
Полная версия
Низвержение
– Эль… Эль, давай наконец поговорим, – сказал я, до крови натирая, почти что сгрызая несчастный мизинец.
Я уже приготовился рассказывать ей свою историю, все те недели мучений, что я пытался вырваться к ней, все те безумно долгие в своей монотонности три года, что мы были порознь, каждый день моих сожалений, ее письмо, на которое я не ответил, потому что, видите ли, не успел, и все те тысячи оправданий, что горечью застряли у меня в горле, и все это свалилось в одну кучу, что, я думал, раздавила нас, но, оказывается, только меня, и все эти слова и т.д., но она тут же выпалила в духе:
– Ты никогда не задумывался, почему я не с тобой? – непреклонно, сквозь дым.
– ?..
– Ты не задумывался, почему я не с тобой, Мориц? Ты не задумывался?
Я хотел провалиться на месте, припасть к ней пеплом сигареты на ее чертовы груди, убийственные в своей полноте, святые чертовы груди, о которых я мечтал каждый день своего небытия, в которых все и весь мой смехотворный мир на блюдце, такие недоступные и уже и никогда не мои, потому что я устал от наших выяснений, но она жестом-веером остановила меня, и я понял, что сейчас она будет говорить все те тысячи обидных вещей, которые я не хотел слышать, но слушал каждый день, пока не вырвался наконец от нее, из этого чертового города.
– Эль, я не намеренно потерял твое кольцо. Я уже тысячу раз рассказывал тебе эту историю, ты не можешь винить меня за нее только потому, что она есть. Я не понимаю… и чувствую… ты так изменилась. Черт, если бы ты мне позволила… – я даже не помню, произнес ли я это на самом деле вслух. – Эль, мне некуда идти.
Ее ноги-бритвы сладостно колыхались друг на друге, как по языку (в крови), я мечтал оказаться промеж лезвий и умереть в них, впиться и умереть, чего бы мне это не стоило, но я знал, что Эль мне не позволит. В воздухе слышны лишь легкие колыхания. Фьюх-фьюх. Мучимый жаждой, я подошел к окну, из которого еще недавно вылетел кубарем телевизор, и к своему удивлению обнаружил, что окно было в целостности, а в комнате, до щемоты пустой, ничто не предполагало наличие этого самого телевизора. Эль докуривала сигарету и потянулась было достать следующую, как в соседней комнате зазвонил телефон, она отложила пачку и, подобрав подолы своего халата (я ловил каждое ее движение, лишь на мгновение мне открылись ее набухшие красные соски), удалилась в другую комнату, не сказав ни слова. Я сделал было несколько шагов вслед за ней, но застыл в нерешительности, затем сделал еще несколько, и вот я уже подслушивал ее телефонный разговор, упершись ухом в дверь. Трогательный незнакомый голос за дверью:
– Нет, Томик, это был бесподобный вечер…
Я почувствовал, что у меня вдруг все упало в груди, я весь в грязи, обмяк, одновременно с тем возникло и другое незнакомое доселе мне чувство… Все мое естество вдруг напряглось, я с неизбежной грустью раздирал до крови мизинец, я уже не мог, вся сущность обратилась в слух. Я готов был пожирать каждое слово, сказанное Эль, мне было это жизненно необходимо, мне казалось, что я бы умер, если бы Эль вдруг замолчала и прекратила разговор, бросив трубку, застав меня в таком положении. Мне становилось тошно от нее, я ее обожал…
– Да, завтра обязательно получится, я всегда стараюсь…
Но не для меня ведь. Я видел, точно через замочную щель, их двоих в том месте, где я, собственно, и не нужен был. Они такие трогательные, стоят, маячат перед глазами, как перед алтарем, а я просто киваю, глядя в раскрытую влажную скважину ее губ, будто даю согласие на все непотребства в духе «я-буду-вечно-твоей-а-ля-любовь-до-гроба-мы-умрем-в-один-день-возьми-меня». Сколько их всего было за стеной? Тысячи шершавых теней в ее комнате, и я среди них – не единственный, а лишь тень самого себя.
