bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Кабыздох вежливо взял хлеб в зубы, отнес в сторонку, положил на траву. Зажирел, зажирел, псина. Или, напротив, хочет продлить удовольствие.

Последнее оказалось верным. Кабыздох, проглотив хлебушек, просто запел от счастья. Ну, будет, будет. Больше ничего нет.

Он пошел дальше.

– Не ходи туда, милок. Не ходи! – внезапно появившаяся из кустов бабка попыталась перегородить путь.

– Это почему?

– А плохо будет, плохо… – от старухи тянуло вином. Ай, бабка, молодец.

– Ничего, – он обогнул ее, та что-то забубнила, но Никифоров не слушал. А, может быть, она нарочно? Пугает, отваживает молодежь? Ерунда. Кто такую слушать станет…

Больше ему никто не повстречался. Ничего, скоро люди пойдут, скоро. Радио слушать, газеты читать. Библиотеку откроют, пусть сначала и небольшую. А кинопередвижка приедет, толпой повалят.

В церкви никого не было. Кроме, разумеется, усопшей (сейчас Никифоров решил звать ее так – «усопшая»). Куда же подевался почетный караул? Эх, деревня, деревня…

Он прошелся, прикидывая, где можно будет установить радио. Собственно, он церковь то и не смотрел толком. Келья – налево, а направо что?

Направо – тоже коридорчик, двери по бокам вели в пустые клетушки. Пустые, а решетки на окнах – дай будь. В конце коридорчика – лестница. Широкая лестница, как в училище. Вела она вниз. В подвал? Он спустился. Темновато будет, да. В полумраке он двигался медленно, боясь споткнуться обо что-нибудь. Убирали, но до конца не убрали. Полно хламу.

Уже почти в полной темноте он натолкнулся на дверь – массивную, кованную. Никифоров попробовал толкнуть. Странно. Показалось, будто подалась она, подалась и тут же вернулась на место, словно навалились изнутри, прикрывая. Да нет, ерунда. Он толкнул еще раз, но – вполсилы, почему-то не очень и хотелось ее открывать. Нет, не дрогнула. На ключ, верно, заперта.

Он поднялся наверх.

– Ты… Ты где был? – Василь смотрел на него сердито и встревожено.

– Просто…

– Нет, я не к тому. Ходи, конечно, где хочешь. Хозяин здесь. Я только подумал, что ты ушел, убежал.

– Убежал? – Никифоров удивился. Чего-чего, а бежать… – Зачем?

От кого, скорее, но он не сказал вслух, удержался.

– Вот и я думаю, что такой парень, как ты, не побоится бабьих страхов.

– Каких это?

– Пойдем, – вместо ответа заторопил его Василь. – Голодный же весь день, харчеваться будем.

Но пошли они не наружу, а в келью.

– Здра… Здравствуйте, товарищ Купа! – этого Никифоров ждал меньше всего.

– Садись, – махнул рукой товарищ Купа. Сам он устроился на лежаке, сидел прямо, не прислоняясь к стене.

Никифоров сел на табурет. Василь поднял откуда-то сумку, поставил на тумбочку.

– Ну, пора бы и заправиться.

Говорил он как бы шутливо, но ни Никифоров. ни товарищ Купа не отозвались улыбками. Да и с чего улыбаться?

– Еда настоящая, добрая, еда простая! – приговаривал Василь, раскладывая припас. Настоящая, настоящая еда. Казанок теплой вареной картошки, сало, лук, домашний сыр, малосольные огурцы, еще что-то. И штоф виноградной водки.

– Ты ешь, ешь!

– А вы?

– Разве компанию составить… – Василь отщипнул кусочек хлебца и начал неспешно жевать. Товарищ Купа не шелохнулся.

– И выпить молодцу не грех, – плеснул из бутылки Василь. – Будем!

Никифоров хлебнул и закашлялся. Смерть-водка!

– Закусывай, закусывай!

Стало приятно, добро, еда показалась необыкновенно вкусной, хотя спроси его, что за вкус – не ответил бы.

