей? Селят в плохо отапливаемых бараках? Заставляют работать часов по четырнадцать? Лечат абы как? Не лучше ли отбыть весь срок в другом лагере, но выжить, чем купиться на байки о бонусах и умереть прежде, чем получишь заветную бумажку?

– Прикончить где угодно может, – отвергла Наташа мои умозаключения. – А здесь – свобода у носа маячит, сил придает. Прямо как весеннее солнце в конце зимы. Ты, Нинка, еще не знаешь, что такое надежда. Погоди, будет с тебя. Еще научишься за кости свои бороться…

– А как за них бороться? – Я придвинулась к ней.

– Выбиваться на более легкие работы, – сказала она. – Главное – получить лагерную профессию, которая спасет тебя от каторжных работ. Какая у тебя профессия, кстати?

– Филолог.

– Не пойдет, – сморщилась Наташа. – Филологи здесь не нужны. Повара, парикмахеры – это да. Я в Вятлаге сидела с художниками, преподавателями, литераторами, музыкантами, партийными работниками, а в люди выбился кто? Маникюрщица! Прислуживала лично начальнице лагеря! Но больше всех везет специалистам, которые разбираются в строительстве. Они живут почти как вольные… А вот тебе тяжко будет. На худой конец говори, что медсестрой была. Может, в санчасть куда-нибудь пристроят. Хотя меня так и не пристроили за три года…

– Да тут каждая вторая говорит, что на фронте медсестрой работала, – хмыкнула наша соседка, в прошлом генеральская жена.

Когда пароход прибыл в Игарку, измученная морской болезнью Наташа счастливо выдохнула и ринулась наружу. Я же шла из трюма, как на эшафот.

Выстроившись в гигантскую очередь, мы поднимались на палубу парами, парами же сходили с трапа на пристань, а на пристани занимали места в колонне. Все прижимали к себе кулечки, сумки. Мы с Наташей тащили фанерные чемоданы.

Началась перекличка. Пытаясь удержаться на подгибающихся ногах, мы смотрели невидящим взором перед собой, дышали друг другу в затылки и ждали каждый свою фамилию. Наташа откликнулась на Рысакову, я – на Загорскую, после чего мы обе замолчали, уткнувшись носами в воротники. Некоторые женщины робко поглядывали назад: там мужчины, тоже из заключенных, разгружали судно.

Крайний Север встретил нас настоящей осенней промозглостью. В этот августовский день, когда далекая Москва наверняка еще сияла яркими зелено-голубыми красками и раскалялась на жаре, пахла созревающими в лучах солнца яблоками и готовилась принимать поставки спелых арбузов с юга, Игарка мрачно посерела и охладилась примерно до семи градусов тепла. По крайней мере я ощущала именно столько. Небо сдавили грозные тучи, и вид их был настолько унылым, что внутрь меня тут же закралась невыносимая тоска. Город могло в любую минуту затопить то ли дождем, то ли уже мокрым снегом, что было непостижимо уму коренной москвички, привыкшей встречать первый снегопад не ранее чем в октябре или ноябре. Порт, слабо освещенный высокими фонарями, скоропостижно погружался во тьму.

На страницу:
6 из 11