Полная версия
Нам нужно поговорить о Кевине
Поскольку первым признаком мастита является сильная усталость, нет ничего удивительного в том, что ранние симптомы остались незамеченными. Кевин изматывал меня неделями. Готова поспорить, что ты до сих пор не веришь моим рассказам о его припадках раздражения, хотя неистовство, длящееся шесть-восемь часов, похоже уже не столько на припадок, сколько на естественное состояние, а странными отклонениями от него были те спокойные передышки, свидетелем которых ты становился. У нашего сына случались приступы спокойствия. Это может показаться полным безумием, но упорство, с которым Кевин не по возрасту громко верещал все то время, что мы с ним были одни, а потом, словно кто-то выключал хеви-метал-радио, резко прекращал орать в ту же секунду, как ты возвращался домой – все это выглядело умышленным. В наступившей тишине у меня все еще звенело в ушах, а ты склонялся над нашим сонным ангелом, который без твоего ведома как раз начинал отсыпаться после своих олимпийских усилий в течение дня. Хоть я никогда и не желала тебе испытать ту пульсирующую головную боль, от которой страдала сама, мне трудно было переносить едва уловимое недоверие, которое нарастало между нами, потому что твой опыт общения с сыном совершенно не совпадал с моим. Иногда я питаю ретроспективное заблуждение, думая, что даже в колыбели Кевин учился разделять и властвовать, и планировал показывать нам свой темперамент с настолько разных сторон, что мы с тобой просто обязаны были разругаться. Черты лица у нашего сына были необычно резкими для младенца, в то время как мое лицо все по-прежнему оставалось круглым и доверчивым, как у Марло Томас[88], словно он, еще будучи в утробе, высосал из меня мою проницательность.
Пока у меня не было своих детей, я воспринимала детский плач как нечто недифференцированное. Он был для меня громким или не очень громким. Однако, став матерью, я развила слух. Бывает вопль немой потребности, который, в сущности, есть попытка ребенка нащупать средства языка: эти звуки означают «мокро», «еда», «неудобно». Бывает вопль ужаса: здесь никого нет и вдруг никогда больше никого не появится? Бывает усталое нытье, похожее на призыв в мечеть на Ближнем Востоке или на импровизированное пение – это творческий плач, плач ради развлечения; так плачут дети, которые не особо несчастны – они просто не усвоили, что мы любим ограничивать плач лишь состоянием физического или душевного страдания. Наверное, самым печальным из всех является приглушенное, привычное хныканье младенца, который, возможно, совершенно несчастен, но из-за пренебрежения или предвидения больше не ждет облегчения; он уже в младенчестве смирился с тем, что жить – значит страдать.
О, я могу себе представить, что у новорожденных столько же причин для плача, сколько и у взрослых; однако Кевин не использовал ни один из этих стандартных режимов. Конечно, иногда после твоего возвращения домой он немного капризничал, как нормальный ребенок, которого нужно покормить или переодеть. Ты кормил и переодевал его, и он прекращал плакать. А потом ты смотрел на меня, словно говоря: вот видишь? – и мне хотелось тебя стукнуть.
Когда ты уходил и Кевин оставался со мной, от него невозможно было откупиться чем-то столь мелким и преходящим, как молоко или сухие подгузники. Если его страх быть покинутым повышал уровень децибел, который мог соперничать с промышленной дисковой пилой, то казалось, что он испытывает одиночество поразительной экзистенциальной чистоты: его и близко не могла смягчить эта нависающая над ним изможденная корова и возникающая из нее струя тошнотворной белой жидкости. И я не слышала в этом плаче ни жалобной просьбы, ни острого отчаяния, ни клокочущего безымянного страха. Скорее, он использовал свой голос в качестве оружия, и его вопли бились в стены нашего лофта словно бейсбольная бита, сокрушающая стекла павильона на автобусной остановке. Его кулаки дружно колотили по висящему над кроваткой мобилю, ногами он пинал одеяло, и порой, устав его похлопывать, гладить и переодевать, я отступала и с удивлением наблюдала за чистой энергией этого спектакля. Можно было безошибочно утверждать, что этот поразительный двигатель внутреннего сгорания питался одним: чистым и бесконечно возобновляемым горючим под названием возмущение.
