
Полная версия
Химически чистое искусство
– Не переживайте, все в порядке. Они на работе и обо всем знают, я уже сообщила.
Я называю это необходимой ложью. Просто потому, что по-другому я сказать не могу. Он бы точно заставил меня позвонить, либо сделал это сам. Зачем? Она все равно потом узнает.
– Знайте, девушка, что в таких ситуациях в первую очередь нужно звонить в скорую, – сказал он.
Данина картина у меня подмышкой и выглядывает из-под моего тела. Я не сразу обращаю внимание, что он посматривает на неё. Я горделиво спрашиваю, не хочет ли тот взглянуть, оценить произведение, так сказать, естественнонаучным взглядом, потому как оно, по своей сути, было написано как раз человеком с такой точкой зрения на вещи.
Он берёт картину в руки и какое-то время стоит неподвижно. Если честно, понимал бы он в искусстве мало-мальски, дал бы комментарий сразу, но я терпеливо жду. Почему-то для меня важно, что он скажет. Хоть я не вижу картины, я могу с лёгкостью воспроизвести её в памяти. Слишком часто я видела и её саму, и её, если так можно выразиться, натуру.
На ней нарисована протекающая в чашке Петри автоколебательная реакция Белоусова-Жаботинского. Вид сверху. Из-за своей неосведомлённости в химии я мало что могу сказать о природе её протекания, но это очень красивое, необычное и увлекательное зрелище, особенно если следить за реакцией, происходящей тонким слоем на стекле. Именно при таких условиях, при балансировке определённых ингредиентов возникают круговые колебания голубых колец на багряно-красном полотне. Эти кольца, одно выходившее из другого, заполняли все полотно, пока не соприкасались с другим кольцом, которое приближалось с другого конца чашки Петри. В конечном итоге соприкоснувшись, они, можно подумать, уничтожались, и багровое полотно, таким образом, снова появлялось. А потом опять пропадало.
Реакция состоит из огромного числа этапов, была зацикленной и утихающей. И такой красивой! Однако для меня не это было главным, хотя и вкупе с историей художника, которую мы выдумали для господина Хейза, эта запечатлённая инсталляция имеет весомую художественную ценность. Нужно было видеть лицо Дани в момент, когда происходила эта реакция! И хотя он проводил её, когда рисовал, десятки раз на дню, прося все время смотреть именно на реакцию, а не на картину, я всегда незаметно глядела на его лицо. Какая это была мордашка! Оно выражало и моё счастье тоже! Его знали как человека глубоко задумчивого и странноватого, но в тот момент он производил впечатление самого весёлого и жизнерадостного, что, увы, без чашки Петри было не так. Но эти минуты ушли безвозвратно. Хотела бы я в данный миг вместе с Даней вспомнить об этом и поймать его трудноразличимую, но искреннюю, полную задумчивости улыбку.
Он бы сказал: «Да, это было странно… Так странно, что ничего более удивительного и сложного я в жизни не видел».
– Абстракционизм… Ваше?
– Нет, не моё, и нет, не абстракционизм. Называется «РБЖ», правда, здоровская?
– Как по мне, ничего необычного. Уж извините, я не спец. – Он кладёт картину обратно мне подмышку.
Мы затихаем. Остальные пассажиры все это время сидели, не проронив ни слова, даже водитель уже устал эмоционально реагировать на происходящее на дороге.
– Скоро мы приедем? – решаю узнать я.
Врач, что стоит надо мной, отвечает с поворотом головы:
– Ещё несколько минут. Мы едем так быстро, как можем, – и снова отворачивается.
Он уже хочет присесть на своё место, но такой жест для меня кажется почти оскорбительным. Поэтому я, хоть и откладывала, как могла, своё любопытство, на весь салон спрашиваю насчёт Дани: «А что с ним? Все будет в порядке?»
Врач оглядывается к своим коллегам, точно они смотрели все это время на нас, то ли стыдя, то ли выискивая, над чем потом шутить, когда меня здесь не будет. Он снова поворачивается:
– Смотря с чем сравнивать. Если с вашим случаем – увы.
Почему они везде пихают свой необычный юмор?! Я не на шутку начинаю злиться и пытаюсь всем своим видом показать, что жду нормального ответа.