– Здоровый мужик и есть должен здорово, – подкладывал еду Василь. Никифоров благодарно промычал, давясь куском толстой жареной колбасы.

– А теперь повторим!

Водка пришлась по душе, взбодрила, зажгла.

– Ну, вот что, – товарищ Купа заговорил, и Никифоров почувствовал – захолодало, что ли. Впрочем, водка грела хорошо, основательно.

– Вот что, – повторил товарищ Купа. – Ты – человек наш, Василь за тебя ручается.

– Наш. Весь в батьку. Я с батькой его – хоть в пекло готов был.

– Дела деревенские ты представляешь.

– Да, да, конечно, – закивал Никифоров.

– Много нечисти кругом, мрази. Плюнь – в гада попадешь. Дочь… Дочь убили, и теперь… – голос его пресекся, он остановился перевести дух.

– Ты… Вот, полегчает, – подал стакан Василь, но товарищ Купа отвел его руку.

– Не время. После. Вот, парень, какие дела. Мало, что убили, так опорочить мертвую хотят. Мы ей похороны готовим, наши, большевицкие, а они слухи распускают, баламутят народ. Ты, чай, слышал?

– Нет.

– Опозорить хотят. Сорвать похороны подбивают. А наши… – он опять замолчал.

– Подвела комса, – пояснил Василь. – Разбежались ребята, попрятались. Стойкости в них нету, закалу. Чуть до крови дошло – сдрейфили. Незрелые.

– До крови?

– Я это так, к примеру. До дела, имел ввиду.

– Но и кровь… – товарищ Купа, наконец, налил и себе.

– Да, конечно. Алевтина жизнь свою не пожалела…

– Ее и не спрашивали, Алю. Убили, и все. Найти, найти, кто сотворил, я бы… – он скрипнул зубами. Никифоров раньше думал, что это просто говорится так – скрипеть зубами. Теперь вот услышал.

– Ищу, – Василь посуровел внезапно, вдруг. Сползла улыбка, и лицо стало – другим. Сухим, хищным. И старым.

– Ищи, – с силой сказал товарищ Купа.

– И он нам поможет.

– Я? – вообще-то Никифоров ждал что-то подобное. Зря, что ли, пришли они сюда?

– Ну, да. Они, те, то есть, кто виноват в смерти Али, обязательно попытаются сорвать похороны. Наших то запугали, вот никто и не хочет эту ночь здесь провести. Тут как раз такой парень, как ты, и нужен: смелый, сообразительный, с ясной головой.

– И что… что мне делать?

– Да ничего неподъемного. Показать, что не боишься их. У тела посидишь, пусть видят, товарища нашего мы не бросаем. А я…

– Мы, – поправил его председатель сельсовета.

– Мы тут неподалеку будем. Схоронимся и посмотрим, кто попытается помешать тебе. Тогда мы его и возьмем.

– Этой ночью?

– Этой. Последняя ночь, понимаешь… Фимку напугали крепко, убежал мальчуган из села, боится.

– Кто напугал?

– Кабы знать… Нет его, и спросить не с кого. Ты давай, наворачивай, сила пригодится. А мы…

– Пойдем, – товарищ Купа поднялся – тяжело, механически.

– Да, мы пойдем. Ты помни – ночью мы рядом будем, зови, когда понадобится. А дверь заложи изнутри, спокойнее будет.

– Дверь?

– Ну, вход в клуб. Дуб, в пять пальцев, не прошибешь. А станет гад ломиться, мы ему белы руки за лопатки и заведем… Бывай!

– Я, парень, крепко надеюсь на тебя. Не подведешь – и я не забуду. Слово даю, – товарищ Купа постоял минуту, а потом двинулся к выходу.

– Не провожай, – шепнул Василь и поспешил вслед.

Ага. Понятно. Ему же с дочкой, с Алей побыть хочется. Одному.

