Полная версия
Подарок от Гумбольдта
Вскоре после того, как, навалившись в четыре часа дня на кухонную стойку со стаканом виски и куском маринованной селедки, я прочитал в чикагской «Дейли ньюс» некролог о Сьюэлле, Гумбольдт, умерший уже пять или шесть лет назад, снова вошел в мою жизнь. Когда это было, точно сказать не могу. Я перестаю замечать время – верный признак того, что голова у меня занята более важными проблемами.
* * *Теперь обращаюсь к настоящему. Это совсем другая жизнь, сегодняшний день.
Я – в Чикаго. Недавно, если верить календарю, выхожу одним декабрьским утром, чтобы встретиться с Мурра, моим финансовым советником. Спускаюсь по лестнице и вижу, что мой «мерседес-бенц» разбит. Нет, в него не врезался неосторожный или пьяный водитель, который потом сбежал, не оставив записку под «дворником». Нет, по нему колотили чем-то тяжелым, очевидно, бейсбольными битами. Мою первоклассную машину, правда, не новую, но обошедшуюся мне три года назад в восемнадцать тысяч долларов, искорежили с такой варварской жестокостью, которую трудно постичь – я имею в виду «постичь» даже в эстетическом смысле, ибо эти мерседесовские лимузины поистине прекрасны, особенно выкрашенные в серебристо-серый цвет. Мой друг однажды горько и восхищенно изрек: «Что-что, а уничтожать евреев и делать автомобили эта немчура действительно умеет».
Искореженный «мерседес» – это удар по мне и в социологическом отношении, поскольку я полагал, будто знаю Чикаго, и убежден, что хулиганье тоже уважает красивые машины. Недавно в лагуне, в Вашингтон-парке, обнаружили затопленную легковушку и в ней человека. Видимо, он стал жертвой грабителей, которые и утопили его, чтобы избавиться от свидетеля. Помню, я тогда подумал, что машина – всего-навсего «шевроле». На «Мерседес-280 SL» у грабителей рука бы не поднялась. Я сказал Ренате, что меня могут пырнуть ножом или столкнуть на рельсы с платформы на Иллинойском вокзале, но мое чудесное транспортное средство никто не тронет.
Но в то декабрьское утро во мне был посрамлен специалист по городской психологии. Признаюсь, я просто хвастался, выдавая себя за знатока – или заклинал кого-то: «Защити!» Я знал, что в большом американском городе человеку нужен ремень безопасности, спасательный круг, определенная защитная масса. Накопить такую защитную массу помогают всяческие теории. Так или иначе, общая идея состоит в том, чтобы уберечь себя от беды. Мне это не удалось. Какие-то психи потащили меня в ад. Мой самодвижущийся экипаж, мой красавец, которого мне вообще не следовало бы покупать, потому что человеку с моей психикой нельзя доверить такое сокровище, был весь изувечен. Били методично и со знанием дела, били по крыше с раздвижной панелью, по бамперу, по капоту, по дверцам, по фарам, по изящной эмблеме на радиаторе. Бронированное стекло в окнах выдержало, но было заплевано харкотиной. Ветровое стекло было покрыто узорчатой паутиной трещин, как будто перенесло внутреннее кристаллоизлияние. Когда я увидел эти следы вандализма, мне стало дурно. Я чуть не упал. Какой-то негодяй сделал с моей машиной то же, что, как я слышал, делают крысы – тучей растекаются по складу и прогрызают мешки с мукой – просто так, для забавы. Я чувствовал, что мне тоже прогрызли сердце.
«Мерседес» был приобретен в ту пору, когда мой месячный доход превышал сто тысяч долларов, что привлекло внимание налоговой службы, которая стала аккуратно подсчитывать мои гонорары. В это утро я и собрался поговорить с Уильямом Мурра, дипломированным бухгалтером-экспертом, который уже два раза отстаивал в суде мои интересы перед федеральным правительством. Хотя мои доходы упали до самого низкого за много лет уровня, налоговые инспекторы по-прежнему следили за мной.
