
Полная версия
Озеро во дворе дома
Лау пожал плечами. Обычная коррупционная история.
Инвалид долго водил его по улицам. Обычный провинциальный городок, с ветшающими домами, покосившимися заборами, щербатыми дорогами, кошками, сидящими на окнах и заборах. Ему откровенно надоело без толку бродить по улицам. Городские достопримечательности были по-провинциальному скромными, кажущимися интересными только в глазах местных аборигенов. Лау посмотрел на часы, и пошел к нотариусу.
Ровно в пятнадцать ноль-ноль он был в нотариальной конторе. Секретарша, увидев его, попросила подождать. Он со вздохом сел и стал ожидать. В приемной никого не было. Он успел задремать, когда его вежливо разбудила секретарша. Пришла нотариус. Ему показалось, что это была та же самая тетка, что утром бесцеремонно выставила его из кабинета. Однако он ошибся. Это была действительно нотариус, приторно-вежливая, как и подобало быть настоящему нотариусу.
Нотариус его огорошила. Заявление о принятии наследства не подавалось! Выходит, региональный представитель просто обманул его шефа. Только поданы заявления от других наследников. Лау, когда посылали в командировку, ничего не сообщали других наследниках. Кроме того, надо торопиться подать заявление о принятии наследства, поскольку до истечения шестимесячного срока остались считанные дни. Он мысленно застонал от отчаяния. Подлинные документы были у шефа. Ему дали только доверенность от клиента. Лау сразу позвонил шефу и обрисовал сложившуюся ситуацию. Шеф обещал выслать документы экспресс-почтой, чтобы завтра он мог подать заявление нотариусу.
Все. На сегодня Лау свободен. У нотариальной конторы его поджидал инвалид.
– Как дела? – спросил он.
Лау махнул рукой:
– Свободен до завтра. Продолжай свою экскурсию. Кстати, ты мне не показал провалы. Говорят, еще здесь есть какое-то озеро во дворе дома.
Инвалид испуганно осенил себя крестным знамением:
– Озеро? Свят, свят, туда я ни ногой. Тебе тоже не советую. Ни в коем случае! Провальцы покажу. Только близко не будем к ним подходить, неровен час, можно и под землей оказаться. Лучше я тебе покажу одно интересное место. Айда туда!
Но Лау настойчиво переспросил:
– Почему ты испугался, когда я попросил показать озеро во дворе дома?
Инвалид насупился:
– Не скажу, и не проси. Иначе расстанемся.
Лау пришлось умерить свое любопытство в отношении загадочного места под названием «озеро во дворе дома». Однако надеялся, что обязательно побывает там. Этого требовала водоплавающая часть его личности – цур Зее. Поэтому пришлось согласился посмотреть интересное место.
Они долго плутали по брошенной части города. Наконец, инвалид привел его к трехэтажному зданию в стиле промышленной архитектуры конца девятнадцатого века из темно-красного, словно запекшаяся кровь, кирпича. В окнах поблескивали осколки стекол. Здание омывала речка со светло-зеленой стоячей водой. Запахло тиной и сыростью. Вид здания и речки напоминали Венецию с бесчисленными каналами, из которых росли стены дворцов.
К главному входу здания через речку был переброшен металлический мостик с ажурными перилами. Мостик был рыжим от ржавчины. Деревянные двухстворчатые двери главного входа перечеркивала широкая металлическая полоса, в проушинах которой висел огромный амбарный замок.
– Помоги мне, – попросил инвалид. Лау подтолкнул коляску, которая лихо перескочила крутой мостик. Они остановились у дверей. Лау уважительно потрогал амбарный замок. Таким замком можно было гвозди забивать, колоть орехи, или, в крайнем случае, отмахаться от лихих людишек, замышляющих противу тебя ой-ёй-ёй паскудное непотребство.
– Толкай сильнее от себя, – скомандовал инвалид.
– Что и кого толкать? – не понял Лау.
– Дверь. Сильнее надави на неё, и она откроется.
Он навалился, и двери нехотя, с душераздирающим скрипом, немного раскрылись. Они протиснулись в появившуюся щель.
– Теперь закрой. Иначе не столько отсюда украдут, сколько нагадят, – опять скомандовал инвалид. Лау придавил на дверные створки, которые вновь сомкнулись.
– Как ты сюда сам, без попутчиков, попадаешь? – полюбопытствовал Лау.
