bannerbanner
Химически чистое искусство
Химически чистое искусство

Полная версия

Химически чистое искусство

Язык: Русский
Год издания: 2022
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

Ох, как я надеюсь, что мой уход пройдёт так же гладко! И так же сильно хочу, чтобы наш пакт просуществовал ещё долго. Как бы сказал Марк: уход от лона матери – великое дело. Почти такое же великое, как приход к лону жены. Но теперь я хотя бы знала, что моя мать – живой человек.

Как только она отодвигается и поднимается, мы продолжаем беседу. Говорит в основном мама, притом теперь делает это другим языком и толком: я слышу и вижу и чувства, и заинтересованность – в общем, передо мной сидит моя идеальная мама. К тому же я начала понимать, чего она так боялась: остаться одной в её возрасте – это та ещё ноша. Как-никак занятий и хобби у неё не было, а друзья… А есть ли они? Если и есть, то страдают совершенно теми же проблемами.

Так почему для откровенного разговора необходима такая престранная обстановка, такой поворот событий? Уверена, мы бы ещё ни один год пытались наладить контакт, если бы вообще пытались.

– А это что? – спрашивает она, когда уже собиралась уходить, указывая на картину. – Твоё? Что-то из футуризма?

– Нет, и ещё раз нет, – отвечаю я. – Уже здесь висело.

– А почему она побита как-то? Вон и трещина есть.

– Это же больница, мам. Тут люди совсем о другом думают.


Как мне и обещали, я надела корсет и взяла костыли, чтобы походить по больнице, освежиться. Рука ничуть не болит. Видно, был не перелом, а смещение.

Ничем особенным больница не отличается, а я, привыкшая к одному виду, не так часто покидала палату. Долгое нахождение в одном помещении, которое ни разу не мыли за время моего пребывания в нём, привило особенность не замечать резких запахов и повсеместную грязь с пылью. А пыли тут много: не чихать в таком помещении попросту невозможно, при этом каждый чих всё равно отзывается в груди глухой, но уже более слабой болью. Здоровье у меня никогда не отличалось крепостью, однако моя реабилитация происходила быстро, что не могло не радовать, и с каждым днём я понимала, что ближе и ближе выписка, а вместе с ней и продолжение авантюры. Но вот насчёт Дани… Его шансы выжить таят на глазах.

За столь короткий промежуток времени я испытала целый спектр мыслей и сопутствующих им чувств: от глубоко печальных до полных оптимизма, от решимости до сплошной неуверенности. И, по большей части, каждое рассуждение опиралось на Даню. И как я хотела, чтобы это прекратилось, и точно так же робела от своих желаний!

Врачи, оказывается, тоже имеют терпение: стали заходить реже, по возможности ограничиваясь медсёстрами – настолько моё постоянное «как-мой-сосед-поживает?» надоело всем вокруг.

Нико, как и обещал, иногда заходил, мило улыбался и всячески скрашивал моё одиночество… Хоть и говорить такое, когда рядом лежит Даня, подло до трусости. По Нико можно видеть стремление к выздоровлению, к избавлению от зависимости. Он, в свою очередь, сглаживал углы, называя это «временным пристрастием». Однако мои доводы, что психиатрия не в курсе про такую болезнь, были не поняты в шутку, и он ещё больше озадачился своим недугом. Надеюсь, выражение, что бывших наркоманов не бывает, окажется липой.

Он всё ещё пытается подобрать нужный триггер, чтобы Даня очнулся. Только теперь после каждой попытки он бешено глядит в кардиомонитор. «Экспрессионизм полезнее химии… Нет, сейчас, сейчас… А, вот: искусство полезнее науки, – он глядит на меня, как бы говоря: – Я знаю, что несу вздор, но вдруг поможет!»

Мои же односторонние разговоры с Даней становятся редкостью, неверное, потому что перестаю получать хотя бы какое-то утешение в этом: можно сказать, приелось. Меня ошарашивает, с какой быстротой ко всему можно привыкнуть и от всего отвыкнуть. Это демонстрирует Нико. Или точнее, его лечащий врач.

«Всё, я уже не знаю, что сказать… ПОЛИНА ТЕБЯ БРОСАЕТ!» – Нико совсем обессиливает, а мне забавно это наблюдать, поэтому я не прерывала его стараний. Толку в этом никакого. Учитывая, что в нормальном-то состоянии Даню мало интересовало всё не его, любые попытки сводились на нет. Кто-то из персонала иногда тоже нарывался на эти сцены, и быстро удалялся, сдерживая ухмылки.