«Мерседес-SL» я купил из-за моей новой подруги Ренаты. Увидев мой «додж», она сказала: «Разве это машина для знаменитости? Тут какое-то недоразумение». Я пытался объяснить, что слишком привязываюсь к вещам и людям и мне не нужен автомобиль за восемнадцать тысяч. Мне придется соответствовать такой великолепной машине, и, следовательно, я не буду самим собой за рулем. Но Рената отмахнулась от моих объяснений, заявив, что я не умею тратить деньги, не забочусь о себе, упускаю возможности, которые приносит успех, даже побаиваюсь его. Рената была по профессии декоратором и, естественно, знала толк в стиле и показухе. Тогда меня и посетила грандиозная идея. Пусть мы с Ренатой будем как Антоний с Клеопатрой. Пусть в Тибре тонет Рим. Пусть целый свет видит, как хорошая пара раскатывает по улицам Чикаго на серебристом «мерседесе», и его мотор тикает, как хитроумная игрушечная сороконожка, как швейцарский «Аккутрон», нет, как «Одемар пигет» на настоящих алмазах! Короче говоря, «мерседес» стал продолжением меня самого (со стороны глупости и тщеславия). Так что нападение на него – это нападение на меня. Есть тысячи способов реагировать на такую чрезвычайную ситуацию. Какой выбрать?
Однако как это могло произойти на большой улице, пусть даже ночью? Ведь грохот стоял ужасающий, почище, чем от клепального аппарата. Конечно, уроки партизанской войны в джунглях не пропадают даром. Ее тактику применяют во всех крупных городах мира. Бомбы рвутся в Милане и Лондоне. Но я-то живу в сравнительно спокойном квартале и оставляю машину за углом моей высотки, в тихом и узком переулке. И как же швейцар, неужели не слышал грохот? Так или нет, увидев из окна драку на улице, народ, как правило, запирает двери. Услышав пистолетный выстрел, говорят: «Выхлоп». Что до ночного сторожа, то в час ночи он запирает двери и моет полы, переодевшись в подвале в рабочую робу. Когда поздно вечером входишь в подъезд, в нос бьет едкая вонь мыльного порошка и кисловатый запах грубой хлопчатобумажной ткани, пропитавшейся потом (как от гниющих груш). Нет, сторож преступникам был не помеха. Полиция тоже не помеха. Увидев, что патрульная машина проехала и в ближайшие пятнадцать минут будет объезжать другие улицы, они выскочили из укрытия с битами, молотками, ломами.
Я прекрасно знал, чьих это рук дело. Меня предупреждали, предупреждали снова и снова. Посреди ночи вдруг звонил телефон, я спросонья тянул к аппарату руку и, еще не поднеся трубку к уху, слышал:
– Ситрин, это ты? Ситрин?
– Да, это я. В чем дело?
– Ты, сукин сын, плати должок! Погляди, что ты со мной делаешь.
– Что я делаю? И с кем?
– Со мной, мать твою так. Возобнови действие того поганого чека на мое имя, Ситрин. Не толкай меня на крайность, понял?
– Я еще сплю…
– А я не сплю! Почему ты должен спать?
– Сейчас, сейчас проснусь, мистер…
– Никаких имен! Мы о чеке говорим, понял? Четыреста пятьдесят баксов! Больше нам говорить не о чем!
Эти хулиганские ночные угрозы – и кому? Мне, человеку особой душевной организации и ни в чем до смешного не повинному. Эти угрозы смешили меня. Мою манеру смеяться часто критикуют. Одних, благорасположенных, она забавляет, остальных оскорбляет.
– Ты мне это брось смеяться, – слышался голос. – Нормальные люди так не смеются. И вообще, ты над кем смеешься, гад ты несчастный?! Продулся – плати. Покер тебе не игрушка. Ты, конечно, скажешь, что не на интерес перекидывались или что был пьян. Но это все бред собачий. И ты еще хочешь, чтобы я успокоился? После такой пощечины?