– Очень легко. С другой стороны есть выход. Но со стороны фасада выглядит красиво, как будто перенесся в Венецию.
Лау хмыкнул. Теперь понятно, почему именно к главному входу здания привел его чичероне, чтобы простодушно похвастаться почти венецианским видом в глубокой провинции.
Внутри – холодный затхлый воздух, из которого, хоть и здание было давно заброшено, еще не выветрился запахи металла, окалины и смазочных материалов. В этом здании Лау почувствовал себя сразу букашкой, как-никак потолок на уровне третьего этажа, и под потолком порхали птицы.
– Это были механические мастерские завода по ремонту горного оборудования, – пояснил инвалид. – Тут оборудование было старое, можно сказать антикварное. Было завезено из Германии в начале тридцать годов. Я здесь проходил практику, когда учился в профтехучилище. Смотри, какие огромные станины!
Лау, получив гуманитарное образование, ничего не смыслил в технике. Но вид этих металлических чудовищ просто подавлял.
– Смотри, это токарные, это фрезерные, здесь – станки с ЧПУ, – инвалид махал в сторону каких-то металлических конструкций, но для Лау все эти станки были одинаковы, и отличались друг от друга только названиями.
Инвалид вел его из одного цеха в другой, и везде была грязно, на полу – засохшие пятна смазки, когда-то пролитых масел, металлический мусор.
– Сейчас покажу самое интересное место в этом здании – красный уголок, – инвалид провел его в небольшой зал, где стояло несколько рядов поломанных кресел обитых темно-коричневым дерматином. Под ногами шелестели обрывки пожелтевших газет, в углу на столах валялись пыльные папки, библиотечные ящички с карточками. Везде была пыль, пыль и пыль. Пыль слоями плавала в воздухе.
Лау не выдержал и стал чихать. Слезы хлынули из глаз. Когда он пришел в себя, увидел, что первый ряд кресел занимали картины русских авангардистов. Сначала он удивился, откуда в этом захолустье такие картины, но, присмотревшись, понял, что это добросовестно выполненные копии. Он вопросительно посмотрел на чичероне, а тот кивнул головой:
– Моя мазня. Я нашел здесь большой альбом русского авангарда. Когда-то в детстве ходил в художественную студию. Решил попробовать потренироваться. Что-то лучше получилось, что-то похуже. Вот, кстати, и альбом лежит. На полке лежала большая книга в коричневом переплете, изданная на пожелтевшей мелованной бумаге. Он прочел название: Ф.А. Коваленко, «Каталог картин русских авангардистов из собрания Краснодарского художественного музея», Москва, «Искусство», 1970 г.
Лау раскрыл альбом и стал обходить самую удивительную картинную галерею, которую ему довелось увидеть. Здесь были подражания Лентулову, Экспер, Мартиросяну, Бурлюку, Розановой и другим. Копии были выполнены на небольших листах ватмана, краски были самые дешевые, резавшие глаз и часто не совпадавшие с изображениями оригиналов. Но было видно, что копиист старался.
Ему приходилось видеть копии работ известных художников, которые писали начинающие художники, но чтобы копировали работы русских авангардистов, – такое он видел впервые.
– Что думаешь с ними делать? – спросил Лау. – Может, откроешь собственную арт-галерею? Поразишь публику, и к тебе из столицы приедут, и будут умолять продать твои копии? Ведь я вижу, что здесь есть такие рисунки, которых нет в каталоге. Наверное, написанные по мотивам тех картин, что есть в этом каталоге. Сможешь разбогатеть.
Инвалид махнул рукой:
– Эк тебя занесло! Не надо меня обижать. Кто я такой? Бомж-бомжович, завтра помру, и поминай как звали. Пусть лучше здесь останутся. Может, кто придет, полюбуется и возьмет на память. Или нагадит и возьмет подтереться.
Лау не ответил, он продолжал ходить по актовому залу. В углу за когда-то белым, а теперь серым от пыли бюстом Ленина он увидел подрамник с натянутым холстом. Там было темно. Лау вытащил подрамник на свет и ахнул. Картина сразу притянула взгляд, от нее нельзя была оторваться, пока не впитаешь ее в себя всю, без остатка и не прочувствуешь печенкой.