Возмущение чем? – вполне мог бы спросить ты.
Он был сухим, накормленным, выспавшимся. Я накрывала его одеялом и снова его убирала – ему не было ни жарко, ни холодно. Он отрыгнул после еды, и я нутром чуяла, что у него нет колик: Кевин кричал не от боли, а от гнева. Над головой у него висели игрушки, в кроватке были резиновые кубики. Его мать взяла на работе полугодовой отпуск, чтобы проводить с ним каждый день, и я так часто брала его на руки, что у меня болели мышцы. Никак нельзя было сказать, что ему недостает внимания. Как с удовольствием будут отмечать газеты шестнадцать лет спустя, у Кевина имелось в наличии все.
У меня возникла теория, что большинство людей можно поместить в самый простой диапазон, и может быть, в соответствии с их положением на этой шкале проявляется их каждая вторая черта: а именно, насколько им нравится там находиться, просто жить. Думаю, Кевин питал к жизни отвращение. Думаю, Кевин был вне этой шкалы – настолько ему не нравилось здесь находиться. Может, он даже сохранил некие следы духовной памяти о бытии до зачатия, и этого чудесного ничто ему недоставало гораздо больше, чем моей утробы. Казалось, Кевина приводило в ярость то, что никто не спросил, хочет ли он появиться в колыбели, где время бесконечно тянется, а его в этой колыбели не интересует абсолютно ничего. Он – самый нелюбопытный мальчик, которого я когда-либо встречала; из этого правила было лишь несколько исключений, думая о которых я содрогаюсь.
Как-то днем мое состояние стало более тягостным, чем обычно, и временами у меня кружилась голова. Уже много дней я никак не могла согреться, а ведь стоял конец мая, и жители Нью-Йорка ходили в шортах. Кевин устроил мне виртуозный сольный концерт. Я лежала на диване, завернувшись в одеяло, и раздраженно думала о том, что ты набрал как никогда много работы. Это выглядело разумно, поскольку ты, будучи фрилансером, не хотел, чтобы твои давние клиенты нашли тебе замену, а мою компанию можно было доверить подчиненным – никуда она не денется. Но как-то получилось, что из-за этого я весь день торчала в домашнем аду, пока ты весело катался в своем голубом пикапе, высматривая поля с коровами нужной масти. Я подозревала, что, будь ситуация обратной – если бы ты возглавлял процветающую компанию, а я была специалистом по поиску натуры, работающим в одиночку, – то ты ожидал бы, что твоя Ева мигом бросит свою работу.
Когда я услышала, как на нашем этаже с лязгом и дрожью остановился лифт, я как раз заметила, что небольшой участок кожи под моей правой грудью стал ярко-красным, болезненным и странно плотным; точно такая же, только гораздо большего размера область была слева. Ты открыл решетчатую дверь и сразу направился к кроватке. Я была рада, что ты стал таким внимательным отцом, но из двух прочих обитателей нашего лофта только твоя жена понимала значение слова «привет».
– Пожалуйста, не буди его, – прошептала я. – Он уснул всего двадцать минут назад, и сегодня превзошел самого себя. Сомневаюсь, что он вообще засыпает. Он просто вырубается.
– Ты его кормила?
Ты остался глух к моим проклятиям; ты взял его на руки и стал трогать его лицо. Он был в полной отключке и выглядел обманчиво довольным. Может, видел сны о небытии.
– Да, Франклин, – ответила я с чрезмерным самообладанием, – после того как я четыре или пять часов слушала, как маленький Кевин производит фурор своим ором, я об этом подумала. Зачем ты включил плиту?
– В микроволновке разрушаются питательные вещества.
За ланчем в «Макдоналдсе» ты читал книги о грудных детях.
– Это не так просто – понять, чего он хочет и не может попросить. Большую часть времени он понятия не имеет, чего он хочет.
Я успела увидеть, как ты закатил глаза с выражением «о нет, только не начинай снова».
– Ты считаешь, что я преувеличиваю.
– Я этого не говорил.
– Ты думаешь, что он «ноет». Кевин иногда «капризный», потому что голодный…
– Слушай, Ева, я уверен, что он иногда вредничает…
– Вот видишь? Иногда вредничает.
Я проковыляла в кухню, не снимая с себя одеяла.