Мама заходила ещё пару раз. Про человека, что лежал со мной в одной палате, она вообще не спрашивала. Разговаривали мы с ней, по большему счёту, ни о чём, но приятно и довольно долго. У нас никогда не было общих тем и интересов, поэтому мы всё ходили вокруг да около. Всплывали порой старые темы: не передумала ли я и прочие. На что мне приходилось уклончиво говорить что-то вроде: «Мам, а принеси мне книг и плеер, пожалуйста!»

Зато мама сама приобщилась к искусству. Моё недовольство было выше границ, когда она заявила, что посмотрела мои фотографии. Без спроса лезть в мои личные вещи! Её это, конечно, никогда не останавливало, но всё же… Хорошо, что ей понравилось, и я приутихла с возмущением.

– Я просто подумала, вдруг я пойму что-нибудь, что тебя так сильно тянет. И знаешь что? Я поняла, – говорит она. – Эмоции?

– Теплее! – играючи отмечаю я.

– М-м-м, перспектива? Точно! У тебя есть несколько таких работ.

– Будем считать, что ты попала, мам!

И как можно было не понять, что на некоторых работах красовался Даня? Ума не приложу. С другой стороны, ну и славно.

И только-только она выходит за дверь после своего визита, как тут же заходит врач, тот самый, который говорил про «глупые формальности» общения. Я не успеваю прочесть и строчки в книге. Он кидает на меня украдкой взгляд, и занимает позицию около Дани. За ним прямо-таки вламываются двое людей: мужчина, на вид лет пятидесяти, слегка худощавый, и видно, что с жуткого похмелья; и женщина – по сравнению с ним полноватая, неухоженная брюнетка простого типа, примерно одинакового с ним возраста. На вид самая обыкновенная пара.

Сразу за ними в палату залетает запах алкоголя.

– Марина, Эдуард, – обращается к ним врач, – выслушайте меня внимательно: у вашего сына тяжелейшей состояние. Не знаю, почему вы не явились раньше, тогда бы мы говорили постепенно, обо всём по порядку, но время, к сожалению, идёт и для вашего сына.

«Это что, родители Дани?» – думаю я. Быть может, для меня Даня стал заложником образа скромного, доброго человека, и невзирая на расстройство аутистического спектра, я видела его только таким. Однако ЭТИ люди никак, в моём представлении, не могут быть его родителями. Разумеется, виднелось визуальное сходство: отцовский подбородок, мамины брови, к примеру. Мне стоит меньше надеяться на преставления и фантазию.

Врач начинает излагать им диагноз, показания на каждый день, всё демонстрируя в записях, комментирует лечение, всё то, о чём я была наслышана. На меня они даже не глядят, сразу упираются в бумаги, будто что-то понимая в написанном. Выглядят они до безобразия спокойно, что меня обескураживает: по сравнению с ребятами из «Богемы» – небо и земля.

В итоге врач снова говорит про четыре недели (точнее, про полторы оставшиеся). Но потом добавляет те вещи, о которых я слышу впервые. При этом косясь на меня так, словно говоря: «Выйди!» А я никуда не пойду!

Он говорит, что Даня пережил клиническую смерть, а потом впал в глубокую кому. Его состояние сознания практически не менялось всё время пребывания. Не считая минимальных изменений, которые почти в тот же день становились хуже, чем до улучшения. Доктор представляет какую-то шкалу, рассказывая: «У него, скорее всего, либо четыре баллов, либо три».

– А сколько всего? – спрашивает его отец Дани. И только он открывает рот, как сразу едрёный запах алкоголя, загашенный то ли чесноком, то ли горчицей, разлетается по палате. Все делают вид, что ничего не произошло.

Оказывается, пять-шесть из пятнадцати. Они начинают говорить на порядок тише, отвернувшись к окну. До меня доходит, что это что-то связанное с «качеством сознания».

Марина остаётся одна в палате. Эдуард отводит врача за дверь, чтобы что-то обсудить. Пропадают надолго. Она же стоит над Даней, пленённая горой не самой радужной информации. За это время она не выдавила ни слова, а меня пожирает интерес, о чём они будут говорить, если вообще станут? Чтобы не смущать её (а косые подглядывания я чую постоянно – рефлекс со школы), я ныряю в книгу, и по быстро бегущим строкам не могу вникнуть, про что читаю.