Мысли у Никифорова вдруг начали разбегаться, каждая – сама по себе. Он попытался сосредоточиться. Что-то… Что-то промелькнуло, а – не ухватил вовремя. Теперь жди, когда снова забредет в голову.

Бутыль оставалась почти полной. На три четверти точно. И пусть, он решил – довольно. Есть расхотелось, он почти насильно дожевал пук луковых перьев.

Значит, пришла очередь и ему пободрствовать. Совсем, совсем как настоящий монах, не зря кельей обозвал свое жилье.

Тут Никифоров вспомнил прошлую ночь. Да уж, нашел монаха. А если Клава придет нынче? Неловко получится. Да не придет, она же с товарищем Купой работает, знает, что ему ночью этой другую заботу нашли.

А все-таки, вдруг придет?

Он посмотрел в окно. Ночь пока неблизко. Странно как-то день идет – приходят, уходят… А Василя с товарищем Купой не видать. Не вышли из церкви. Ничего, можно и подождать.

Незаметно для себя Никифоров задремал. Не очень и противился тому: сыт, пьян, делать все одно нечего. Думал полчасика придавить, а поднялся – синеет в келье, особенно по углам.

Проспал, проспал.

Ничего он не проспал. Вечер только накатывался, тихий, покойный. Он прошел коридором. Никого нет, конечно. Давно ушли и Василь, и товарищ Купа.

Он немножко погулял вокруг церкви, заодно и обстановку проверил. Ничего подозрительного. Да рано, рано еще. Солнце только село, луна едва взошла. А хорошо, что луна полная, никто незаметно не проберется.

Никифоров ополоснулся у колодца. Голова не болела, напротив, бодрость переполняла его. Свежий воздух, еда. Отдых, просто курорт.

Дверь он заложил на засов, но, скорее, просто из городской привычки. Там, в городе, шпаны полно, а тут?

Он одернул себя. Тут-то как раз и убивают. Вот она, убитая.

Подходил он медленно, сдерживая дыхание. Нет, действительно, ничем таким не тянет. Он вздохнул свободнее, теперь уже стараясь услышать хоть что-нибудь.

Ничего. Воздух прохладный, и только.

Пока окончательно не стемнело, он зажег несколько свечей. Одну поставил внутрь звезды, Еремкиного творения. Раз уж они придумали, пусть будет. Серники попались неплохие, а то, бывает, чиркаешь, чиркаешь, полкоробка изведешь, прежде чем примус запалишь. А, фабрика имени Розы Люксембург. Столичные, держат марку.

Он присел на краешек скамьи. Что, собственно, ему делать? Вот так всю ночь и торчать? Глупо. Чем дольше он сидел, тем глупее казалась вся затея. Кто, собственно, увидит его – здесь? Особенно при запертой двери?

Лицо Алевтины в свете полудюжины свечей казалось совсем обычным, живым. Просто – лежит.

Никифоров посмотрел вокруг – лишь бы оторваться от лежавшей; она, казалось, притягивала взгляд. Нехорошо это.

Из-под скамьи выглядывал уголок тетради. Ах, да, воспоминания. Совсем забыл, ему же их редактировать. Посмотрим, что тут написали местные грамотеи.

Улыбаясь, частью и нарочито, прогоняя неловкость своего положения, Никифоров раскрыл тетрадь.



Почерк крупный, чувствовалось – буквы не писали, а выводили – старательно и трудно. Писал… как его… Еремка, да.