– Ты мне не веришь!
Я покрылась холодным потом и, должно быть, сильно покраснела или побледнела. От ходьбы у меня болели стопы, и по левой руке прокатывались волны боли.
– Думаю, ты сейчас честно говоришь о том, как тяжело ты это воспринимаешь. Ну а чего ты ждала – что это будет похоже на прогулку в парке?
– Нет, я не ждала, что это будет беззаботная прогулка; но это больше похоже на нападение бандита в парке!
– Слушай, он и мой сын тоже. Я вижу его каждый день. Иногда он немного поплачет – и что? Я бы беспокоился, если бы он не плакал.
Судя по всему, мои свидетельские показания не вызывали доверия. Мне придется призвать в свидетели другого человека.
– Ты понимаешь, что Джон снизу грозится переехать?
– Джон гей, а они не любят детей. Вся эта страна настроена против детей, я только что начал это замечать.
Такая суровость была на тебя не похожа, разве что в кои-то веки ты говорил о реальной стране, а не об усыпанной звездами Валгалле в твоей голове.
– Вот видишь?
Кевин приподнялся у тебя на руках, и мирно, не открывая глаз, взял бутылочку.
– Прости, но большую часть времени он кажется мне вполне добродушным.
– Он сейчас не добродушный, он измотанный! Так же, как и я! Я знаю, что я очень устала, но я как-то не так себя чувствую. Голова кружится. Знобит. Может, у меня температура?
– Очень жаль, – сказал ты официальным тоном. – Тогда отдохни. Я приготовлю ужин.
Я пристально посмотрела на тебя. Такая холодность была совершенно не в твоем характере! Я должна была преуменьшать свои недомогания, а ты – суетиться из-за них. Чтобы вынудить тебя хотя бы для галочки изобразить свою озабоченность, я взяла у тебя бутылочку и приложила твою руку к своему лбу.
– Теплый, – сказал ты, сразу убрав руку.
Боюсь, я не могла больше стоять; кожа болела везде, где ее касалось одеяло. Я, шатаясь, дошла до дивана, и голова моя теперь кружилась от только что сделанного открытия: ты злился на меня. Отцовство тебя не разочаровало – тебя разочаровала я. Ты думал, что женился на стойкой женщине. Вместо этого твоя жена стала проявлять черты нытика того самого капризного сорта, который она сама осуждала в среде недовольных перекормленных американцев, тех, для которых банальное усилие – когда ты трижды пропустил доставку от FedEx и теперь должен идти за ней на склад – представляет собой невыносимый «стресс» и является поводом для дорогостоящей психотерапии и корректировки фармацевтическими препаратами. Ты считал меня смутно ответственной даже за то, что Кевин отказывался сосать грудь. Я отказывала тебе в картине материнства: сладкая нега в постели воскресным утром, тост с маслом в руке, сын сосет грудь, жена раскраснелась, груди проливают свои щедрые дары на подушку, и ты вскакиваешь с кровати и бежишь за фотоаппаратом.
И вот я думала, что вплоть до настоящего момента блестяще скрывала свои истинные чувства по поводу материнства, вплоть до полного небрежения к себе: для того, чтобы в семейной жизни было много лжи, достаточно хранить молчание. Я удерживалась от того, чтобы словно трофей швырнуть на стол самоочевидный диагноз «послеродовая депрессия», и держала эту официальную формулировку при себе. При этом я брала домой горы редактур, но мне удалось просмотреть лишь несколько страниц. Я плохо ела, плохо спала и принимала душ в лучшем случае раз в три дня; я ни с кем не виделась и редко выходила из дома, потому что истерики Кевина были социально неприемлемы для пребывания на публике. И каждый день, сталкиваясь с бесконечно повторяющимися приступами его багровой ненасытной ярости, я повторяла про себя с тупым непониманием: Мне полагается это любить.
– Если ты не справляешься, у нас ведь нет недостатка в средствах.
Я лежала на диване, а ты возвышался надо мной, держа на руках своего сына. Ты был похож на один из тех мощных символов крестьянской преданности семье и родине, которые изображали в советских настенных росписях.
– Мы могли бы нанять помощницу.
– Ой, забыла тебе сказать, – с трудом пробормотала я, – у меня была конференц-связь с офисом. Мы исследуем спрос на издание об Африке. «Африка на Крыльях Надежды». Я подумала, это звучит неплохо.