– Его осмотрел другой врач. Вы, наверное, этого не видели. С его точки зрения, состояние парня оставляет желать лучшего. Если бы мы явились раньше, его состояние могло бы быть не таким плачевным… Только вы ничего не слышали из того, что я вам говорю, хорошо? – Я киваю, и этот полный надежды кивок становится самым честным согласием в моей жизни.
Он продолжает:
– Была произведена реанимация, массаж сердца… Вы не поймите неправильно, этот случай сам по себе нечастый. Когда мы приехали, он дышал медленно, грудная клетка почти не поднималась и сердце еле билось. В общем, на чем сошлись все и сразу: коматоз. А что на самом деле и какой диагноз – в больнице пусть сами решат. Но даже мне известно, что в данном случае прогнозировать и диагностировать что-либо проблематично, особенно в полевых условиях. Больше, простите, сказать ничего не могу.
Уверена, что в моих глазах читается паника, едва сравнимая с той, которую я испытывала, стоя на крыше и обнимая Даню за шею. Нам всем точно необходим отдых…
Мои вопросы о том, почему они не оказывают ему должную медицинскую помощь, почему они сейчас не пляшут над ним, раз все так серьёзно, имели ответ: «А нечем… Нечем помочь-то. У нас не так много полномочий… К тому же оборудования нет. Все, что мы могли – это вколоть ему обильную дозу обезболивающего. Остального у нас попросту нет в наличии».
– Все же стоит надеяться на хорошее, – нарочито уверенно говорю я.
– Боюсь, вам не стоит всегда надеяться на хорошее, – его ответ. – Более того, скажу по секрету: это очень часто оборачивается во вред. А потом может стать досадно. Но иногда можно, поэтому выбирайте сами. Вы же человек свободный, – говорит он и садится-таки на своё место.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
В больнице не было специального неврологического отделения, да и общие палаты были забиты, поэтому нас удачно поселили вместе в помещении с двумя койками, которое даже палатой раньше не было.
Я быстро успокаиваюсь, но, стоит мне только подумать, что всего произошедшего могло и не быть, снова завожусь, начинаю нервничать и больно для себя фантазировать о будущем и другом настоящем. Слезы на краях губ создают постоянный солоноватый вкус во рту. Помада на губах съедена ещё до приезда в больницу, а сама я выгляжу, наверняка, ни больше ни меньше как попавшая в ливень накрашенная малолетка. Что-то заставляет меня из раза в раз всё вспоминать и винить себя за то, что случилось. Всё пережитое и прочувствованное за месяцы невольно вспоминалось сто раз на дню, и это порядком надоедает.
Врачи мне нравятся. Они были приветливы и чуть что сразу помогали, с какой бы просьбой я ни обратилась.
Поправить подушку – запросто.
Принести добавки – легко.
Нам с Даней быстро налепили гипсов и наложили твёрдых повязок. У меня они были там, где я и предсказывала.
В основном мне очень комфортно, не считая, разумеется, того, что я вижу Даню. Вижу, до чего довела наша авантюра. И не считая того, что врачи, подходившие к нему, чтобы поменять капельницу или постельное белье, не говорят мне ничего о его состоянии. Это связано с тем, что я не распространяюсь о моей самой прямой связи с этим человеком и о том, почему он на самом деле оказался тут. Но правильные слова, направленные на добрых людей, развязывают языки: я нахожу медсестёр (точнее, они сами находят меня, потому что я лежу без движения), которые делятся информацией, вклиненной в незамысловатые разговоры. В основном лишь то, что можно логически понять самой, но эти малые крупицы информации греют и успокаивают.
Через пару дней начинает сильно пахнуть. Запах схож с чем-то гниющим, грязным или даже умершим. Последнее вгоняет меня чуть ли не в мандраж, да так, что в эту ночь я не могу уснуть: пытаюсь сомкнуть глаза, но тут же вижу Данин силуэт. Такой же, каким он был, стоя на краю крыши, держа свою картину, часть самого себя. Представляю, как тут же, почуяв смрад, слетятся врачи, начнут что-то делать, кричать, увозить его.
Началась, как я думаю, галлюцинация, словно сейчас, из-под гнилого, грязного пола, прямо из сырых щелей появятся массивные, громко жужжащие жирные мухи. И вот сейчас одна из них выкарабкается снизу наружу через плинтус и полетит сначала на меня, как бы спутав цель, а после на Даню…
Мерзость… На утро я понимаю, что так гудит кардиомонитор. Я проваливаюсь в сон.