Он видел бессчетное количество картин, изображающих Христа, распятого на кресте. Но картины с таким сюжетом никогда не видел. Грозовое небо обложено тучами, идет сильный проливной дождь. На Голгофе на кресте распят Христос. Мокрые волосы облепили его чело, капли барабанят по лицу, в глазах одновременно тоска и надежда, рот разъявлен в желании сделать еще один глоток живительного воздуха, грудь бурно вздымается, тело напряжено и почти физически ощущается, как человек на кресте пытается вырваться из своих оков, чтобы не утонуть. Но с кованых гвоздей так просто не сорвешься. Христа заливает вода, она уже поднялась до подбородка, еще немного, и будет по линию рта, носа, и человек, неистово боровшийся за жизнь, захлебнется, и обвиснет на гвоздях. Поражали краски: свинцовое, с кровавым подбоем небо, черно-зеленая пузырящаяся от дождевых капель вода, захлестывающая тело. Само тело желтое, светящееся словно изнутри, и резкий контраст – коричневый грубый крест. Словно крышка гроба. Чем-то эта картина напоминала работы художника Кости Дворецкого, умеющего передавать движения человеческого тела в самых необычных ракурсах.
Глядя на эту картину, сразу выстраивалась последующая логическая цепочка: вода размоет основание креста, он рухнет, и раки и рыбы объедят до голого костяка бедного сына человеческого, сына плотника, ставшего бродячий проповедником, которого когда-то нарекли именем Иисусом из Назарета. Иосиф с Никодимом не отнесут тело Христа в сад и не положат в погребальную пещеру, и не будет воскресения Христа и вознесения его на небо.
Кто сочтет, сколько их было бродячих проповедников, смущавших умы ортодоксальных евреев, распятых на кресте по наущению синедриона и по приказу римского прокуратора Понтия Пилата в далекой иудейской провинции?
Иосиф Флавий в своих трудах не упомянул о распятии Иисуса Христа. Иудейская провинция была так далека от Рима, и у бедного Иосифа Флавия, если бы задался целью перечислить всех распятых на кресте в Иудее, не хватило бы времени написать свои труды.
Вот так, утонул на кресте и не приплыл по реке широкой на челне Христос , и воинственные бедуины в знойных безводных песках избрали бы себе нового Пророка, что принес им благую весть.
Еще раз: черно-зеленая вода, израненное, словно светящееся изнутри, желтое человеческое тело, запрокинутая голова с немым криком и жаждой жизни в вылезших из орбит глазами. Атмосфера картины была пропита страхом и отчаянием.
Лау не мог оторваться, картина засасывала в себя, как глубокий омут и он почувствовал, как у него закружилась голова, стало тяжко биться сердце и не хватать воздуха. Ноги вдруг ослабли, и он опустился в грязное кресло и закрыл глаза. Контакт с картиной прервался, и Лау смог перевести дух. Дьявольская картина. В славные годы инквизиции художнику, написавшего такую картину, предъявили обвинение, что действовал по наущению Сатаны и объявили пособником дьявола, а потом вместе с картиной милостиво сожгли на костре.
Лау хриплым голосом осведомился:
– Откуда у вас эта картина?
– Так это я написал, – неожиданно огорошил инвалид. – Называется утонувший Христос. Не спрашивай, как написал, не могу объяснить. Писал и писал, словно был во сне, словно моей рукой водил кто-то другой. Перед глазами были дождь, крест на горе, я чувствовал, что не Иисусу, а мне костлявыми руками вбивали в тело гвозди, и я повис на кресте, и вода, поднимающаяся все выше и выше, и сейчас Иисус, а точнее я, захлебнусь и утону. Когда закончил картину, упал в обморок, а когда очнулся, столько воды отхаркал. Когда увидел законченную картину – поразился. Больше мне так не написать.
Лау неверяще смотрел на инвалида. Было невероятно, что такой шедевр мог написать неизвестный бомж бомжович провинциального городка, никогда до этого не державший кисти в руках и способный только бездарно копировать, а зрелый мастер.
– Но краски? Откуда вы взяли профессиональные краски? Ведь ваши копии написаны дешевыми школьными красками, – удивился Лау.
Инвалид оживился:– У меня есть знакомый, Алимчик. Он – крадун на доверии.
– Это как? – не понял Лау.
– Очень просто. Я нищий, живу с подаяния. Хорошие краски стоят дорого. Я заказал их Алимчику. Он их украл и продал мне за полцены.
Тут Лау сморозил глупость, но понял, когда сказал:
– Всем картина хороша, но в Иудея-то почти пустыня, и там не идут такие дожди.