«Алевтину, Алю я знаю давно. Мы тут все друг дружку знаем. Вместе всегда, как не знать. Она первая в комсомол вступила, и нас позвала. Поначалу боязно было как-то, для чего, думалось, а она объяснила – чтобы жизнь новую строить. Тогда многие согласились, потому что новая жизнь нужна, а эта больно тяжелая и несправедливая. У одних всего много, а у других – нет. Аля говорила, что это неправильно, мы все должны жить одинаково. А другие не соглашались, особенно старшие. Потому в комсомол вступили не все, побоялись. А чего боятся? (Зачеркнуто две строки) Ничего, сказала Аля, еще придете к нам проситься, в ножках валяться будете, а мы вам припомним, как отказывались. Она очень принципиальная и не терпит, когда говорят что нибудь против Нашей Советской Власти. Только враги не любят Советскую Власть, объяснила нам она. А с врагами и поступать нужно по вражьи, не давать им жизни и пощады. Даже в мелочах, потому что иначе они заберут верх и заставят всех работать на помещиков и капиталистов. Я с ней согласен, потому что работать на помещиков не хочу. Мои родители и деды на них всю жизнь работали, а у нас ничего нет, только корова старая, а лошадь пала два года назад, а другую купить денег нет. А у богатеев по три, по четыре лошади, разве это справедливо? Поэтому их нужно давить. Алевтина – потомственная беднячка. Ее отец, товарищ Купа, проливал кровь, (зачеркнуто) чтобы нам жилось лучше. А дед и прадед были чумаками, возили издалека соль, везде бывали и видели, как плохо живут угнетенные люди по всей земле. И, как могли, боролись с панами и богачами, делали им всякий вред. Аля говорит, что мы должны брать с них пример и лишать богатеев покоя. Она сама так и делала. Еще она говорила, что прежде богачи ненавидели народных мстителей и убивали их, а еще богачам помогали попы и священники, которые проклинали мстителей и чернили их перед людьми. Поэтому мстителям приходилось (слово вымарано) делать в тайне, и нам тоже нужно быть осторожными. Богачей еще много, а другие им сочувствуют, и сами хотят стать богачами. Они могут нам помешать и даже убить. Аля была права, раз ее убили. Наверное, мы должны отомстить за нее. Но я не знаю, кому. Всех богачей в нашем селе и в других селах тоже прогонит и уничтожит Советская Власть, и я буду делать то, что Советская Власть мне повелит. Богачей жалеть нечего, Аля сама так говорила. Без нее все станет не так. Раньше мы часто были вместе, особенно после работы, вечерами, было очень интересно, а что сейчас будем делать? Вот, о чем еще писать – не знаю.

Никифоров пересчитал. Как не растягивал Еремка слова, пяти страниц не набиралось. Сваришь с ними кашу, а получится – даже трудно представить, что получится. Кондер. Придется потом порасспросить местную комсу, а уж по их рассказам и написать самому. Посмотрим, что дальше.

Дальше – страницы Клавы. Даже не пять, а все семь. Без помарок, вычеркиваний, исправлений. Написано правильно, хотя и скучновато – что Аля всегда была готова помочь советом, читала газеты и журналы, а также труды Вождей Мирового Пролетариата, интересовалась жизнью односельчан и не сторонилась никакой общественной работы. Останется вечным примером.

Именно то, что требуется. Образцовая работа. Он перечитал во второй раз, отмечая в уме, что нужно будет подправить. Выходило – совсем чуть-чуть.

… Алевтина презирала богатство и буржуазное перерождение совершенно не коснулось ее. Другая на месте Али могла бы и не устоять, но только не она…

Буржуазное перерождение, вот как? Не коснулось…

Вечер ушел, чувствовалось, снаружи – ночь. Ночь тихая, застывшая. Кто, в самом деле, способен что-нибудь ему сделать, пока он здесь, внутри?

Никифоров подошел к двери.

На совесть заложил, снаружи не отопрешь.

Но, странное дело, спокойнее не стало, напротив, закопошились в душе темные, смутные тревоги.

Ерунда. Чхни и засмейся, как отец любит говаривать в таких случаях. Смеяться Никифоров не стал, но чихнул громко. Случайно, конечно, получилось.

Отсюда, от входа, видно было, что освещен совсем небольшой круг. Ночь была не только снаружи, она и сюда заползла. Ничего, ничего, не барышня кисейная – распускаться. Нашатырного спирту мужику не нужно, простого было бы вдосталь. А у него есть, бутыль, пей – не хочу.