Разговаривать она с ним не торопится. Всё же после нескольким минут она начинает, но вместо понятной и чёткой речи, слышится тихое-претихое неразборчивое шипение. Шепчет она профессионально, жутко. Такое ощущение, что где-то рядом Гарри Поттер разговаривает со змеёй, настолько было похоже. От нетерпения я приподнимаюсь и вижу, как она говорит ему что-то на ухо.

Входят врач и отец Дани и, встав у двери, говорят о том, почему не пришли раньше.

– Доктор, вы нас не стыдите, мы люди порядочные, – поясняет отец. – Полиция просто вела дело, якобы мы могли быть к этому причастны, и, представляете, запретили нам его посещать! Как вам это нравится! Мы сами в шоке были! Пока не подняли справки о психических дефектах, мы не имели законного права, представляете? К собственному сыну! Вот вчера сняли нас с подозрения, кучу бумаг заполняли, даже не читая, и сразу сюда. Меня всего аж трясёт… Что случилось с моим Даней? Ведь в последнее время он был открыт и добр… Я его только однажды раньше таким же добрым видел, когда смастерил ему химический стол, для опытов. Он у меня парень умный…

– Ладно, Эдуард Соломонович, я оставлю вас одних. Если что – зовите. Я буду рядом, – мямлит врач и выходит.

Едва тот покидает палату, Эдуард Соломонович меняется в лице, делается более грубым, но вместе с тем печальным. Всё демонстрируемое безразличие улетучивается в один момент. Мама Дани по-прежнему полна нервозности. С такими темпами и до психоза недалеко.

Он обращается к жене:

– Марин, чего ты там делаешь-то? Чего ты на карачках ползаешь, смотри, как тут грязно, встань, ты чего?

– Ты же слышал, слышал?! – взвывает та. – У МОЕГО сына нашли сигареты в одежде! Это как же мы запустили нашего мальчика!

– Фу-ты, ну-ты, ну ты серьёзно? Это вообще-то и мой сын тоже, мамуля. И, уж поверь, это не то, из-за чего стоит горевать. – В какой-то степени, если подумать, он переживает за куда большие вещи.

Его поведение, лишённое вычурности, кажется мне симпатичным, точно ему поручили играть самого себя, а он забыл, как выходить из образа.

– А от чего же ещё… На вас всех слез не запастись: один водку жрёт, пока сын в таком состоянии, так нас ещё в этом обвиняют!

– Никто нас в этом не обвиняет, Марин, успокойся! Нам только сказали, что мы можем быть причастны, обычная процедура, тем более – всё позади. Всё-о-о!.. Я от хорошей жизни что ли с алкоголем ухожу?.. Невыносимо… – качает он головой.

Разговоры становятся бодрыми. Они никого не стесняются – доходят до громких криков, но чаще всего держатся в пределах обычной бытовухи. В основном они ругаются из-за типичных проблем небогатой семьи: ни о каких чувствах не может идти и речи. Только привязанность. Стоит повесить за их спины лопатки, половники и полотенца, чтобы поместить их в естественную среду обитания. Про Даню они говорят так, словно его нет рядом. Даже что его вообще нет, а есть какое-то отягчающее обстоятельство под псевдонимом «Голубев Даниил Эдуардович».

Когда знакомят вторую половинку с родителями, те стараются проявить остатки свой воспитанности, дабы впечатлить и показаться лучше, чем есть. Подобное поведение демонстрируют, в том числе, и вторые половинки. Однако при нынешней ситуации, будь она настоящим знакомством, можно быть точно уверенным – с тобой церемониться не собираются. Зато сколько искренности и ни следа жеманства. К тому же явно витало в воздухе, что ни той, ни другой стороне знакомство вовсе не нужно. По крайней мере в данным момент.

Я продолжаю молчать.

К нам даже заглядывает главврач и говорит, чтобы они не так сильно шумели. Эдуард Соломонович надевает услужливость на лицо, неуклюже извиняется, и только главврач уходит, становится прежним.

Сложно делать вид, что не я слушаю. Им по-прежнему всё равно на моё присутствие. Люди они, в целом, добродушные, прямые, но, с немногих слов Дани о своих родителях, «непонятные». Что, конечно же, совсем не так. Это он так пытался отнекиваться от разговоров. Его родители выдают подчас довольно сносные мысли, для среднестатистических людей более чем здравые, но Даню такое не на шутку раздражало. В любом случае наличие большого ума – не благо, а большая ответственность, в первую очередь, перед самим собой поэтому, должно быть, все его сторонятся. Возможно, это не такая уж большая ошибка.