– Ты же знаешь, почему я приостановил действие чека. Вы со своим приятелем мухлевали.
– А ты видел, что мы мухлевали, видел?
– Хозяин дома видел. Джордж Суибл божится, что вы придерживали.
– Чего же он молчал? Спустил бы нас с лестницы.
– Боялся связываться.
– Кто, тот здоровенный мудак? Не делай мне смешно, Ситрин. Господи, да у него щеки как яблоки. Еще бы! По пять миль в день пробегает, и витаминов у него в аптечке полно. Человек семь-восемь за столом сидело. Справились бы с нами двумя. Не-а, твой дружок просто трус.
– Да, не удался вечер, – сказал я. – Я здорово набрался, хоть ты и не веришь. Остальные тоже как с ума посходили. Будем рассуждать спокойно…
– Что-о? Ты замораживаешь чек и хочешь, чтобы я рассуждал спокойно? За кого ты меня принимаешь? За молокососа какого? Напрасно я встрял в этот разговор об образовании. Видел, как ты посмотрел на меня, когда я сказал, в какой коровий колледж ходил.
– При чем тут колледж?
– При том. Ты вот сочиняешь, о тебе в «Кто есть кто» пишут, и вообще ты тупая задница. Ни хера не смыслишь.
– В два часа ночи трудно смыслить. Не могли бы мы поговорить днем, на ясную голову?
– Все, разговор окончен, – сказал он и повторил это трижды.
Ринальдо Кантебиле звонил мне раз десять, не меньше, и каждый раз – по ночам. Покойный фон Гумбольдт тоже использовал драматизм ночного времени, чтобы изводить и шантажировать людей.
Приостановить действие чека настоятельно посоветовал мне Джордж Суибл, мой старый приятель. Мы дружили с ним с пятого класса, и я преклоняюсь перед давними друзьями, хотя меня не раз предупреждали, что полагаться на них нельзя и это ужасная слабость – зависеть от них. Когда-то Джордж был актером, но давно бросил сцену и стал строительным подрядчиком. Мужчина он был видный, широкоплечий, румяный. Внешность, манеры, одежда – все в нем было броско, напоказ. Много лет назад он вызвался просветить меня по части преступного мира. От него я узнавал новости об уголовниках, проститутках, скачках, мошеннических предприятиях, о торговле наркотиками, изнанке политической жизни, о деятельности синдиката. Джордж успел поработать в журналах, на радио и телевидении, у него были обширные связи, он водил знакомство со многими людьми, «от чистых до нечистых», по его выражению. Я, ничуть не претендуя на это, числился среди больших «чистых».
– Ты играл и проигрался за моим кухонным столом, – сказал он, – и потому слушай сюда. Эти подонки жульничали.
– В таком случае тебе следовало поймать их за руку. Кантебиле прав.
– Кто? Это полнейшее ничтожество? Если б он задолжал тебе три бакса, за ним пришлось бы гоняться по всему Чикаго. Вдобавок он накурился «травки».
– Я этого не заметил.
– Ты вообще ничего не замечаешь. Я раз десять подавал тебе знаки.
– Не помню. Наверное, не видел.
– Кантебиле весь вечер тебя обрабатывал. Пудрил мозги. Распространялся об искусстве и о психологии, о клубе «Книга месяца». Хвастался своей образованной женой. А ты развесил уши и сам болтал о чем не следует, о чем я просил вообще не упоминать. Поднимал сдуру ставки, какая бы ни пришла карта.
– Джордж, меня измучили его ночные звонки. Знаешь, я заплачу ему. А что? Мне всем приходится платить. Я должен избавиться от этого сумасшедшего. Заплачу, и дело с концом.