– Приехал, но я его ни разу не видела…
А это она про меня… Я знал, что если бы я вдруг ворвался в комнату и застал их за обсуждением меня, это было бы не так… остро, как стоять вот так, посторонним, прижимаясь ухом к двери, лишний человек в бестолочно-сволочном мире, стоять-извергаться и впитывать каждое слово. Я ловил и запоминал каждое – все эти всплески, крики, стоны, что как удары по голым трубам, оглушительные рукоплескательные хлопки по ушам, в стыде и дерьме внутри, а снаружи – люди, которых я прекрасно знал, каждого из них, и вот они почти что голые передо мной, в разрезе, а я где-то внизу, ловлю огрызки ее внимания, дожидаясь своей очереди, как в общественном туалете. Когда же нас уже отпустит, господи…
– Нет, только ты… Перестань… Перестань пылить… Пожалуйста, перестань… Пожалуйста! Ты же знаешь, я все для тебя сделаю! Все! Не будь таким жестоким, пожалуйста! Пожалуйста! Ну сколько можно тебя просить, я устала… Нет, это в прошлом, есть только ты… Только ты! Это в прошлом… Не надо… Это в прошлом, это в прошлом, он в прошлом… Пожалуйста, выслушай меня!.. Клянусь, я все для тебя сделаю, ты только скажи! Послать его? Прошу тебя! Ты только скажи, он больше никогда не придет! Есть только ты, Томас! Только ты! Я это сразу поняла… Ты ведь помнишь?.. Я же помню… Не говори так! Да сколько можно… Томас, я не могу так… Не могу, прошу тебя… Прекрати… Да ну тебя! Ох!............................... Прости… Прости, пожалуйста… Нет, я вспылила, я не должна была… Приходи завтра, я буду ждать… Пожалуйста… Я не видела его, не встречалась, не знаю, клянусь тебе! Приходи! Прошу тебя!
Так унизительно – для меня, для нее, я просто ее не узнавал. Это была не моя Эль.
– Тише-тише. Я твоя, только твоя, вся твоя.
Трепыхаясь и задыхаясь, я подловил себя на вопросе: а был ли я вообще когда-либо счастлив? Гаснущие воспоминания в голове, где я тянусь к ее руке, как через паутину, а Эль все дальше и дальше растворяется в прошлом, сносили меня перламутровым потоком, что как краска на ее ковре. Умереть в ней – я бы не осмелился дотронуться до нее, даже если бы это не встретило сопротивления.
– Целую тебя.
…жадными чужими губами по холодному стеклу. Она вышла ко мне, вся немного воодушевленная и будто бы удивленная (читать как «раздраженная») моему присутствию в ее доме.
– Не думай, что после стольких лет… ох, после стольких лет я рада твоему возвращению. Ты можешь переночевать в гостиной. На большее не рассчитывай. Завтра я не хочу тебя видеть в своем доме.
И вся такая, будто меня не замечает, направилась на кухню, закрывая за собой двери, так что я еле успевал за ней. Меня уже нет в ее голове. На кухне звучат жалкие слова в духе:
– Эль, прошу тебя, давай поговорим.
– Нам не о чем говорить, все уже давно сказано.
– С кем ты разговаривала?
– Тебя это не касается.
– Ты меня больше не любишь?
Мимо ушей.
– Зачем ты написала мне письмо тогда?
Снова мимо ушей.
– Эль, я ведь только ради тебя приехал.
– Врешь.
– Можно, я хотя бы останусь у тебя?
– Валяй, я тебе разрешила остаться до завтра.
– Эль!
– ?..
– Я ведь…
– Меня сейчас от тебя стошнит.
– Эль…
– Как там в Бюро?
– Что?
– Ты же ради этого сюда вернулся, разве нет?
– …
– Эль, я ведь видел, как кто-то заходил к тебе.
Гудки. Тишина на всех линиях.
– Эль, я видел в ту пятницу… думаю, я предчувствовал что-то подобное раньше.
– …и ничего не сделал.
– …а теперь ты закрываешь передо мной двери и…
– Я устала, хватит. Я не хочу тебя видеть.
– Да, я знаю… Я видел тебя раньше, я ехал из Бюро по Мирской… ты держала его за руку.
Она захлопнула передо мной дверь. Я остался один на кухне в дыму ее сигарет.