Но тут мне врезается в слух одно имя, которое я уже где-то слышала. Марина говорит:

– Я тебе говорила, нужно чаще водить его к доктору Фаусту. Зажал для сына денег, вот тебе результат!

– От твоих психотерапевтов проку, как от козла молока. А для этого козла ещё и денег подавай!

– Да что ты!

– Да, только и может что балаболить. Вот и заговорил его до такого состояния! «Ваш сын требует особого отношения», – что, правда что ли?! Каждый человек требует к себе особого отношения, но, сюрприз, не каждый получает! А вот у него было прям особое… Слышал я, что он про Даню говорил, знаем, какое это отношение!

– Ага, и давал ты ему это особое отношение?! Да чтоб мне провалиться, особое отношение – это не отсутствие отношений с отцом!

– А я что могу поделать, когда он на контакт ни в какую не шёл! Всё, что я в таком случае мог дать – это свободу. Пусть себе делает, что хочет, – говорит Эдуард.

И как он смотрит на жену… Я такого никогда не видела: то ли утрированно, то ли не тая в себе ничего, он выплёскивает всё, что копил годами. Каждое его слово въедается в память, каждое действие я проживаю, словно сама. Однозначно, он её любит, однозначно ему тяжело даётся нынешняя ситуация. Их разговор, вероятно, долго теплился у каждого на уме, но вряд ли стоит вымещать его здесь, сейчас. Однако останавливать их не хочется. Напротив, я жду продолжения.

– А ты что? Нащупала малого, да? Нашла к нему подход? Поди ещё поищи, может, завалялся где, ключик от ящика Пандоры… – продолжает он.

Эдуард отворачивается от неё, и я ловлю его взгляд на себе. Он глядит даже сквозь меня, словно через стеклянную. Если когда-нибудь людям удавалось видеть мужские слёзы, скромные, редкие, выжимные, они этого не забывают. Порой присоединяются. Но я сдерживаюсь.

– Эдик…

– Что?! – Оборачивается он к Марине, перед этим протерев лицо об локоть.

– Неужели ты думаешь, что нашему Дане не нужно было ходить к психотерапевту? Что как-то можно было решить всё по-другому?

– Нет, ты что?! Я лишь хотел сказать, что ему нужно было… к психиатру, что ли? Потому что этот Шломо, совсем какой-то бездарь. Три года, Марин. ТРИ ГОДА! И вообще никакого результата…

Тарабанившее меня имя наконец-то пробивается до памяти, и я вспоминаю, где я его слышала. Они говорили о лечащем психотерапевте Дани, к которому он приходил консультироваться. Правда, его он при мне упоминал как непрофессионального, дотошного, доморощенного докторишку. Так у него сложилось впечатление обо всей психиатрии. Он же поставил ему синдром Аспергера, что напротив говорит о высокой компетентности врача. Даня сам валял дурака: на вопросы отвечал кое-как, постоянно шутил, что с его манерой общения воспринималось всерьёз.

Однажды Даня спросил меня, что такое сублимация, потому что из слов врача вообще ничего не понял. Я тоже мало что могла сказать об этом. Лишь то, что сублимация11 – это что-то вроде переноса, перенаправлении внимания с проблем на что-то успокаивающее, полезное. А он залился таким конским ржанием, что мне стало за себя стыдно. вдруг я сказала какую-то глупость, а он меня подловил. Но он сказал: «Так получается, мы в „Богеме“ все йод что ли? Или сухой лёд какой-то?», – и я тоже посмеялась.

Их диалог переходит из разряда пинг-понга ответственности в обычный разговор, однако перед этим они вспоминают как дедушку Дани, который, по их словам, также не отличался психическим здоровьем, так и высказывают соображения об дальнейшей судьбе. Ни к чему они не приходят, зато получается знатный фонтан эмоций. Не чета нашему с мамой. Отец Дани не стал разговаривать с сыном, настояв на том, что любой выбор человека должен быть уважаем, даже такой. Марина на это ничего не говорит: было видно, что она согласна, но не может ни мыкнуть, ни кивнуть.

