Полная версия
Когда отверзаются небеса. Рассказы
Сказать по совести, Ивашка Аграфену Петровну избегает, робеет − шутка ли, лавки у купчихи по всему городу, богатые лавки. А дом! Какой дом у Аграфены Петровны! Что мебель, что посуда. Да такой деликатности в их деревне и не видели.
Одно плохо: старовата она для молодца. Старовата да страшна, худа, как эта вот оглобля, а ведь целыми днями только и делает, что чаи распивает с приживалками, − чудеса!
Надо бы храбрее − не дело, что купчиха сама к нему жмётся, а Ивашка только мямлит невнятно: «Робею-с, никаких дел с барышнями не имел-с, обхожденья не знаю-с». Пустошеева лишь смеётся да глаз своих рыбьих с парня не сводит. Эх, если бы вместо Пустошеевой да Дунюшку в те покои, на перины лебяжьи. Вспомнил Ивашка про Дуню, в жар бросило. Батька, как приезжал, буркнул, будто срезал: «Просватали, слава богу. А ты, пёсий сын, даже думать забудь. Тебе такое счастье в руки плывёт, а через тебя и к нам. Могли ли мечтать?»
Когда год назад Ивашку Плетнёва отец привёз в город к дальнему родственнику, служащему приказчиком у купца Еремеева, сговаривались лишь о скудном жалованье для подспорья многочисленной семьи Плетнёвых. А оно вот как повернулось. Еремеев быстро смекнул, как повыгодней парнишку пристроить можно, а через него и лавочками Пустошеевой управлять по своему усмотрению. Стал он Ивашку в дом Аграфены Петровны с порученьями посылать и не прогадал. Истосковалась вдовушка в доме богатом, но пустом. Да и то, какие у бездетной вдовы развлечения? В Храм съездить да со странницами разговоры за чаем вести? А тут − добрый молодец, кровь с молоком.
На костюм Еремеев не поскупился, пошил сюртук из дорогого сукна с шёлковыми лацканами, штучный бархатный жилет, тесьмой обшитый, плисовые шаровары – чем не жених? Смекнул парень, что богатство само в руки плывёт, только разведи пошире, и ты уже не Ивашка, а Иван Сергеевич Плетнёв, владелец лавок, человек состоятельный. А наука купеческая, чай, не труднее сенокоса, знай, барыши подсчитывай и в чулок складывай.
Когда месяц назад Еремеев позвал к себе Ивашку и стал расписывать сытую жизнь, что ждала молодого купчика, парень только головой кивал: пусть думает, что дурачок деревенский, рад стараться волю барскую исполнять. Эх, ему бы только до венца дотянуть, а там и без советчиков обойдётся с такими-то капиталами. Приживалок сразу вон − ишь, повадились, одним чаем с вареньем в расход вводят. А разговоры! На днях сам слышал, как пугали Аграфену Петровну святочницами. Даже деревенские девушки не верят, что в святки по улицам бродят эти самые чудовищные святочницы, завидят девку или бабу молодую, начинают её рвать длинными ногтями, пока совсем в клочья не разорвут. Откупиться, мол, только бусами можно, рассыпь перед ними, они и бросятся подбирать. Вон этих наушниц, всю деликатность в доме изводят.
Едет Ивашка, торопится до темна в отчий дом успеть. Кутается в полушубок, подстёгивает лошадёнку, но короток день зимний, вот уже и сумерки, а впереди пролесок, кружевом веток будто вуалью невестиной манит. Под сводами совсем стемнело, парнишка даже поёжился, озирается, чудится, что за кустами беда поджидает. Лошадёнка вдруг фыркнула и стала. Ивашка вожжи натянул − ни с места. Ожёг кнутом – на дыбы взвилась, но и шагу вперёд не сделала, хоть плачь. Страх липким потом под рубаху пробирается, затылок леденит, будто и нет на голове лисьего треуха. Застыл Ивашка, прислушивается, чудится, будто со всех сторон хруст ближе, ближе, зло подбирается…
Очнулся − сидит кто-то рядом. Повернул голову и вскрикнул. Заросшее, лохматое, борода в сосульках, тулупчик в прорехах, а глаза… Глаза ярче сухого полена в жаркой печке, того и гляди подожжёт. «Бука», − догадался парень.
А чудовище между тем тянет крючковатые жилистые синие руки, норовит прямо в рот попасть.
− А скажи-ка, добрый молодец, неужто богатство слаще объятий Дунюшкиных?
Закружилось, заметелило перед глазами, померк свет белый.
«Ишь ты, повезло, что лошадёнка вывезла, совсем замёрз бы», − суетились домашние, отогревая путника. Радоваться бы, что жив остался, да только нет радости в Ивашкином сердце, заледенело, застыло от тоски. Повсюду Бука мерещится, тянет кривой страшный палец и шепчет: «Слаще ли?..»
Как представит Аграфену Петровну, так и вовсе хоть петлю ладить, руки, что обнимали костлявые вдовьи плечи, – под топор.