Инвалид насупился:
– У меня идут. Скучный ты человек, нет у тебя воображения. Это, – он щелкнул пальцами и помедлил, подыскивая нужное слово, но так и не нашел и махнул рукой. – Не могу объяснить. У меня всегда в душе идут дожди. Я навечно прикован к инвалидной коляске, мне никогда не встать и не пробежаться босиком по утрянке. По ночам я бегаю и никак не набегаюсь. – Вдруг он всхлипнул, и по дряблым щекам покатились крупные слезы. – Что ты придираешься? Не нравится картина? Порви ее, уничтожь!
Голос у инвалида сорвался на высокой ноте, и он заплакал навзрыд.
Лау стало стыдно:
– Извини, я потрясен этой картиной. Я не варвар, у меня не поднимется рука. Только картине здесь не место. Её должны увидеть другие.
– Брось, – поморщился инвалид, вытирая тыльной стороной ладони слезы. Он уже успокоился. – Брось. Инвалидная коляска – это все, чего я достиг в жизни. Мне никогда не стать художником. Все, что ты здесь видишь, – он сделал круг рукой, – это баловство, чтобы не сойти с ума. Никто и не поверит, что это я намалевал. Поэтому картина останется здесь.
Он покатил к выходу. Лау последовал за ним. При выходе из зала в последний раз посмотрел на картину. Распятый Христос яростно сражался за жизнь, не зная, что уже ее потерял.
Когда они выбрались из мастерских, инвалид покатил по какой-то другой тропинке. Здесь они точно не шли. Лау пробирался за ним, вполголоса ругаясь. Какие-то заросли удивительно колючего кустарника цеплялись за рукава куртки и за брюки. Иногда среди желтеющих листьев Лау видел крупные черные ягоды, которые так и просились в рот. Но он остерегался их рвать, не зная, что это за ягоды.
Инвалид вывел его кривой тропинкой к заброшенным полуразрушенным домам и остановился.
– Видишь эти развалины? – и обвел их рукой.
Лау кивнул.
– Это подработки. Когда здесь бросили работать на шахтах и откачивать подземную воду, земля стала проседать. Сначала незаметные, а потом вдруг один за другим дома стали проваливаться под землю. Шуму было много. Жителей стали спешно переселять. Приезжали комиссии, судили-рядили, говорят, даже деньги под провалы выбили, а результат тот же.
Унылый пейзаж полуразрушенных зданий, совсем как на картинах русских авангардистов, кривые стены, перекосившиеся окна, кое-где блестели целые стекла, выбитые двери, вставшие на попа крыши. Асфальт на дорогах вспучился, из-под него пробивались побеги кустарника, в выбоинах желтела трава. Кое-где проглядывали лужи, полные зеленой воды. Было тихо. В воздухе носились ошалевшие последние мухи.
– Жаль, все умирает. В этом городе больше ничего не осталось, только разруха, одни террики и провальцы. Еще остались такие, как я, поэтому ты от меня так легко не отделаешься. Буду заезжать к тебе в гостиницу. Вдруг найдешь на дне кошелька рупии.
Лау рассмеялся:
– Какие рупии и откуда! Я здесь ненадолго, на три дня, а потом домой. Мне понравилось у вас, такая ушедшая эстетика советского времени, смотрится почти как век золотой, но я не любитель развалин. Люблю метро, людскую толчею и башни небоскребов.
– Но я все равно заеду к тебе. Мне скучно, а ты новый человек. Потом еще купишь пожрать вкусненького. Надоел фаст-фуд, в печенках сидит.
– Договорились, – Лау пожал руку инвалиду, – подскажи, как пройти к гостинице.
Инвалид показал рукой направление к гостинице.
Лау пошел по улице. Вдруг среди полуразрушенных домов мелькнуло голубое озерцо.
– Это не озеро во дворе дома? – спросил Лау.
– Ничего, – ответствовал инвалид. – Ты ничего не видел. Просто показалось.
– Но я видел, – стал упорствовать Лау.
– Ты ничего не видел. Это морок. Иди и никуда не сворачивай. Иначе не дойдешь к гостинице.
Инвалид смотрел вслед уходящему случайному ма-аскофскому знакомцу и размышлял. Вроде бы не жадный, но рупии зажал, даже тысчонку не дал. Отделался шаурмой и дешевым кофеем. Выходит, на халяву я ему провел экскурсию по городу. Еще умник какой выискался, в Иудее дожди не идут! У нас всегда идут, а как дождь – так потоп сразу. Хм, говоришь, приехал на три дня? Это, значит, будет еще две ночи? Может, развлечься, и приходить к нему в гости не только днем, а по ночам в гостиницу? Пускай понюхает густой колорит провинциальный жизни?