После разговоров они, наконец, становятся напротив сына, и по не понятной мне причине я сильно хочу рассказать им, как было на самом деле. Останавливала меня разве что совершенная неуверенность, что признание обернётся чем-нибудь благоприятным. Марина что-то шепчет Эдуарду, на такой же змеиный манер, как делала это ранее, после чего тот начинает бурчать в пол.

Скажи я: «А я знаю кое-что об этом», – поставлю себя в тягостное положение. Но что-то заставляет меня начать с ними разговор. Неважно про что – я хочу с ними поговорить.

– Хорошо, Марин, я тоже так считаю, – говорит Эдуард Соломонович. – Сейчас что-нибудь придумаем. – Она подходит к окну, достала из сумки платочек и прижимает его к лицу.

Отец Дани, словно собравшись с мыслями, ждёт, а потом резко делает несколько шагов в сторону двери. Но вдруг он останавливается и смотрит на меня. У меня сердце в пятки ушло… Он произносит:

– Ой, драсьте! А мы Вас что-то не заметили, громко мы, да?

– Нет… Нет, всё в порядке. – Нервничая, отвечаю я.

– Слушайте, а вам сколько ещё тут лежать? – спрашивает Данин отец.

Мне остаётся ещё точно недели две, но я планирую выйти раньше, чем и делюсь с ними. У него была какая-то просьба, но я его прерываю дурацкими расспросами о том, не они ли родители парня, что лежит на соседней койке? Как будто уже вся больница не в курсе от их криков, кто они такие.

– Представляете, а он на меня упал! – запеваю я ту же песню.

Да, в психологи я не гожусь, и успокаивать людей, видно, мне тоже не дано. Так или иначе, нужно было поддержать те же представления, что и для всех остальных. Иммунитет от угрызений совести после вранья вырабатывается в два счёта.

– Да ладно?.. – удивляется он. – Простите за это, мы… Кх-м… В общем, мы собратья по несчастью, получается.

– В каком-то роде, да.

– Он что-нибудь сказал вам, что-нибудь кричал? – начинает расспрашивать Марина, быстро прискочив ко мне.

– Боюсь, что нет. Я… я не помню, всё было так быстро. Но, по-моему, нет.

Неловкость вызывает ещё и то, что они целиком и полностью облизывают меня извинениями. В этот момент я даю слово, что больше никогда не пойду на поводу у своих сиюминутных желаний.

Эдуард выводит заплаканную Марину в коридор, и сам возвращается ко мне. Как же хочется вырвать свой болтливый язык! Какая скверность!

Эдуард – в тысячу первый раз – извиняется за жену, сказав: «Натерпелась, душечка». Он просит об услуге, чтобы я каждый день разговаривала с его сыном, присылала все показатели, которые будут давать врачи (с ними он договорится), им на телефон. Он сразу даёт номера Марины и свой. В итоге он просил всё то, что я и так делала, а данные от врачей мне самой были интересны до крайности.

– Жена, она… Как бы сказать, она не хочет его видеть. Не в смысле «не хочет», а в смысле «не может» – больно ей от этого. Понимаете?

– Понимаю, понимаю. – И я не вру. Ещё как я её понимаю.

IV

Близка выписка. Я спокойно хожу, но корсет всё ещё на мне. Хандра пробирает до костей. Мама зашла всего один раз, Марк один, и Нико ещё трижды. Сега не появлялся. Азарт мыслей утихал, вместе с ним угасала и живость. Надеюсь, по выходу всё образумится.

Показатели Дани мне приносят медсёстры. Но и здесь скучнейшая стабильность с минимальными отклонениями: все параметры от сердечных ритмов, до активности центральной нервной системы медленно, но верно падали вниз. Я всё отсылаю родителям Дани, но отвечает мне только отец. Мать просто присылает плюсик.

Отец его весьма самобытен. У нас с ним развязалась переписка: были и прения, и истории из жизни, и про профессию. Оказалось, он работает инженером на золотоперерабатывающем заводе, там же где работал его отец. Эдуард взял свой единственный отпуск, чтобы прийти в себя после случившегося. Я пыталась его успокаивать, возможно, слишком навязчиво, говоря, что он отличный отец.

Но и он тот ещё льстец! Как-то написал мне, что мы с Даней были бы неплохой парой, в ответ на: «Я уверена, Ваш сын был очень умным парнем, прелестным молодым человеком». Эдуард начал длиннющий рассказ о Дане, отзываясь о нём как об очень способном человеке, педантичном, но сложном на язык, ни разу при этом не упомянув об особенностях поведения Дани. И что мне было ответить на это? Конечно же я согласилась, потому что всё именно так и было. Будучи с ним, я приобрела незабываемые знания и опыт, испытала самые сильные чувства, а проведя эти три недели в палате, я приумножила это в разы.