***
«Мы не в силах контролировать то, что изначально не задумывалось для контроля, да и не задумывалось как таковое вовсе. Созидательное назначение хаоса – единственное, за что имеет смысл цепляться в бесцельном по своей природе бытии. Контролируемый хаос, заключенный телесной оболочкой – конечная цель общества в планетарном, макрокосмическом масштабе. Неконтролируемый – экономически невыгодный хаос… Все, что в наших силах, это принять как действительность тот факт, что разрушение всегда созидательно… Сколько жертв было показано в нашей программе? А о скольких умалчивает статистика? Решительные меры – вот чего требует наше время, наша эпоха, наши потомки… Пока вы отсиживаетесь дома, сколько воинов невидимого фронта ежесекундно штурмует преступные, физически ощутимые стены, и они продолжат это делать – дайте им только цель… Смерти больше нет. Ее отменили во вчерашнем слушании суда, смерть больше не признается как явление. Каждый, кто будет произносить это преступное слово вслух, будет подвержен с этого дня… Экзекуция – не выход. Согласны, изоляция тоже не является решением, но следует принять как данность, что мы не можем отлавливать… художников. Чем усерднее пытаться заглушить очаги недовольства, тем сокрушительнее будет взрыв… В конце концов хаос ни к чему не обязывает… Полость. Все, что вы слышите – шум, помехи в голове не уснувшего ребенка… Не переключайтесь!»
Космический, едва уловимый и бесконечно неуместный джаз спускался с небес по проводам Мирской, чтобы хрипотцой разорваться в динамиках, развешанных на столбах по всему проспекту. Кто бы мог подумать, что затяжные завывания, прямиком из трущоб заокеанского материка, ветром донесет до самой верхушки плато, где они осядут электрической паутинкой на ушах целых толп невосприимчивых слушателей. Что толку от неровных ритмов, затрагивающих душу и сердце, если они не улавливаются барабанными перепонками? Что толку от слова, задушенного в вакууме?
– Веришь ли ты, но это первый раз за долгое время, когда я выбралась на улицу, – затягивал хриплый голос словами Эль, лишь бы та в ритм шевелила губами – все остальное проигрывала за нее пластинка.
Долгое время предполагало тысячи жизней, прожитых во сне, в телевизионной коробке, в черепной коробке, груды тел рожденных и умерших за три года, и в придачу к этому еще огромное количество жизней во лжи. Долгая жизнь в очереди, долгая жизнь в трех куплетах, разделенных нескончаемыми, повторяющимися припевами, долгая жизнь в утробе и в браке, вполне возможно, разрушенном – бесконечная жизнь. То ли Эль, то ли я – кто-то из нас точно не до конца понимал, насколько долгой может быть жизнь.
– Я у тебя так и не спросил, чем ты занималась все это время, как жила, пока меня не было?
В принципе, когда был – тоже не спрашивал. Разве это было волнительно? Мы шли по проспекту, и она только и рассказывала про вино и инстинктивные игры, которые своевременно добавлялись в ее распорядок дня. Игры, которыми мы давились в начале пути, и те же игры, которые таки довели каждого из нас до судорожных надрывов (если быть предельно честным – только меня). Репертуар гермафродитной содержанки таков: белое, красное, может, полусухое в одиннадцать, неважно, ночь это или утро, дрыщавый брюнет или полный шатен, трезвое «А меня довезет кто?» и едва произносимое «Я уже никуда не пойду», богемная ночь или рвотный бред в койке, сотня уклей в кармане, как предрассветный упрек (похоть боится рассвета) или беспросветный кутеж до посинения в задрипанном отеле на пересечении Сажей и Веселой – все это однообразные фигурки на черно-белом шахматном поле куртизанки, все это три года или тысяча с лишним ночей в оплёванный потолок, когда мысли о возвращении – как страшный сон, о котором не вспомнишь, пока не приспичит. Еще раз: это не жизнь, а фантазия, богемное представление о жизни, которое никогда не сбудется, потому что горечь и скука всегда будут давать о себе знать. Мнимые развлечения – это трата времени, которое не на что тратить. Это работа с восьми до восьми с одним или двумя перерывами в день по трудовому кодексу. Отравленные тела – это ковер перед ее страдающим от сухостоя телом, телом, перед которым растелились десятки богатых и бедных от скуки маменькиных сынков. Им не на что было тратить деньги и время, и не было ради чего умирать, и они упорно не находили то, ради чего бы стоило жить. Их черные тени под глазами – я видел их тысячи тысяч в многолюдной одинокой толпе, и даже если бы вся эта толпа выстроилась в очередь к Ней, им не заполнить глухую пустоту ее глаз – в этом я был уверен больше, чем в чем-либо вообще. «Раскрошите в порошок ваши зубы, которыми вы цепляетесь за иллюзии», – так гласил обет первой ночи. Полая ротовая полость кривилась в уродстве весенних предчувствий, когда мы наконец встретились (не в автобусе, нет, в ее голове). Все, что было у нее на уме, это: «Я разрушу твою жизнь, если дело дойдет до чего-то обыденного», пока ее губы надсмехались своим «Я записываю мелочи. Например, твою ничтожную жизнь» в какую-то лиходейскую тетрадку. Из мелочей состояла целая россыпь грехов на ее шее, мечтающей во время ночных трипов о петле. Преданность или прелюбодейство? «Это зависимость, Мориц. Заметь, не я это начала», – отвечала она. Если бы звезды сложились так, что я всего-навсего остался в Аште, она бы выклевала мне глаза, чтобы я не смог увидеть то, кем она стала или то, кем мог бы стать я с нею, когда мы стоим вот так вот на Мирской, абсолютно чужие друг другу люди. Богемная реальность растворяется перед теми, кто всем естеством стремится к ней. Эль – это реальность, я – это тупое стремление, бездумное в своей полости.