– Я не имел в виду, – ты наклонился, и твой голос тяжело и жарко отдавался у меня в ушах, – что кто-то другой будет воспитывать нашего сына, пока ты ищешь питонов в бельгийском Конго.
– В Заире, – поправила я.
– Мы в одной лодке, Ева.
– Тогда почему ты всегда принимаешь его сторону?
– Ему семь недель от роду! Он слишком мал, чтобы у него была какая-то сторона!
Я рывком встала. Ты, наверное, подумал, что я готова расплакаться, но мои глаза слезились сами по себе. Когда я неуклюже добралась до ванной, это было не столько для того, чтобы взять термометр, сколько для того, чтобы подчеркнуть тот факт, что ты не додумался принести мне его сам. Когда я вернулась с градусником, торчащим изо рта, мне показалось, или ты снова закатил глаза?
Я посмотрела на ртутный столбик в свете лампы.
– На, посмотри. У меня все как-то расплывается перед глазами.
Ты рассеянно поднял градусник повыше к свету.
– Ева, ты это специально сделала: поднесла его к лампе или еще что.
Ты потряс градусник, сунул его мне в рот и пошел менять Кевину подгузник.
Я прошаркала к пеленальному столику и снова предложила тебе посмотреть. Ты посмотрел на шкалу и пронзил меня недобрым взглядом.
– Ева, это не смешно.
– О чем ты?
На этот раз я и правда готова была заплакать.
– Ты греешь термометр. Это грязная шутка.
– Я не грею термометр. Я просто подержала его кончик во рту…
– Чушь, Ева, он показывает почти 40 °С!
– Ох.
Ты посмотрел на меня. Ты посмотрел на Кевина, в кои-то веки разрываясь между преданностью нам обоим. Ты торопливо взял его с пеленального столика и уложил в кроватку с такой небрежностью, что он забыл о своем строгом театральном графике и выдал фирменный дневной вопль под названием «я ненавижу весь мир». С мужеством, которое меня всегда в тебе восхищало, ты его проигнорировал.
– Прости меня! – Одним движением ты поднял меня с пола и положил обратно на диван. – Ты и впрямь заболела. Надо позвонить Райнштейн, отвезти тебя в больницу…
Меня клонило в сон, я совсем ослабела. Но я точно помню, как думала, что от меня требуют слишком многого. Интересно, был бы у меня прохладный компресс на лбу, вода со льдом, три таблетки аспирина под рукой и доктор Райнштейн по телефону, если бы термометр показал всего 38,3 °С.
Ева
21 декабря 2000 года
Дорогой Франклин,
я нахожусь в некотором замешательстве, потому что мне только что позвонили по телефону, и я понятия не имею, откуда этот Джек Марлин добыл мой номер, не внесенный ни в один справочник. Он утверждал, что снимает документальные фильмы для NBC. Мне кажется, что курьезное рабочее название его проекта – «Внеклассная деятельность» – выглядит вполне подлинным, и он, по крайней мере, быстро дал понять, что не имеет отношения к фильму «Боль в старшей школе Гладстона» – этому шоу, второпях снятому телеканалом Fox. Джайлс говорил мне, что оно по большей части состояло из слез на камеру и церковных молебнов. И все же я спросила Марлина, с чего он решил, что я захочу поучаствовать еще в одном сенсационном анализе того дня, когда моя жизнь, как я ее понимала, закончилась. Он сказал, что я, возможно, захочу рассказать, как это выглядело «с моей стороны».
– И что же это за сторона?
Я ведь официально заявила, что предполагаю наличие противостояния в семье, когда Кевину было семь недель от роду.
– Например, не был ли ваш сын жертвой сексуального насилия? – сделал маневр Марлин.
– Жертвой? Мы точно говорим об одном и том же мальчике?
– А что с прозаком[89]? – Сочувствующее мурлыканье в его голосе могло быть лишь насмешкой. – Это ведь линия защиты на суде, и довольно хорошо обоснованная.
– Это была идея его адвоката, – еле выговорила я.
– Ну а в целом – может быть, вы считаете, что Кевина недопонимали?