С тем, что я его потеряла, я смирилась, можно сказать, окончательно. Если бы он сейчас очнётся, и позовёт меня, я бы, во-первых… упала в обморок. А во-вторых, поверила в чудеса и тут же проверила, не научилась ли я летать? А потом легла бы в кому… Так бы и чередовались…


Я сижу и слушаю музыку в наушниках. Играет старая добрая Queen, вразнобой. «Какая разница, – думаю я, – если все песни на вес золота». Когда я слушаю музыку, я всегда закрываю глаза, чтобы можно было расслушать, как следует, да и просто не отвлекаться на прочие раздражители. Но вот я открываю глаза и смотрю на «РБЖ». Игарет Богемская Рапсодия, и Фредди начинает петь вступительный куплет. И что происходит…

У-У-У-у-ф-ф-ф…

Я вся покрываюсь гусиной кожей, волосы на руках прямо-таки встают дыбом, словно наэлектризовались. Я чувствую несравнимый озноб, который проносится по всему телу, такой сильный, щекотливый, больше всего отзывающийся в голове, прямо на кончиках волос, что мне кажется, будто мои локоны вот-вот сами запляшут. Сколько ещё хранит в себе эта картина? Теперь это даже не гипноз, это галлюциногенный бред какой-то. Но «бред» – слишком грубое для этого слово. Я смотрю, приподнявшись с подушки, и хоть все рёбра ноют, мне всё равно – я пялюсь туда. Слышится соло на гитаре от латентного астрофизика Брайана Мэя под аккомпанемент барабанов и тарелок. Эти струны! И вот Фредди под задний хор группы поёт что-то схожее с оперой. Я рыдаю, как одинокая девушка на вечеринке, слёзы просто идут, без малейшего выражения на моём лице, они просто есть и именно сейчас решают заявить об этом… Да-а, даже в наборе бессмысленной рифмовки есть что-то восхищающее. Вполне может быть, что именно это принято называть настоящей поэзией…

Под конец песни, уже после партии рока, которая мне откровенно никогда не нравилась (это как испортить отличное произведение, лишь бы угодить под тренды) голоса затихают, я легонько ложусь на подушку…

И чтоб я провалилась! Самой малой частью периферического зрения, я точно вижу, что Даня стоит около своей койки! Осознание моё приходит быстро: как же резко я падаю на пол и с меня слетают наушники вместе с плеером. Я поднимаюсь, держась за рёбра. Всё то же. Без изменений: лежит, как и лежал. И грустно, и вроде облегчение: обещанного обморока не случается.

Недолго думая, с самой широкой улыбкой, которую я только могла почувствовать на своём лице, я направляюсь к его койке. Я никогда не подходила к нему так близко, пока находилась здесь. Боялась этого, как огня. Голова его уже имеет нормальные размеры, выглядит бледным, в остальном на вид точно такой же, мой горячо любимый, возможно, единственный друг, и точно единственный мужчина.

Я отматываю на начало песни, сую аккуратно ему в уши наушники и ставлю на репит. Пусть поиграет немного.

Меломаном он никогда не был, большинство песен и людей их исполняющих люто ненавидел. Но как только я поставила ему это в первый раз, он остолбенел, сам удивившись своей реакции. И как же долго он потом искал что-то похожее, способное вызвать эти же ощущения. Я ему подсказывала, конечно, но добавляла, что точно также не будет. Это как первая любовь. Как же изумительно, что я ошибалась.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Даня «нашёлся»,

но не там, где его искали.

I

Было… нехорошо…

– Даня…

Чёрный цвет действительно прекрасен. Он превосходен по-своему. В нём ты видишь то, что захочешь. А если не видишь, цвет сам заставит заметить себя, захватит внимание целиком и полностью, пережуёт и отдаст обратно. Ты должен… адаптироваться.

…Вы интересуетесь положением молодого человека…

…Всё, кто нужен… уже… здесь…

Все боятся лжи.

Все боятся слова «ложь».

Многие не знают, что такое ложь. Насколько она многогранна.

Но они лгут. Сами себе.

Слишком поздно.

Ты, как всегда, упустил шанс.

…Везде, оно повсюду. Всё покрыто тонким слоем…

На страницу:
5 из 6