Больница, конечно же, не была в настолько плачевном состоянии – откровенно говоря, нам крупно повезло попасть в сносного вида учреждение. Наверное, потому что нас везли не из города, а в центр. Но чего только не может воображение в темноте, учитывая ещё, что я не могу толком поправить своё положение, чтобы успокоиться, убедиться в моей пустой панике. Всё, что мне доступно – мотать головой то на Даню и на окно за ним, то на вход в палату. Эту ночь я с горем пополам пережила лишь благодаря своему излюбленному занятию: если все привыкли что-то считать, чтобы приготовиться ко сну, словно гипнотизировать себя однотипными действиями, такими как молитва или мантра, то я приучила себя повторять таблицы, классификации, а также отдельные всплывающие к месту и не очень цитаты, которые ещё целый следующий день будут крутиться в голове.
Облегчение происходит, когда на утро врач громко заявляет, будто специально, чтобы я точно услышала, что это всего-навсего галитоз, и что пахнет у Дани изо рта. После промывки ротовой полости запах моментально исчезает или же перестаёт до меня доходить. Доктора, который это выявил, я начинаю расспрашивать о Дане, и полна уверенности, что на третий день, словно в сказке, я узнаю, каков итог.
Захожу я издалека. Сначала деликатно прошу его чаще приходить ко мне, якобы для помощи в подготовке к поступлению в университет. На самом деле я совсем не лукавлю, просто общения не хватает настолько сильно, что я прекращаю слышать свою речь во время мышления, а если и слышу, то она звучит отрывисто и упрощённо. Это меня пугает. Его такая просьба даже польстила, но обещать он не был намерен, так как не многое помнил сам, да и преподавать совсем не умеет, к тому же его работу никто не отменял.
– У того молодого человека кома, я правильно понимаю? – Это неописуемо, с каким желанием я хочу, чтобы мне рассказали что-то большее, чем я знаю сейчас. Потому как зараза-фрустрация никуда не уходит. А знаю я немногое: его напичкали огромным числом лекарств, да так, что любая боль казалась бы щекоткой, не более. Я правильно подчёркиваю «казалась бы», ведь кто знает, что он ощущал на самом деле? И ощущает ли сейчас? Его переломы интересовали меня не меньше, но это дело времени. Учитывая, сколько он может пролежать тут, это точно не то, о чём стоит печалиться. Вот что серьёзно – это голова: отсюда она выглядит непропорциональной, а ведь большая её часть лежит на подушке. В горло вставлена трубка, в вену игла от капельницы, к телу подключён компактный кардиомонитор, направленный от меня. К сожалению, он не производит драматического пиканья. Просто жужжит.
– Просто интересно, какие процедуры вы ему делаете, что с ним дальше будет? Может быть такое: он очнётся, а после – встанет и пойдёт? Может?
Не хочется выглядеть глупой в глазах сообразительного человека, но я знаю, что врач меня обязательно поправит, если я скажу что-то не так. Хотя бы: «Вы не правы. У него же мышцы будут атрофированы».
– Странно, что вы интересуетесь положением молодого человека, а не тем, как будет проходить ваше лечение, – с улыбкой отмечает он.
– Я примерно понимаю, как происходит лечение перелома. Тут и понимать-то нечего. Но раз уж вы об этом заговорили, расскажите, пожалуйста. Может быть, я что-то упускаю из вида.
Я, в самом деле, упускаю многое из того, что говорят врачи. Они носятся, как угорелые, по всем возможным палатам, каждый говорит что-то своё, да так нескладно, непонятно, словно говорят с соседкой перед выходом на работу, а не с пациентом. В частности, я не знаю, сколько мне ещё лежать здесь, даже примерно, и какие лекарства мне дают. Подходил врач и бубнит под нос: «Есть аллергия на <что-то неразборчиво>?» Ничего не остаётся: я говорю, что нет.
– Так-с, – говорит он. Звучать он вместе с первым «так-с» стал по-старинному. – Вы, как я понял, девушка сообразительная, должны сами понимать всю серьёзность ситуации: с вашими переломали лежать с месяц, может быть, чуть меньше. Как встанете на ноги, наденете корсет, будете у нас сударыней ходить по отделению. Может, будете какое-то время на костылях, но это пустяки. Верно? А после распрощаемся и будем та-ко-вы, – словно по слогам пропел врач.