– Никаких «заплачу»! – Джордж умеет театрально возвышать голос, метать гневные взгляды, производить впечатление. – Слушай, что я тебе скажу… Мы имеем дело с гангстерами…
– Кантебилей в рэкете больше нет. Их давно вышвырнули вон. Я ж говорил тебе…
– Значит, работает под гангстера, и неплохо работает. В два часа ночи мне кажется, что со мной разговаривает настоящий бандит.
– Да он просто насмотрелся «Крестного отца» и отрастил себе итальянские усики. А на самом деле он зарвавшийся и никому не нужный горлопан. Они с двоюродным братцем – отбросы общества. Их и на порог не следовало пускать. Играют в «крупных» и «шулеров». Я пытался остановить тебя, но ты ни в какую. Хорошо еще, что заставил тебя заморозить чек. Теперь – никаких уступок. Конец этой дурацкой истории, поверь.
Так я подчинился Джорджу. Не мог поступить ему наперекор. И вот Кантебиле искорежил мой автомобиль. У меня кровь от сердца отхлынула, когда я увидел, что он наделал. Прислонился к стене, чтобы не упасть. Вот как оно бывает: выходишь вечером развлечься с плебеями и попадаешь из-за каких-то психов в ад.
«Плебеи» – это не мое выражение. Оно принадлежит моей бывшей жене. Дениза обожала словечки вроде «плебей», «простонародье», «пошлятина». Весть о печальной судьбе бедного «мерседеса» доставила ей глубокое удовлетворение. Между нами давно шла война, а Дениза, надо сказать, особа воинственная. Она возненавидела мою подругу Ренату, справедливо связывая ее с моей новой машиной. Джорджа Суибла она терпеть не могла. Что до самого Джорджа, то его отношение к Денизе было более сложным. Он говорил, что она чертовски красива, но красота ее какая-то нечеловеческая. Большие лучистые аметистовые глаза, низкий лоб, острые, как у ведьмы, зубы подтверждали его мнение. Дениза прелестна, изысканна, но характер у нее неистовый. У Джорджа, человека вполне земного, есть свои мифы, особенно насчет женщин. Взглядов он придерживается юнгианских, каковые и высказывает с грубоватой прямотой. Он тонко чувствует, и это удручает его, потому что эмоции изнашивают сердце. Так или иначе, Дениза залилась бы счастливым смехом, увидев мой искореженный «мерседес». А я сам? Можно подумать, что, состоя в разводе, я нахожусь вне досягаемости вечных жениных «я-же-говорила». Ничего подобного. Мне снова слышался голос Денизы.
Она постоянно шпыняла меня. «Не пойму, как ты так можешь, – говорила она. – Человек, у которого столько замечательных мыслей, автор многих книг, тебя знают и уважают ученые и интеллектуалы по всему миру. Я иногда спрашиваю себя: неужели это мой муж? Неужели я – только подумать, я! – живу с этим человеком? Ты читал лекции в старейших университетах Восточного побережья. Тебе присваивали звания и степени, давали стипендии. Де Голль сделал тебя кавалером ордена Почетного легиона. Кеннеди приглашал нас в Белый дом. На Бродвее у тебя идет пьеса. А сейчас? Чем ты занят сейчас? Водишь дружбу со школьными приятелями, с какими-то чудаками, недоумками, уродами. Это же психическое самоубийство, честное слово! Подсознательная тяга к смерти. Почему ты не хочешь общаться с интересными людьми? С архитекторами, медиками, университетскими профессорами? А как я старалась устроить нашу жизнь, когда ты настоял на том, чтобы переехать сюда! Мы могли поселиться в Лондоне или Париже, в Нью-Йорке на худой конец. Так нет, тебе подавай Чикаго. Этот безобразный, вульгарный, опасный город. И знаешь почему? Потому что в душе ты был и остаешься шпаной из старых трущоб Уэст-Сайда. Я устала принимать…»
В ее обличениях были крупные зерна правды. Моя старая матушка сказала бы о Денизе: «Edel, gebildet, gelassen[3]».