Действительно, не хотелось. Но, пожалуй, стоит – ночь быстрее пройдет. Пару глотков, не больше.

Со свечей в руке он прошел в келью. Вот дубина! Двери запирал, а если кто в окно залезет?

Он задвинул шпингалет. Конечно, выдавить стекло – плюнуть проще, но не зря же Василь с товарищем Купой в ночи стерегут. Наверное, где-нибудь в кустах как раз у окна и притаились. Нет, Клаве лучше не приходить.

Водка показалась крепче прежнего. Два глоточка всего, два, ничего особенного. А теперь и вернуться можно. Немножко посидит, часок, Пролетит – не ухватишь, время, оно странное. Особенно после водки. Почему часок? И больше осилит, если нужно. Хоть до самого до утра. А что? Посидит – посидит, глотнет, закусит, опять посидит. И написать что-нибудь время есть, для себя написать, или вот про Алю…

Он взял тетрадь, раскрыл. А карандаш? Где же он? Взяв свечу, он опустился на четвереньки и стал искать. Хорошо, мели тут, чисто.

Карандаш отыскался в самом углу. Эк, молодцы, куда закатили. Хорошо, грифель не сломан.

Он посидел над чистой страницей. Не писалось. Угасло, не горя. Потом, после будет настроение. А пока будет читать дальше, что там Фимка накарябал.

«… Аля знала очень многое, гораздо больше, чем всякие там прежние попы и священники, что обманывали народ. Раньше, когда простые люди не могли и подумать о том, чтобы учиться, знания собирали по крохам и передавали от родителей детям, а от посторонних таили, чтобы богатеи не смогли эти знания отобрать и применить для своей пользы, иначе они постарались бы еще больше закабалить трудящихся и пролетариев. У бедняков раньше и грамота была, но своя, не такая, как у богатых. Понимали ее не все бедняки, а только самые сознательные, кто люто ненавидел угнетателей и их прислужников, помогавших богатеям держать в подчинении народ. И мы, если проявим себя, начнем бороться с богатеями, тоже сможем выучиться народной грамоте. Знать ее нужно, потому что в ней наша история, наши корни, а еще есть книги, которые учат, как лучше вредить богачам. Это только кажется, что с помещиками и капиталистами покончено навсегда. На самом деле, пока…»

Никифоров на мгновение оторвался от тетради: пламя свечи, одной из многих, вдруг преобразилось, стало оранжевым, затем красным, малиновым, и – погасло. Встать и запалить свечу сызнова не хотелось. После.

«… пока живет хоть один богач, покоя не будет, напротив, видя, как расцветает государство бедняков и нищих, богачи злятся и хотят власть порушить, а взамен опять угнетать всех остальных, кто не богатей и не помещик. Потому борьба с ними, с врагами, будет нарастать год от года, и нам очень даже понадобятся те способы, которыми мучили богачей наши деды и прадеды.

И еще говорила Аля, что пособников богачей у нас на селе – тьма. А окрест и того больше. В Шаршках даже церковь оставили нетронутой и попа при ней. Разве это дело? Наши малосознательные односельчане каждое воскресенье молиться туда ходят. А зачем бедному человеку молиться, он не перед кем не виноват, наоборот, это перед ним все виноваты. молятся только богачи, у которых много грехов, и те, кто богачам помогает. Церковь закрыть нужно, разрушить, или клуб устроить, как в нашем селе. Одного ценного металлу в колоколах сколько! Только богачи дают взятки тем, кто в районе и в области, и продолжают молиться. Враги, они даже среди начальников есть, пролезли, притворяются, что на стороне бедняков, а сами наоборот, пособничают царскому режиму и его осколкам. Если мы будем знать тайную народную науку, то сможем тех врагов найти и извести. Только и богачи не сидят, сложа руки. Они, и их наймиты стараются побороть нас, и для этого и придумали церковь и попов. Но Аля их не боится, потому что знает…

Последние строки Никифоров дочитывал, напрягая глаза. Опять свечки гаснут. Уж больше половины. Он встал. Еще один язычок пламени заалел, малиновый, темно-вишневый… Погас! Странно. Гаснут-то сверху вниз. Что пониже, горят, а повыше – нет. Эй, эй, так и все потухнут!