3. ПЕРВАЯ НОЧЬ
Его зовут Андрей Лаутеншлегер. Он покатал на языке свою фамилию. Лау-тен-шлегер. С юных лет он привык, что его фамилию всякий раз пытались переврать. Он спрашивал у матери, откуда у него такая фамилия. Мать пожимала плечами, – это фамилия отца, которого Андрей не знал. Отец ушел из семьи, когда он был совсем маленьким. Больше отца Андрей не увидел..
Андрей решил приготовить себе ужин. Осмотрел свои припасы: картошку, лук, подсолнечное масло, шматок сала и решил пожарить себе картошечку на сале, а потом залить яйцами. Блюдо вкусное, картоха пропитается маслом, золотистый лучок, шкварки похрустывают на зубах, а сочные колышащиеся желтки, в окружении расплывшихся белков! Прелесть. Жена не умела готовить картошку на сале. Вечно было ей некогда. Еще и пилила: вредно, вредно. Андрею не вредно, только на пользу. Он поставил сковородку, помыл картошку и стал её чистить. Черная кожура змеиной шкуркой вилась под ножом, обнажая белые сочные клубни. Он успел начистить горку картошки, когда хлопнула дверь. Андрей поднял глаза – это вошла теща, Симпета, как он прозвал ее, сократив её имя-отчество: «Серафима Петровна».
Женщина еще не старая, старающаяся блюсти фигуру, носившая шиньоны. Характер скверный, с самого начала невзлюбившая его. Впрочем, он ответил её взаимностью, когда случайно подслушал, как теща выговаривала дочери: «не пара, мол, не пара, ее драгоценной дочурке», занимавшей какую-то мелкую должности в отделе образования. Андрей легко соглашался, не пара, он всего лишь сварщик, но какой сварщик, официально трудоустроенный с отличным заработком. У Людмилки, дочери Симпеты, зарплата была просто смешной, но теща гордилась дочерью, которая чиновник, нечета какому-то работяге. Андрей, едва сойдясь с Людмилкой, купил ей и её дочке новые зимние пуховики и сапоги. Старые сильно износились, из пуховиков лезло перо, а сапоги были чиненные-перечиненные. Людмилка первое время увивалась вокруг него и умильным голоском просила, закатывая глазки:
– Ты мне купишь французские духи? Сережки с бриллиантами? Новые туфли и босоножки?
Андрей был при деньгах и покупал, ничего не жалел. Мать, правда, ругалась, что родной дочери не помогаешь, совсем забыл, а какой-то вертихвостке делаешь одни за другими подарки.
Андрей обиделся, сильно поругался с матерью и перестал к ней ходить. Стал жить у Людмилки. По ночам она крепко прижималась к нему и шептала, как его любит. В темноте белело крупное голое тело и большая пухлая задница, которая больше всего его возбуждала, и он засаживал ей покрепче и посильнее. Людмилка сначала придушенно вскрикивала, потом начинала громко орать. Он еще сильнее наваливался на нее, ерзал по белому гладкому телу, бившемуся в конвульсиях под ним. В стену начинала стучать Симпета, и Людмилка сбрасывала с себя и жарко шептала: «уймись, ненасытное чудовище, завтра она меня сожрет», но не выпускала из рук его вздыбленное сокровище, а потом наваливалась на него сверху, и он чувствовал, как крепкие женские ляжки обхватывали его бедра.
Утром теща смотрела волком и шипела: «кобель ненасытный». Людмилка вилась вокруг него машерочкой, у неё ярко блестели счастливые глаза. Дочка уныло черпала кашу ложкой, пила сладкое до приторности какао и канючила, как не хочется идти в школу. На завтрак Людмилка подавала подгоревшую кашу, то пересоленную, то переслаженную, но он не замечал, рубал, пил чай и когда за окном сигналил напарник, торопливо выскакивал из дома, с трудом отрываясь от полных рук сожительницы.
Любовь закончилось в один прекрасный день, когда Людмилка неожиданно брякнула: «выметайся от меня». Он удивился, ведь не давал никакого повода, но, увидев торжествующе-победоносный взгляд тещи, все понял. Андрей никогда он не опускался до скандалов с женщинами. Если на него кто-то «наезжал», просто и без затей сильно бил в морду, однако с детства усвоил, что женщин трогать нельзя. Поэтому вздохнул и как можно спокойнее сказал:
– Хорошо. Уйду, когда найду другую квартиру.