А хандра между тем всё сильнее грудь сжимает, не дохнуть. Вторую неделю не встаёт Ивашка, с тех самых пор, как привезла лошадёнка сани к родимым воротам. Обессилел, глаз не открывает, боится − куда ни глянет, повсюду палец чудовища и голос скрипучий в ушах.
Старая Лукерья, что слывёт на всю округу знатной знахаркой, третью ночь над ним читает, бормочет что-то над головой, смачивает пересохшие губы.
− Беда, − шепчет в сенцах почерневшим от горя родителям. − Бука душой завладел. Эх, кабы знать, что за вопрос ему задал-то, может, тогда и помочь можно.
− Допытаюсь, − решительно шагнул к больному отец.
Ивашка словно музыку какую услыхал, будто не в жаркой избе, а на лугу в хороводе, впереди Дунюшка, пшеничная коса атласной лентой перехвачена. Журчит смех девичий ручейком весенним.
− Дунюшка, − шепчут пересохшие губы. − Не слаще, Дунюшка, не слаще…
Бука – мифическое святочное существо, которое задаёт каверзный вопрос путнику. Если путник найдёт правильный ответ, Бука исчезает, если нет, то чудовище преследует всю жизнь. Бука – воплощение страха.
Хозяин кладбища
Никудышный Фимка парень, никудышный, Марфушка Емелина врать не будет. С тех пор как схоронили родителей, всё зудит и зудит Марфушка: к мужицкому делу совсем несподручный, всё бы ему по лесам и оврагам шастать да с удочкой на берегу прохлаждаться, а Ванька Емелин, братец его, один лямку тянет. Мол, сами тут управимся, невелика подмога, а Фимку надо в батраки определять, только рот лишний в избе – работы не видно, а ест за семерых. Ванька жену увещевает − не может он единственного братца из дома гнать, зарок матушке перед её кончиной давал и прикрикнет в сердцах, а баба своё гнёт. Совсем житья не стало от молодой хозяйки.
По весне собрал Ефимка скарб нехитрый в узелок, помолился на дорожку да отправился к помещику работы просить. И не прогадал. Барин молодой больно охоч до забав мужских был, одних собак для охоты целая псарня. А Фимка сызмальства к собакам особый подход имел, только свистнет − самая лютая к нему ластится. А уж науке собачьей лучше него никто обучить не мог. Обрадовался барин такому работнику, положил ему жалованье, харчи из людской. Прижился парень. И то − характером незлобивый, услужливый, до девок не охоч.
До самой Казанской в родной деревне не показывался, а перед Дмитриевской субботой[3] тоска на Фимку напала, захотелось в последнюю родительскую помянуть честь по чести. Отпросился он у барина на несколько дней, завязал жалованье в узелок, а тут как раз в пятницу и оказия подвернулась – Кривой Михайло от барской усадьбы в родную деревню торопился.
Всю дорогу, слушая скрип колёс по первому снегу, думал Фимка о том, как встретит его родной брат со своей Марфушкой. Михайло всё рассказывал и рассказывал о свадьбах деревенских, похоронах, об урожае, о том, как управились с молотьбой, а Фимка слушал и не слышал – разглядывал следы на припорошённой земле, и чудилось ему, что доедет сейчас, а у ворот его батька встречает, в избе пахнет матушкиными пирогами, и Ванька молодой, неженатый ружьишко для охоты снаряжает. И так сжалось в груди от таких видений, так перехватило дыхание, что парень не выдержал, спрыгнул с телеги, поклонился Михайле и отправился пешком. Идти-то совсем немного оставалось − вот и кладбище деревенское, крестами заросшее. Ноги сами к нему повернули.
Пустынно на узких тропках, мрачно. Это завтра наполнится кладбище деревенскими посетителями с подношениями. Как панихиду отслужат, помянут кто чем может да по домам за столы отправятся − не Радоница, не засидишься. В этом году на Дмитриевскую и снежок лег, значит и Светлая неделя со снегом будет – примета верная.
Могилки родительские в самом дальнем конце темнели крестами, калиточкой на ветру хлопали, будто встречали сына. Подправил Фимка батькин крест, травку летнюю собрал, стряхнул снежок с лавочки, что сам смастерил, присел.
Рано ушли батька с мамкой, рано. Прошлым летом занедужил отец в самый сенокос, но держался, выходил с косой. А как закончили, так и слёг, в Успение схоронили. Матушка потемнела, пожухла осенним листом, тайком слёзы утирала да на Фимку поглядывала, жалела очень. Марфушка после смерти батьки хозяйство к рукам прибирать стала, не скрывая норова − где на матку прикрикнет, где Фимку обругает.