Прости, Франклин, я знаю, что мне стоило повесить трубку, но я так мало общаюсь с людьми за пределами офиса… Что я сказала? Что-то вроде «Боюсь, что я понимаю своего сына слишком хорошо». А еще я сказала: «Если на то пошло, то Кевин, должно быть, один из самых понятых молодых людей в стране. Судят ведь не по словам, а по делам, так? Мне кажется, он донес до людей свое личное мировоззрение лучше, чем это удается большинству. Мне кажется, вам следует брать интервью у детей, которые имеют гораздо меньше способностей к самовыражению».
– Как по-вашему, что именно он пытался сказать? – спросил Марлин, взволновавшись оттого, что сумел выловить живой образчик труднодоступной родительской элиты, представители которой странным образом не желали получить свои пятнадцать минут славы на ТВ.
Я уверена, что звонок записывали, и мне следовало следить за языком. Вместо этого я выпалила:
– Каким бы ни было его послание, мистер Марлин, оно было откровенно неприятным. Ради чего, собственно, вам так хочется предоставить ему еще один форум для обсуждения?
Когда мой собеседник принялся нести какую-то чушь про то, как важно понимать внутренние мотивы детей с нарушениями, чтобы в следующий раз «мы могли это предвидеть», я его обрубила:
– Я предвидела это в течение шестнадцати лет, мистер Марлин, – рявкнула я. – Какая, к черту, от этого польза?!
И я повесила трубку. Я знаю, что он просто выполнял свою работу, но его работа мне не нравится. Меня тошнит от ищеек-журналистов, сопящих у меня под дверью, словно собаки, почуявшие мясо. Я устала от того, что вокруг меня устраивают спектакль.
Я испытала удовлетворение, когда доктор Райнштейн сначала прочла лекцию о том, что это практически небывалый случай, но после этого все же вынуждена была признать, что у меня двусторонний инфекционный мастит. Те пять дней, проведенных в Бет-Изрейел под капельницей с антибиотиками, были мучительными, но я стала ценить физическую боль как форму страдания, которая была мне понятна, в противоположность непостижимому отчаянию, которое принесло мне материнство. И я испытывала огромное облегчение от простого покоя, который меня окружал.
Все еще под влиянием лихорадочного желания зарабатывать на жизнь и возможно – ну признайся! – не желая подвергать проверке «добродушный» темперамент нашего сына, ты воспользовался этой возможностью, чтобы нанять няню. Или правильнее будет сказать двух нянь? Потому что к тому времени, как меня выписали, первая из них уволилась.
И не то чтобы ты сообщил мне об этом сам, добровольно. Когда ты вез меня домой в пикапе, ты просто принялся болтать о чудесной Шиван, и мне пришлось прервать тебя.
– Я думала, ее зовут Карлотта.
– А, та… Знаешь, многие из этих девчонок – иммигрантки, которые просто исчезают, когда в установленный срок их виза превращается в тыкву. Им плевать на детей.
Каждый раз, когда пикап наезжал на кочку, мои груди горели огнем. Мне совсем не хотелось сцеживать молоко по приезде, а именно это мне было велено делать строго раз в четыре часа из-за мастита, даже если молоко потом придется спустить в канализацию.
– Я так понимаю, у Карлотты не получилось.
– Я ей сразу сказал, что он – ребенок. Какающий, пукающий, отрыгивающий…
– …орущий…
– …ребенок. А она как будто ожидала чего-то вроде самоочищающейся духовки.
– И ты ее уволил.
– Не совсем так. Но Шиван – святая. Из Северной Ирландии, подумать только! Может, люди, которые привыкли к взрывам и всякому дерьму, в состоянии не придавать большого значения детскому плачу.
– Значит, Карлотта ушла сама. Всего через несколько дней. Потому что Кевин – какой там у тебя был специальный термин? Капризничал?
– Ты не поверишь: она ушла всего через день. А когда я в обеденный перерыв заглянул проверить, все ли в порядке, у нее хватило наглости настаивать, чтобы я взял на работе короткий день и избавил ее от своего сына. У меня было большое искушение не заплатить ей ни цента, но я не хотел, чтобы приславшее ее агентство внесло нас в черный список.
(Ты как в воду глядел. Приславшее ее агентство внесло нас в черный список два года спустя.)