– Это вы ещё легко отделались, Полина Александровна, – добавляет он. – Всё ясно?
В ответ я почему-то положительно угукаю, а потом говорю: «Нет».
– Ах да, про молодого человека! – У некоторых людей память – дуршлаг, это точно!
– Мне уже нужно торопиться, поэтому буду краток: кома у него, явно, травматическая, зрачки на свет реагируют. Это очень хорошо, потому что рефлексы пока ещё не заторможены.
Я внимательно слушаю врача и внутри ратую за благополучный исход.
– Мы всё ещё ждём срочный анализ крови, у нас что-то с аппаратурой не ладится в последнее время. Итак, давайте по симптоматике: судорог нет, эпилепсии тоже, а когда его повезут на ЭЭГ или фМРТ – здесь уже не в моей компетенции. – Он глядит на выход и продолжает: – Тоны сердца ясные, дыхание глубокое. А в остальном подождём четвёртой недели. Как говорится, время покажет.
– Что покажет?
– Покажет, будет ли он жить, конечно же. – Он делает недоверчивое лицо вида: «Я-то думал, ты умнее, чем оказалось», – и направился к выходу.
Меня это не удовлетворило, но, видимо, я хочу невозможного. «Четвёртая неделя», – прозвучало как наказание.
Левой рукой я тянусь к лежавшей на тумбочке камере. Каким-то чудом рука осталась не задетой при падении. Врачи сказали, что она в порядке, на ней всего лишь два ушиба, поэтому не стали гипсовать. Ещё ни разу я не смотрела видео, которые я сняла, когда мы были вместе… в последний раз… По правде говоря, я удерживалась от желания его посмотреть настолько долго, насколько мне позволяла выдержка.
– И ещё кое-что, – остановившись у выхода, говорит он. Я замерла. – Можно поинтересоваться, почему к такой молодой симпатичной девушке никто не приходит? Даже посылок не было, и родители не появлялись.
Я отвечаю:
– Все, кто нужен, уже здесь.
Должно быть, он начинает считать меня ненормальной, потому что спешит удалиться. Это впрямь прозвучало чересчур надменно, однако тот факт, что мамы не было рядом, мне самой непонятен. Её дочки нет дома четыре дня, а она не звонила и ничего не писала. Даже я думала, что она явится раньше. Нет, я не в обиде, однако хотелось бы просто-напросто увидеть её бесчувственное, но такое нужное существо в необходимый для меня момент.
Но то, что никто из «Богемы» до сих пор не позвонил и не нашёл нас уже вызывало горечь. Ведь все работали в равной мере, все знали, где мы будем. Всё было просчитано наперёд, и состояние Дани не снимало с них ответственности. Они бы, самое малое, могли публично посочувствовать, навестить нас.
Внизу, рядом с телом Дани мне хотелось побыть одной. Но сейчас – ни в коем случае.
Я смотрю наше видео… Качество оставляет желать лучшего. Надеюсь, Хейз не будет причитать. Прелюдия, сцена, прыжок… и полёт… Тогда он казался продолжительнее, а здесь – бряк о козырёк да об асфальт. Вышло на порядок удачно, можем даже обойтись без склеек: удалось вовремя отключить камеру, дабы не заснять лишнего. Последние кадры изображают лежащего Даню (вид сбоку). Съёмка продолжалась безмолвной несменяемостью кадра вплоть до остановки записи. Камера удачно упала, сломала микрофон, похоже. Вышло здорово. Но только с эстетической точки зрения. Не было слышно моих криков. В реальности – хуже некуда. Кино, одним словом.
Меня веселит то, с какой нескрываемой бесчувственностью к происходящему играл Даня перед прыжком. Забавно знать весь процесс производства, испытывать неудачи и радоваться людям, что окружали тебя в эти моменты. Но куда смешнее будет наблюдать со стороны за реакцией и мыслями критиков, которые будут это оценивать (а они бесспорно будут), как эти самодовольные люди, выражающие своё «фи», продолжат сыпать заумными словесами в своих рецензиях и статейках. До чего же они будут удивлены, что самостоятельно мыслящим людям их мнение не обязательно. Надеюсь, Хейз не станет показывать наш полёт лишним глазам.