Да, Дениза принадлежала к высшему классу. Она росла в Хайленд-парке. Училась в Вассаровском колледже. Однако ее отец, федеральный судья, тоже вышел из чикагских трущоб, а дед под руководством Морриса Эллера заправлял делами в крохотном избирательном округе. Было это в бурные дни Большого Билла Томпсона. Мать Денизы вышла замуж за будущего судью, когда тот был юнцом и всего-навего сыном мелкого плутоватого политикана, вытравила из него плебейство и сделала человеком. Дениза рассчитывала совершить ту же операцию надо мной. Но как ни странно, отцовская кровь возобладала в ней над материнской. Когда она бывала не в духе, в ее пронзительном напряженном голосе слышались грубые ноты мелкого политикана и торговца, ее деда. Возможно, именно из-за своих простонародных корней она на дух не выносила Джорджа Суибла.
– Не смей приводить его в дом, слышишь? – говорила Дениза. – Не желаю видеть его задницу на моем диване, а его лапы – на ковре. Он как перекормленный породистый рысак, которому нужна коза в стойле – чтобы перебеситься.
– Он мой хороший друг, давний друг.
– Непонятная слабость в отношении школьных приятелей. У тебя просто nostalgie de la boue[4]. Он тебя к девкам водит?
Я старался говорить как можно спокойнее, но, признаться, не ждал прекращения наших распрей и нередко сам лез на рожон. Как-то вечером, когда у прислуги был выходной, я пригласил Джорджа поужинать с нами. Отсутствие горничной причиняло Денизе душевные страдания. Работа по дому была для нас крестной мукой. Необходимость готовить еду убивала ее. Она предложила пойти в ресторан, но мне не хотелось выбираться из дома. В шесть часов, когда Дениза наскоро смешала кусочки рубленого мяса с помидорами и фасолью и посыпала блюдо толченым перцем, я сказал Джорджу:
– Пойдем, отведаешь нашего чили, у меня и пивко есть, несколько бутылок.
Дениза знаком позвала меня на кухню.
– Не желаю! – выкрикнула она. Вид у нее был воинственный, голос пронзительный, отчетливое арпеджио, приближающееся к истерике.
– Тише, он может услышать, – понизив голос, сказал я. – Пусть попробует твоего chili con carne.
– Его на всех не хватит. У нас нашлось только полфунта мяса. Но дело не в этом. Дело в том, что я не желаю его обслуживать!
Я рассмеялся, отчасти от замешательства. При нормальных обстоятельствах у меня низкий баритон, почти бассо профундо, но в минуты сильного волнения мой голос улетает в самые верхние регистры, в зону слышимости летучих мышей.
– Ты только послушай себя, визжишь как резаный. Ты сам не свой, когда так смеешься. Нет, тебя определенно родили в угольной яме, а воспитывали среди попугаев.
Ее огромные фиолетовые глаза говорили, что она ни за что не уступит.
– Ну хорошо, – сказал я и повел Джорджа в «Минеральные воды». Мавр в тюрбане принес нам шашлык на угольях.
– Не хочу вмешиваться в твою семейную жизнь, – сказал Джордж, – но мне кажется, тебе трудно дышать.
Джордж убежден, что имеет право говорить от имени Природы. Он доверяется инстинкту, сердцу. Он биоцентричен. Видеть, как Джордж втирает в свои бицепсы и могучую бен-гуровскую грудь оливковое масло, значит получить урок благоговения перед организмом. Оливковое масло – это солнце античного Средиземноморья. Нет лучшего средства для работы пищеварительного тракта, для волос и для кожи. Он чрезвычайно высоко ценит свое тело. Поклоняется носоглотке, глазам, ногам.
– Тебе не хватает воздуха с этой женщиной, – заметил он, делая большой глоток из бутылки. – У тебя такой вид, будто ты задыхаешься. Твои ткани получают недостаточно кислорода. Она тебя до рака доведет.