– Нет, убирайся немедленно, иначе полициянтов вызовем! – на два голоса, заверещали Людмилка и теща. – Сейчас себе синяков наставим, халаты порвем, и тебя точно упекут в каталажку. Убирайся, а то хуже будет.
Он сплюнул от огорчения. Почему его мать всегда была права? Как просила, чтобы он не сходился с Людмилкой. Со слезами упрашивала, чтобы вернулся к бывшей жене. Подумаешь, разок гульнула, так не порвали, как грелку, ну еще поблудила чуток, зато такая справная. Ведь сам не ангел, не пропускал мимо ни одну юбку. Он поругался с матерью. Никогда не вернется! Его слово – кремень. Хлопнул дверью и сошелся с Людмилкой. Теперь надо уходить от этой суки. Чего ей не хватало? Ведь была с голой задницей, даром, что работала в отделе образования. Сколько одежды ей и дочке купил, одних сапог четыре пары. Еще колечко с брюликом. Хорошо, что алкаши подогнали колечко с ценником из магазина за полцены. Есть еще добрые души. Теперь и эта надежда устроить семью пошла прахом. Он еще ремонт в доме собирался делать. Отшкурил от старой краски оконные рамы, купил краски, белил, обои. Эх, да гори оно всё ясным пламенем. Только жалко денег, сколько в них вбухал, и опять все прахом.
Теща и сучка Людмилка продолжали мелькать перед глазами и нудно зудеть: «выметайся, выметайся». Он сплюнул и тяжело уронил:
– Через неделю точно съеду. Найду другую хатку и адью!
– Ты у нас, что ль будешь жить? – подпрыгнула Симпета и стала крутить ему дули. – Не выйдет, сучонок, не выйдет, Сначала Людмилочку, кобель ненасытный затрахал, теперь на внучку стал засматриваться? Посажу, так и знай, как посажу!
Он недоуменно воззрился на тещиньку. Какая внучка? В мыслях никогда не было. Он не педофил. На все их вопли опять тяжело уронил:
– Поживу пока в кухне. Не облезете, – и пошел собирать вещи.
Вещей оказалось мало. С чем пришел, с тем и уходить придется. Черт, сколько заработал, а себе, опять, оказывается, ничего не купил? Вот же баба поганая, вытрясла-высосала, а теперь под зад коленом.
Кухонька была маленькой, дверь сразу открывалась на улицу. Сейчас в ней хранилось стройматериалы, что купил для ремонта. Здесь стоял кухонный столик, старый диван и небольшой, еще черно-белый телевизор. Он хотел выбросить эту древность и купить новый, но тещинька не позволила. Хоть одно доброе дело сделала, не дав ему потратиться. Телевизор худо-бедно показывал. Хоть не скучно будет по вечерам.
В ведре была картошка и лук. Подсолнечное масло в бутылке и шматок сала лежали на столе. Он взял миску и стал чистить туда картошку. Красивые кружева картофельной кожуры падали в поганое ведро, а белая картошка булькала в миску с водой.
Неожиданно в кухню влетела тещинька. Андрей в очередной раз удивился, как баба не чувствует своего возраста, что на седьмом десятке лет одевалась нелепо ярко, неумеренно употребляла косметику, и смотрелась как клоун, что в сценическом наряде решил разгуливать по улицам. Симпета мечтала о богатом старичке, чтобы зажить барыней. По дому она ничего не делала, только пилила дочь, требуя от нее завидного жениха, богатого, на мерседесе. Голос у нее был неприятный, сварливый, словно буравчик врезался в голову и вращался там на бешенной скорости. Андрей, сжав зубы, терпел, Людмилка ему нравилась, жалел её худенькую дочку, затурканную как тещинькой, так и мамашкой Людмилкой. На дочку возлагались слишком большие надежды, и девчушка надрывалась, проводя много времени за учебой. Одевали ее очень скромно, тещинька тратила свою большую пенсию, заработанную на северах, только на себя. Когда он купил девчонке пуховик, зимнюю и осеннюю обувь, дорогие кроссовки, пару джинсов, она стала – не при Симпете – благодарно улыбаться. Ей никто не делал таких роскошных подарков. Родной папашка, что жил через два двора на этой улице, в упор не замечал дочь.