В первую неделю Великого поста слегла и матушка. Не стонала, не плакала, лишь с грустью смотрела на сыновей. Как-то подозвала к себе Ефима и зашептала быстро-быстро, оглядываясь на дверь, закрывшуюся за снохой: «Уйду я к батьке скоро, Фимушка, нет мне без него жизни, будто свои силы в его могилке зарыла. Не печалься, нам вместе хорошо будет. Вот только за вас, сынков наших, грудь ноет. Ванюшке уж больно строптивая жена досталась. Строптивая да бездетная. Третий год как обвенчались, а всё пустая, видно, не даёт Господь за грехи-то. И тебя обвенчать не успели, молод ты, сынка. Уж коль мы с батькой судьбу твою не справили, так ты сам не плошай. Есть ли девица по сердцу? Что головой качаешь? Не нашёл ещё? Эх, дитятко. От советов людских не беги, слушай старших, они помогут, на Ваньку надежда плохая − он бабьим умом думает. Живи по божьему закону, по совести, душу свою слушай, она правильный путь подскажет».
На Фоминой неделе отошла и матушка.
Тихо, гулко на кладбище, скрипят замёрзшие деревья − оплакивают обитателей.
Не замечал холода Фимка, не замечал густеющих сумерек, всё рассказывал и рассказывал о том, как работает у барина, о питомцах, что готовит к охоте, о Марусе, помощнице кухарки, что взята в усадьбу по сиротской доле, её голосе робком да очах ясных, что прячет при встрече.
Спора осенняя ночь, вот уже не сумерки, чёрный полог накрыл землю. А парень всё говорил и говорил, не замечая, как с соседней могилы поднялась тёмная тень, подошла к Фимке, опустилась рядом. Только сейчас парень заметил, что не один.
«Хозяин кладбища», − мелькнула догадка.
− Угадал сынок, − утробный голос, казалось, исходил вовсе не от этой фигуры, закутанной в какие-то лохмотья. − Вечер сегодня такой − мы к своим собираемся, а ты, я вижу, не торопишься в тепло.
Парень оглянулся − со всех концов к Хозяину стекались шаткие фигуры. Они переговаривались странными бесцветными голосами.
− Собрались? – Хозяин поднялся во весь свой немалый рост.
− Собрались Кощеюшко. Позволь идти.
− Идите, заждались вас уже.
− А как же ты? Неужели в такой день здесь останешься?
− Не могу, гость у нас, охранять надо, принять честь честью, − Хозяин хлопнул в ладоши и перед глазами Ефима возникли фигуры родителей. Бросился к ним парень, хотел обнять, да только руки сквозь них прошли.
− Не пугайся, родной, телесное тлен, мы другим живы, − матушка встала перед сыном.
− Матушка, батюшка, как я соскучился!
− Знаем, Фимушка, всё о тебе знаем, − услышал он голос отца. − Не только нынешнее, но и грядущее. Не успели мы при жизни благословить, так вот слушай наш зарок. Вымолили мы тебе суженую. Как вернёшься, проси у барина, чтобы сосватал за тебя Марусю, − то судьба твоя, сын. А как детки у вас пойдут, так счастье и старшему братцу будет.
− Батя, матушка…
− Ну, полно, полно, без того много увидел-то, − Хозяин опять хлопнул в ладоши, и внезапно все исчезли, лишь метель пела заунывную песню, да чёрная ворона сидела на кресте.
Хозяин кладбища, Кощей Костяной − мифическое существо, олицетворяющее общий дух покойников. Иногда Хозяином считали самого первого покойника, захороненного на этом кладбище.
Любовник-волк
Второй год пошёл, как сгинул Захарка, второй год, а Матрёнка каждый вечер за околицу бегает. Сядет на поваленное дерево, смотрит немигающим взглядом в темнеющую даль да сухими губами молитву творит. Первое время таилась от старшей снохи Нюшки − уж больно строга, а к исходу второго месяца и таиться перестала. Что ей крики Нюшкины, что укоры её Митяя. Пусть себе. Только эти недолгие минуты и питали надеждой сердце Матрёны: не пропал суженый, ходит где-то по свету, смотрит на пушистые звёзды, может, и её, горемычную, вспоминает. Молится бабонька, а потом вдруг застынет, поднимет голову да начинает просить: «Ветрушко-батюшко, донеси до милого дух мой, пусть согреет его в ночи холодной, нашепчи ему, что жду».
Нюшка над сношенницей посмеивается: «Нашла о ком тужить. Иль счастливой в замужестве была? Все знают, что привязать мужика не сумела, по бабам будто холостой бегал. А и пропал как − от Лушки-солдатки возвращался. Только вот ртов наплодил, вся подмога».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Вершок − старинная мера длины, равная ширине двух пальцев (указательного и среднего), 4,44 см. Интересно, что счёт вёлся после двух аршин обязательных для взрослого человека. В аршине 71 см. Когда говорили, что рост десять вершков, то это означало, что рост составлял два аршина и десять вершков. Таким образом разговорное о росте в 10 вершков означало, что рост составлял 187 см.
2
Дворник – хозяин постоялого двора (разговорное).
3
Дмитриевская суббота − последний день поминовения усопших в течение года. Совершается перед днём памяти великомученика Димитрия Солунского, приходящимся на 26 октября (8 ноября). В пятницу хозяйки накрывали стол для умерших родственников, а утром отправлялись на кладбище, где служили панихиду и «угощали» покойников. В домах поминки продолжались до ночи. Хозяйки щедро накрывали столы − считалось, что на столе не может быть меньше двенадцати блюд.