Однако это не совсем то, что я думаю. Это, скорее, общая позиция «Богемы». Я немного другого мнения… более лояльного что ли… Мне кажется, что прислушиваться нужно ко всему, но не всё воспринимать всерьёз, а умение фильтровать получаемую информацию в последнее время стало чуть ли не обязательным.
II
Прошло чуть больше недели пребывания в больнице. Мне удалось добиться того, чтобы наши койки лежали настолько близко друг к другу, насколько это возможно. Персонал начал воспринимать меня как девушку с приветом, которая втюрилась в молодого человека, подарившего ей букет переломов. Который к тому же пребывает в данный момент в бессознательном состоянии (как они тайком якшаются: «при смерти»).
Врачи на удивление часто говорят с ним. Да так, словно он вот-вот им ответит. Однажды всё-таки один врач, проверявший его показатели вечером, сказал про себя, когда уходил: «Какие же глупые формальности… Кома-то травматическая». А когда я спрашивала об этом на следующее утро, сообщили, что все врачи ведут себя тактично, а мне, скорее всего, показалось. Общаются они так, и всем советуют это делать, потому что беседа с человеком в таком состоянии даёт надежду и утешение. Правда, только говорящему. Врачи утверждают: были случаи, когда люди выходили из комы, услышав из разговоров вокруг них слова-триггеры. К сожалению, мне по причинам весьма и весьма естественным ближе неясное бурчание дежурившего тогда врача, которое для меня не оставляет никакой слепой веры.
Никто не возражает насчёт моего перемещению, иначе я создавала бы слишком много шума, общаясь с Даней. Наши с ним беседы абсолютно такие же, как обычно. Он молчит, я говорю.
Утрированное представление о наших отношениях раньше при любой удобной ситуации было кем-то да подмечено. Помню я эти лица, когда Даня после выжидающего, будто тактического молчания начинал говорить. Они сразу меняли о нём мнение, чаще всего в лучшую сторону. Он мог быть любезен, мог сострить и отшутиться, и совсем редко срывался до грубостей. Я никогда его не останавливала, это было против наших правил свободы.
Возможно, его главная проблема как раз и была в том, что он, как никто другой, ощущал отсутствие свободы и отсутствие возможности достигнуть свободы повсеместно. Иногда ему даже казалось, что он мыслит симулякрами8.
Моя забота была связана ещё и с тем, что он был чуть ли не самым одиноким человеком, которого я знаю. При этом Даня не страдал от одиночества и заявлял об этом чуть ли не с гордостью. Заботилась как раз поэтому – он сам мало понимал, что говорит. Кроме того, вопреки всему, мы были весьма похожи и по характерам, и по факту родительского недопонимания. Судя по Даниным рассказам о родителях (к счастью, друг о друге при разговоре с ними мы умалчивали), они сильно к нему привязаны, и должны явиться в ближайшее время. Но, как он сам говорил, это было больше не из-за сильной любви, а ввиду его синдрома, в который я попросту отказываюсь верить. И причиной моего неверия является то, что многие симптомы не подходят под Данин образ. Сам он зачастую пытался их продемонстрировать, будто бы специально. Он понимал, что добавлял лишние хлопоты родителям одним только существованием. Упоминал он их редко, с неохотой, так что примерного портрета о них я составить не могла.
За это время я здорово отдохнула и освободила голову. Боль уже почти не чувствуется, а кожа под гипсом начинает чесаться. Хотелось бы дождаться того момента, когда я смогла бы взять в руку книгу, чтобы занять себя не только плеванием в потолок и маниакальными взглядами на Даню. Это ему никогда не нравилось. Но разве сейчас он станет возражать?