Она говорила: «Мориц, мы должны зайти туда. Там ты точно еще не был, а я заодно погляжу на… Вон, ты только погляди на него… Мне никогда не нравилось его обращение. Рядом с ним я… Полость… Кажется, это не то место, давай уйдем отсюда… Нет, мне не нравятся вещи в целом… Да и кто тебе сказал, что я занимаюсь потреблядством… Ты можешь сколько угодно отрицать это, но не говори, что тебе не нравится дождь… Сколько на проспекте одиноких… Не думай, что мы будем держаться за руки, как… Полость… Коридорные дети – так ты их называешь… Если бы это не звучало так высокомерно, я бы еще поверила… Они еле держались на ногах… Я пообещала себе больше не ходить туда, и если бы не ты… Ох, давай не будем про Бюро. Ты мне уже мозги проел этим Бюро. Наверное, поэтому тебя и не взяли… Пустышка… Я слышала, что они меняют свои фамилии и даже имена, когда уезжают отсюда… Ты бы хотел стать собой?.. Пустышка… Впрочем, мне понравилось, даже несмотря на то, что про это говорят… Называй это как хочешь, для меня это все равно останется прекрасным… Как глупо, я не думала, что ты такой ханжа… Как же тяжела судьба моралиста… И ты хочешь сказать, что ты никогда бы в жизни… Пустышка… Это какой же я монстр в твоих глаза… Не верю… Если тебе по душе обманывать себя, давай ты не будешь проделывать это и со мной… Проехали… Это просто зависть… Если не брать от жизни все, что она может тебе предложить… Да чем мы вообще тогда отличаемся от… Полость… Кстати говоря, о… У меня была кошка, ее звали… Очень волнительно… Пустышка… Как высокоинтеллектуально, ну да… Он? Да не бери в расчет, мы пересекались с ним лишь однажды после той ночи у Берты. Она, кстати, без ума от него… Мирская или Задорная? Где же это было… Шла по проспекту без надежды на то, что кто-то найдет меня… Знаешь, во сколько меня выставили из дома? Мне было… Надцать… Больше не говори со мной в таком тоне… А помнишь, как… Пустышка… Это было ночью, на Прудах… Пустышка… опять выключили свет, мы добрались почти ползком до постели, пьяные от жизни… Две недели пролетели, будто их и не было… Полость… Три года прошли, как и вся жизнь… Пустышка… Мориц… Пустышка… это было отстойно… Пустышка… Пустышка… Пустышка… Мы прятались, как щенята, друг от друга, захлебывались и прятались… Плацебо… Нет ничего удивительного в том, что все так закончилось. Эта история длилась несколько месяцев, пока кто-то из нас окончательно не выдохся, как мышка. Я ушла первой. Это можно было оттягивать бесконечно, но смысл? Нужна определенная доля решимости, знаешь ли, чтобы разрушить вмиг все, что тебе дорого… Позже я обнаружила, что оставила у него некоторые вещи, и когда вернулась, соседи сказали, что он съехал… Плацебо…»
Теперь нам оставалось окончательно разбиться, чтобы не сойтись наверняка.
– И все же, Эль, почему ты осталась?
– Первое время, как это бывает, мне очень хотелось поехать за тобой. Чудо, что я не сорвалась, иначе это было бы еще большей катастрофой, чем мне тогда и казалось. Ведь и за пределами Города есть жизнь, так ведь? В какой-то момент меня начало затягивать… Я и не почувствовала, пока не оказалась… Ну ты понимаешь. Можешь не смотреть так и не оправдывать меня, я все равно знаю, что ты скажешь. А еще мне оставалось Портной закончить, ты разве не знал?