– Она, видимо, считает, что дает мне все блага американского брака. У настоящих американцев мужья страдают от жен, а жены от мужей. Посмотри на мистера и миссис Авраам Линкольн. Семейный раздор – это классическая беда в США, и иммигрантский сын должен испытывать благодарность за такой брак. А для еврея это вообще шанс.
Да, Денизу должна переполнять радость при вести о злодеянии, учиненном над моей машиной. Она видела, как гоняет на серебристом «мерседесе» Рената. «А ты сидишь рядышком и лыбишься как последний идиот. Здорово лысеешь, милый, скоро голова будет как голое колено, хоть и зачесываешь жалкие волосенки с висков поперек плеши. Смейся, смейся, она устроит тебе желтую жизнь, эта жирная шлюха». От оскорблений Дениза переходила к пророчествам. «Твои умственные способности иссякнут. Ты жертвуешь ими ради удовлетворения своих сексуальных потребностей – если, конечно, они у тебя еще остались. О чем вам двоим еще говорить после того, как потрахаетесь?.. Да, ты настрочил несколько книжонок и бродвейскую пьеску сварганил, но и те наполовину за тебя негры писали. Со знаменитостями общался, вроде фон Гумбольдта Флейшера, и вообразил, будто ты художник. Но мы-то с тобой знаем, что почем, правда? И знаем, чего ты хочешь. Хочешь, чтобы тебя не трогали, хочешь быть сам себе хозяином. Чтобы только ты и твое непонятное сердце. Ты не способен на серьезную привязанность. Поэтому и бросил меня с двумя детьми. Завел себе толстую потаскуху. Ни стыда ни совести у нее. Лифчик не носит, буфера выставит, соски торчком. Собираешь у себя полуграмотное жидовье и хулиганье всякое. Тебя распирает от самодовольства, пыжишься как индюк. Остальные, мол, мне в подметки не годятся… Да, Чарли, я хотела и могла тебе помочь. Но теперь поздно!»
Я не спорил с Денизой, так как все еще испытывал к ней симпатию. Она говорила, что я плохо живу, и я соглашался. Считала, что у меня не все дома, и надо быть последним идиотом, чтобы это отрицать. Уверяла, что я пишу всякую чушь, которую никто не понимает. Очень может быть. Моя последняя книга «Некоторые американцы» с подзаголовком «Что значит жить в США» расходилась хуже некуда. Издатели умоляли меня не печатать ее. Обещали списать аванс в двадцать тысяч долларов, если я спрячу рукопись подальше. Но я заупрямился, и сейчас пишу часть вторую. Вся жизнь пошла наперекосяк.
И все-таки у меня есть привязанность, и я верен ей. Верен новой идее.
«Зачем ты привез меня в Чикаго? – горячилась Дениза. – Чтобы я была поближе к твоим усопшим? Здесь вся твоя родня похоронена. Поэтому, да? Земля, где покоятся твои еврейские предки? Ты притащил меня на это кладбище, чтобы петь заупокойную? И все потому, что ты мнишь себя замечательной благородной личностью. Как бы не так!»
Нападки Денизе полезнее витаминов. Я же считаю, что в любом недоразумении масса ценных моментов. Мое последнее, пусть молчаливое слово Денизе всегда было одно и то же. При всей сообразительности и остроте ума она вредила моей идее. С этой точки зрения Рената была лучше – больше подходила мне.
Рената запретила мне ездить на «додже». В демонстрационном зале я попытался поговорить с мерседесовскими продавцами насчет подержанного 250-го. Но Рената – крупная, прямая, яркая, ароматная – решительно положила руку на серебристый капот и сказала: «Вот эту, двухместную!» Видно, в ладони ее таилась какая-то волшебная сила: я почувствовал, как она словно прикоснулась ко мне.