Начинает зреть план будущих действий, но он тут же стопорится, как только доходит до момента с передачей картины: раздор в соображения вносит безучастность остальной творческой группы, судьба Дани и незначительные преграды в виде моей матери. Я бы даже выразилась: барьера. Она всю жизнь была для меня кем-то, через кого необходимо было перешагнуть и не оборачиваться назад. Причём самое сложное именно «не оборачиваться назад», но я всегда это делала… И возвращалась. Я никогда не делала того, чего хотела: была на всевозможных ненужных, неинтересных кружках, читала исключительно то, что подсовывала мне мать (иную литературу она попросту выкидывала). Мама не позволяла мне дружить с тем, кто ей не нравится. Дома у нас никогда не ступала нога животного… Я была бы вынуждена проживать не свою жизнь. Знать бы, что означает «проживать свою жизнь»? У меня не возникало подобного вопроса ранее, но как только возник, показался мне, как минимум, противоречивым…
Да, климат больницы дурно влияет на меня, и я порой начинаю мыслить, как четырнадцатилетняя…
Барьер в её лице был больше моральным или психологическим, чем физическим. Мне было то ли жаль её, ведь таким образом я клеймила себя как стерву-дочь, а её как плохую мать, то ли жаль само положение дел в окружающем мире, обществе, системе. При всём при том в её действиях не было ни капли вины, и я это прекрасно осознавала, не было вины и отцовской. (Какая вина может быть на том, кого я ни разу не видела?) Поэтому виновность приходится списывать на обстоятельства.
И когда я начала перечить её дурацким укладам, а потом вовсе перестала слушаться, тогда и встретила Даню. Потом всех остальных из нашей компании. Можно определённо сказать, что с Даней мы только поэтому и вместе: копали с противоположных сторон горы и сошлись.
Как-то так я готовлюсь к приходу мамы.
Но первыми являются Нико и Марк. Это случается на десятый день.
Сначала их долго не хотят впускать, и они разговаривают с врачом под дверью. Я слышу их голоса, но не могу разобрать слов. И вот когда они входят, Марк говорит:
– Мать честная!
Какой же это феминный парень! Этот человек всегда вызывал ассоциации стереотипного неженки и маменькиного сынка, что было вовсе не так. В нем была всё-таки какая-то загадка, непреступная и хитрая, чем он соблазняет и чем привлекателен.
Нико же молча встаёт и выпучивает глаза.
– Да ребят, здорово живёте! – отвечаю я.
Марк быстренько подбегает, светясь своей галлюциногенного вида кенгурушкой. Он одевается не как обычный человек, но и модником не является. Выглядит Марк не нелепо, а необычно и вызывающе, так, чтобы точно можно сказать: «Раз по уму не су́дите, суди́те по одёжке». И статус «нео-денди» повесить на него тоже нельзя. Да, всё это Марк. Но Марк – это ещё не всё.
Нико не двигается с места, его взгляд направлен на Даню.
– Что же это? Что же? О-О-о, ужас! – истерит Марк. – Давай, Люси рассказывай, что случилось? Что будем делать? Давай-давай…
«Люси» – так я подписываю свои снимки на выставках. И он прекрасно знает, что меня раздражает, когда мы обращаемся так друг к другу. Все брали псевдонимы, чтобы это смотрелось более романтично. И брали по глупому принципу: если тебя зовут Макар – псевдоним Марк, если Никодим – Нико. Гениально! Я решила взять хотя бы какую-то оригинальность и назваться Люси. В честь Люси Шапиро9, моего кумира. Я же не виновата, что мои родители, когда я появилась, не следовали моде, чтобы называть символично своих детей, что всегда выходило одним местом для детей. Вспомнить только, как в детстве их гнобили за одно лишь имя, и как рьяно они пытаются потом избавиться от него. В любом случае сакрализировать и символизировать имя – затея глупая до безобразия.
Я рассказываю то немногое, что знаю сама: говорю о себе, чем, судя по виду, радую Марка, и про Даню, встревожив его.
– Почему вы, так долго-то?! – воспылаю я после. – Вы представляете, каково это вообще? Да я поседеть успею! А с тем, что произошло, это нетрудно, уж поверьте!
– Нет бы, хотя бы какую-то поддержку: СМС-ку, звоночек – ни черта! – добавляю я. Рёбра разболелись, и я решаю повременить с претензиями и успокоиться.
Ответ не заставляет себя долго ждать. Говорит Марк. Нико продолжает дежурить у двери, не сводя глаз с тела Дани. Похоже, с ним было не всё в порядке.
– Мы хотели, клянусь тебе! Целыми днями мы сидели на телефонах и ждали звонка от тебя. На следующий день, честное слово, я уже не выдержал и набирал твой номер, но меня тут же треснул Сега, чтобы я не сдал ненароком нас, если вдруг что-то пошло не так. Мы даже подрались из-за этого. – На его лице нарисована искренность, и оба его глаза, имевшие разного размера зрачки, намекают на это. – Почти как тогда, помнишь? Да-а-а, до сих пор стыдно…