– И все снова возвращается к Портному. Проклятая фамилия.
– Еще бы, и в этом нет ничего удивительного…
Дурной вкус порождал тысячи забитых птенцов-привычек; дурной вкус – брат-близнец фальши, ядерный коктейль в руках пустышки, если не уметь смешивать (что-либо вообще). Дурным является все, что видимо, все, что висит на столбах, на витринах, на человеческих ушах, развешанных по всему проспекту и не только. Пока мы шатались вдоль полузакрытых бутиков, что со дня на день обещали прикрыть, повсеместно шла активная продажа тел от высокородных икон стиля до подъездного гранжа. Что мы здесь забыли? Что нам делать в Греции?
– Не занудствуй, Мориц. Мы зайдем к ним. Пошли!
– Пожалуйста, Эль, не надо… Только не к ним.
Она все еще делала вид, будто я ни о чем не догадывался.
– Я тебя и не спрашивала.
– Эль…
– Я и без того разрешила тебе пожить недолго у меня в доме, так что будь хорошим мальчиком, – она это договорила, но было видно, что ее мысли все время заняты чем-то или кем-то.
Мы застряли посреди проспекта, как Эль застряла в моей голове, как я застрял в этом городе, и ничто уже не предвещало перемен в нашем совместном мучении друг друга.
– Эль…
– Будь паинькой, – все так же отвлеченно, вглядываясь по сторонам в проспектные лица, точно искала кого-то.
– Эль…
– Мориц, мне сейчас не до тебя…
– Эль, посмотри на меня, пожалуйста. Эль…
Наконец она обратила на меня внимание, вся в нетерпении, какая-то чрезмерно возбужденная, глаза в огне, продолжали искать кого-то даже за моей спиной, так что я понял, что ей действительно не до меня, а мне, в свою очередь, почему-то даже не обидно.
– Эль, ты ведь знаешь, что я к тебе чувствую.
Она не отвечала. Только поджала губы в каком-то немом бешенстве.
– Ты ведь знаешь…
– Да, знаю.
– И тебе все равно?
– Ты все только портишь, мне это надоело.
– Ни разу не обратилась ко мне по имени.
– Перестань. Ты невозможен.
– Хорошо, давай, пошли в салон… Кто там будет?
– Ох… Все те же, только с нами еще Мари будет, ты ее не знаешь.
– Постой, это не та Мари, что работает в Бюро? Такая вот…
Она бросила на меня быстрый взгляд, будто бы заподозрив в паранойе, как это бывает иногда, когда кажется, будто все в мире переплетено, и случайно брошенное сегодня слово как будто может аукнуться спустя неопределенно долгое в ночи время. Я тут же сник… Все те же дурацкие подачки с ее стороны, якобы смотри, сколько внимания тебе уделяю, ты это, как обычно, не ценишь, не видишь, вот другой бы на твоем месте и тэ дэ. Ай! Что и говорить, я действительно замкнулся в себе от всей мишуры. Просто взять и оттолкнуть в сторону барахло дней моих, развернуться и уйти хоть куда, если б было куда. Мне как будто стало безразлично на все те безумно ужасные вещи, что Эль привыкла говорить и продолжала говорить – я уже воистину и не знал, что ей ответить. В какой-то момент ее почти потухшие скучающие глаза обрадовались, по-видимому, наконец найдя то, что искали.
– А вот и Берта, – с облегчением произнесла она.
Эль распростерла свои уставшие объятия навстречу девчонке, подозрительно знакомой и виденной мной ранее, но я не мог припомнить ее лица в точности – я не мог сказать, что это была очередная мимолетная кокетка из числа подружек Эль, но задать вопрос в открытую я так и не посмел.
– Давай, давай-давай ко мне, моя красотка.
– Эльмира! – почти с визгом бросилась Берта к ней на шею.
И быть мне последним в чертовой очереди до конца жизни своей и своих потомков, если я не удивился такому обращению к Эль, ведь ее никто не называл полным именем с тех пор… с каких вообще-либо пор. Нас не представили. Казалось, Берта в тот же миг подстроилась под настроение и шаг Эль, и если последняя не посчитала нужным представиться, значит, так оно и нужно было. В конце концов, в салоне я был всего-то единожды или дважды, и то – в прошлой жизни (это был не я).