Однако что-то следовало предпринимать с разбитой машиной. Прежде всего поговорить с нашим швейцаром Роландом, тощим пожилым небритым негром. Если я не обманываюсь (что вполне вероятно), Роланд Стайлз всегда был на моей стороне. Фантазируя о том, как буду умирать в своей холостяцкой квартире, я всегда вижу Роланда. Прежде чем позвонить в полицию, он собирает в сумку кое-какие вещи. Роланд делает это с моего благословения. Особенно ему пригодится моя электрическая бритва. Побрить лезвием иссиня-черное морщинистое, в рябинках лицо практически невозможно.
Роланд, одетый в униформу цвета электрик, пребывал в крайнем беспокойстве. Он увидел разбитую машину, придя утром на работу.
– Ничего не могу вам сказать, миста Ситрин.
Жильцы, вышедшие поутру из дома, тоже ее видели.
Они знают, кому принадлежит этот «мерседес».
– Поганое дело, – сказал, состроив сердитую мину и топорща усы, Роланд.
Человек он был сообразительный и постоянно подшучивал надо мной из-за навещавших меня прелестных женщин.
– На «фольксвагенах» приезжают и на «кадиллаках», на велосипедах и мотоциклах, и пешком приходят. И все спрашивают, когда вы ушли и когда вернетесь, и записочки оставляют. Приходят, приходят и приходят. Любят вас дамочки. Уж не знаю, сколько мужей имеют на вас зуб.
Но сейчас было не до шуточек. Роланд недаром шестьдесят лет был негром. Он знал, что такое ад и психоз. Нарушена неприкосновенность, благодаря которой мои привычки казались такими забавными.
– Вот беда так беда, – сказал он и пробормотал что-то насчет «Мисс Вселенной» – так он называл Ренату. Иногда она за пару долларов просила его присмотреть за своим сынишкой. Мальчик играл в швейцарской, а его мама лежала у меня в постели. Мне это было не по душе, но нельзя быть смешным любовником наполовину.
– И что же мне делать? – спросил я.
Роланд выставил вперед руки и пожал плечами.
– Позвать полицию.
Да, надо подать заявление, хотя бы ради страховки. Страховая компания, конечно, сочтет происшествие очень странным.
– Ладно, остановите дежурную машину. Пусть эти бездельники сами посмотрят, что случилось. А потом скажите, чтобы поднялись ко мне.
Я дал ему доллар за труды. Всегда так делаю.
Перед дверью в свою квартиру я услышал, что звонит телефон. Это был Кантебиле.
– Порядок, умник?
– Это же безумие! – воскликнул я. – Вандализм! Искорежить машину!..
– Значит, видел? Видел, на что ты меня толкнул?! – заорал он, хотя голос его дрожал.
– Я толкнул? Ты еще меня винишь?
– Тебя предупреждали…
– Я толкнул тебя изуродовать великолепную машину?
– Конечно, кто же еще! Думаешь, я бесчувственная скотина? Думаешь, мне не жалко такую тачку? Дурак – вот ты кто. Сам во всем виноват! – Я попытался возразить, но он перекричал меня: – Да, ты толкнул меня на это! Ты, слышишь? И учти, это только первый шаг.
– Что ты имеешь в виду?
– Не заплатишь – сам увидишь, что я имею в виду.
– Ты что, угрожаешь мне? Это ни в какие ворота… Уж не собираешься ли ты моих дочерей?..
– Я детей не коллекционирую. Ты даже не догадываешься, в какую историю вляпался. Ты еще не знаешь меня. Протри глаза, поц!
Я часто говорю «Протри глаза!» самому себе, и многие другие мне тоже: «Протри глаза!» – как будто у меня их дюжина и я из-за упрямства держу их закрытыми. «Имеете глаза и не видите» – это в самую точку сказано.
Кантебиле между тем говорил и говорил:
– Валяй к своему Джорджу Суиблу, спроси, что делать. Ведь это он тебе присоветовал. Считай, что он и расколошматил твою машину.
– Хорошо, хорошо. Мы же можем договориться…
– Никаких «договориться»! Плати – и все. Плати по полной и наличными. Нечего мудохаться с бумажками и прочим говном. Только наличными! Я позвоню тебе. Мы встретимся.