Шиван и вправду оказалась святой. Невзрачная на первый взгляд, с непослушными черными кудрями и белой кожей без всякого румянца, которая бывает у ирландцев, она имела словно кукольное тело: оно не сужалось в суставах, а лишь слегка изгибалось, и, хотя она была вполне стройной, из-за этих колоннообразных конечностей и отсутствия талии Шиван выглядела толстой. Но со временем она стала казаться мне красивее, потому что была очень доброй. Правда, я встревожилась, когда при нашей первой встрече она упомянула, что является членом христианской секты «Альфа Курс»[90]. Подобных людей я представляла себе бездумными фанатиками и боялась, что меня станут подвергать ежедневным проповедям. Но мое предубеждение Шиван никак не подкрепила – она больше почти не упоминала об этом. Может быть, этот оригинальный религиозный путь был ее попыткой устраниться от католическо-протестантской мишуры на ее родине, в графстве Антрим[91], о которой она никогда не говорила и от которой еще больше отгородилась Атлантическим океаном, словно для пущей надежности.
Ты дразнил меня, говоря, что я так полюбила Шиван просто потому, что она была поклонницей «Крыла Надежды»: она пользовалась нашим путеводителем, когда путешествовала по Европе. Не будучи уверенной в том, к чему «призывает» ее Господь, она сказала, что не представляет себе более восхитительного занятия, чем профессиональный путешественник, и это пробудило во мне ностальгию по той жизни, которая уже отдалялась от меня. Она горела той же гордостью, которой, как я надеялась, однажды загорится и Кевин, когда будет достаточно взрослым, чтобы оценить достижения родителей. В своем воображении я уже радостно представляла, как сын будет внимательно изучать мои старые фотографии и спрашивать, затаив дыхание: Где это? А это что? Ты бывала в АФРИКЕ? Ух ты! Но восхищение Шиван жестоко меня обмануло. Кевин действительно однажды уделил внимание коробке с моими фотографиями: он облил их керосином.
После повторного лечения антибиотиками мастит у меня прошел. Решив, что ребенка нужно окончательно перевести на детскую смесь, я сначала перетерпела нагрубание груди, а потом молоко иссякло; и поскольку теперь у меня дома стояла на страже Шиван, осенью я наконец смогла вернуться в «Крыло Надежды». Какое было облегчение снова хорошо одеваться, быстро двигаться, говорить спокойным взрослым тоном, объяснять людям, что нужно сделать и следить, чтобы они это делали. Пока я заново наслаждалась тем, что прежде было для меня будничным, я также бранила себя за то, что приписывала крошечному бестолковому свертку такие злобные побуждения, как намерение вбить клин между мной и тобой. Мне ведь нездоровилось. Мне оказалось труднее приспособиться к нашей новой жизни, чем я ожидала. Восстановив прежние силы и с радостью обнаружив, что из-за нервотрепки я вернулась к прежней своей фигуре, я решила, что худшее позади, а также сделала себе мысленную пометку: в следующий раз, когда кто-то из подруг родит первого ребенка, я буду из кожи вон лезть, выражая ей сочувствие.
Когда я приходила домой, я часто приглашала Шиван посидеть со мной за чашкой кофе. Удовольствие, которое я получала от бесед с женщиной почти вдвое младше меня, было не столько радостью от общения с другим поколением, сколько более привычной радостью от возможности хоть с кем-то поговорить. Я доверялась Шиван, потому что не могла довериться своему мужу.
– Вы, наверное, ужасно хотели родить Кевина, – сказала однажды Шиван. – Видеть столько достопримечательностей, встречаться с удивительными людьми – и подумать только, вам еще за это платят! Не представляю, как можно от этого отказаться.
– А я и не отказывалась, – сказала я. – Примерно через год я буду заниматься бизнесом как обычно.
Шиван помешала свой кофе.
– А это то, чего ожидает Франклин?
– Это то, чего ему следует ожидать.
– Но он как-то сказал, что вроде… – было видно, что ей неудобно сплетничать, – что ваши отъезды на месяц или вроде того… что этого больше не будет.
– Ну, в какой-то момент я действительно немного выгорела. У меня вечно заканчивалось чистое нижнее белье, вечно эти забастовки железнодорожников во Франции. Может, у него сложилось неверное впечатление.