– Рассказывай, что Лев опять там приготовил?
– Лев? Очередной перформанс… Все пытается справиться. У него уже две попытки было, ты знала об этом?
– Правда?! Бедняжка… а по нему не скажешь.
– И не говори.
Кажется, Эль полностью позабыла о моем существовании, и я молча плелся за ними, иногда лишь вглядываясь в проспектные лица в боязни встретить кого-то еще.
– …я устроилась тогда в местной пиццерии, это здесь, недалеко. Вон, смотри, за статуей. Помнишь, там еще раньше «Детский мир» был? Досадно, конечно, его закрыли… На его месте открыли пиццерию, которая тоже особо долго не простояла. Я там работала первое время… И мне не нравилось это место абсолютно всем: мне тогда казалось, что весь человеческий негатив стекается в это место, все без разбору употребляли, курили. Ты же знаешь, что я тоже… Но это другое…
Пятиминутные образы-судороги Мари (между прочим, бухгалтера первой категории, как она представлялась), о которой я почему-то задумался на одно лишь мгновение, смешались в бесконечной череде бутик-парикмахерская-продуктовый-аптека, аптека-алкомаркет-бутик-книжный, которым не было видно конца. Иногда в этом всем попадались музеи мертвых людей, мертвых животных, мертвого искусства. Все это так или иначе упиралось в центральную площадь посреди проспекта. Обязательное наличие каменной статуи Безликого высотой от двух метров, посвященной неизвестно кому за значимые заслуги перед никем. «История запомнит, но не мы», – выгравировано на каменном постаменте для немых зрителей.
– Эль, по секрету, кто еще будет?
– Может, Кот еще придет, если вырвется из Бюро, Мари. Альберт обещал заскочить под вечер, но ты его знаешь.
– А Томас там будет? – сказала она, чуть покраснев.
– Томас? Ах ты крошка…
Ее немелодичный голос давно отучился подыгрывать жизни в том самом смысле, что Эль только и делала, что надрывалась, отхаркивала из самых недр желтой прессы газетные вырезки о городе, о том, что когда-то незаметно существовало и точно так же незаметно ушло. Из-за недомолвок и безликости людей, о которых она рассказывала, я полагал, что все сказанное ею – романтизированный вымысел, в который мы оба не шибко верили. Обрывки случайных историй то и дело всплывали во время нашего короткометражного шествия. Я по крупицам выуживал сугубо личное Эль, которое она так неохотно вырывала с собой, разбавляя откровения всем тем, что не предназначалось для моих ушей, но ей как будто было и все равно.
– Забудь, Эль, забудь, как забываем каждый день о том, где мы с тобой, несчастные, живем.
– Праздник жизни?
– Он самый.
Культурный центр с обоих концов улицы заканчивался, как и подобало всякому беспросветному проспекту, вселенскими водопадами в бездну, точно мы очутились в каком-нибудь из дешевых ресторанов, что попадались нам через раз. К счастью, двери большинства заведений были закрыты, и сентиментальная музыка жрален не могла сбить и без того неровный ритм джаза, под который мы с Эль снова и снова сбрасывались с обрыва, вроде бы и возвращаясь к первоистокам нашей истории.
– Почему-то именно в это время вспоминается тот самый день, когда меня впервые выставили из дома… Помнишь, Мориц? Эй, Мориц!
Стояла такая же февральская погода, все тот же иноземный джаз, который никак не вязался с обстановкой, играл на монополом проспекте, где гендеры боялись смешаться между собой, как неизлечимые прокаженные, и все те же лживые звезды мерцали в небе. Я беззаботно шел среди Мирских прилавков, ценниками улыбавшихся мне, и все мирское тонуло в переливах клавишных. Голодные карманы еще не ныли от жажды уклей, а я и не задумывался, что их регулярно нужно кормить. Где-то вдалеке мелькал Портной вперемешку с Бюро – два плотоядных рта, натравленных друг на друга. Карьерная лестница в бездну, дешевая жральня под вечер, два-три укола в сердце перед пробуждением для реабилитации, чтобы заводной апельсин не разорвал и без того изношенные клапаны от всего увиденного абсурда, что происходит в мире. Глупые, конечно же, мысли о запредельной жизни только начинали меня волновать… Первый и последний раз, когда казалось, что одержимость выбраться из ямы поубавилась, в то время как первые ростки привыкания давали о себе знать.