Он взял угасшую свечу, поднес фитилек к огоньку еще горящей товарки. Темнота нам ни к чему, пусть светло станет, ясно. Теперь другую. Подумаешь, гаснут. Ветерком потянуло, вот и сбило пламя. Та свечка, что внутри звезды, горит, как ни в чем не бывало. Защищает ее ткань, от ветру то. Сейчас расставим свечи по прежнему да и спать идти.

Странно. Свеча горела, но стоило поднять ее повыше, пристроить на прежнее место, как опять изменялся в цвете огонек, изменялся и гас. Никифоров перепробовал три свечи. По верху, что ли, сквозит? Действительно, подними руку – и словно морозными иголочками колет.

Но и свеча, что пониже, тоже заперкала, зафырчала. Осталась одна, последняя, да та, что в звезде. Никифоров поставил ее на пол. Вот здесь действительно тянуло, пламя трепетало, но не гасло.

Он медленно поднялся, пошел к выходу. Главное, голову не терять. Без паники. Эка невидаль, свечи плохие. Что ж с того? Не маленький, темноты пугаться не к лицу. Просто он дверь откроет, откроет, и проветрит. Может, газ какой вредный скопился.

Сначала он подумал, что ошибся – нужно на себя тянуть, а не толкать. Лишь потом, нехотя, нежеланно, пришло осознание – его заперли. Заперли снаружи. Как первоклашку, как мальчонку несмышленыша, чтобы из дому не сбежал. Никифоров нарочно растравлял чувство обиды, возмущения. Лучше возмущаться, чем бояться.

И потом, кто запер? Кулачье, чтобы попугать, позлорадствовать. Его ж предупредили. И пес с ними, посидит до утра. Тоже мне, нашли боязливца. Или просто – ляжет спать. Ну их всех.

Никифоров толкнул дверь еще раз, напоследок. Чуда не случилось, не поддалась. Он повернулся, смотря куда угодно, но не на свечу. Горит, горит, милая.

Зря подумал. Вспыхнула последним, отчаянным светом, и погасла тоже. Как ни слаб, ни малосилен был ее свет, но теперь, когда не стало и его – словно в ночи наступила ночь новая.

Нюни, одернул себя Никифоров. Нюни и сопли. Невидаль – тьма. Да разве это тьма? Смешно.

Он даже начал было смеяться, но поперхнулся. Неприятный какой-то смех выходил. Тьмы и верно не было – свеча, что оставалась внутри ситцевой звезды, продолжала гореть, но не освещала – ничего, и оттого темнота казалась еще плотнее.

И ладно. Раз так, одно к одному – спать пойдем. Как-нибудь на ощупь, по стеночке, не заплутаюсь.

Он действительно не заплутал. Привык, ноги дорогу знали. И руки помогли.

Дверь в келью не поддалась. Он приналег, толкая, но – напрасно. И та ведь дверь, точно та, не мог он спутать. Путать нечего. Никифоров вспомнил, как рвался прошлой ночью Фимка и решил – нет, стучать он не станет. Может, тот же Фимка внутри и сидит. Пробрался в окно, заперся изнутри, и поджидает, когда он, Никифоров, хныкать начнет, проситься. Не дождется, гад. Ох, и отвалит он Фимке через горлышко, по-комсомольски. Если, это, конечно, Фимка там. А кому ж еще быть?

Он пошел назад. Судьба, значит, сидеть здесь. Казалось бы, что за печаль? Посидит, подумаешь. Но – никак не хотелось. И холод, холод пробрал до самого сокровенного, заледенело все внутри. Сколько, интересно, до рассвета? Нечего, нечего накручивать себя, придет рассвет, куда ж он денется. А он вот что – приляжет на скамью. Только сначала разомнется, для тепла.

Глупая мысль, конечно. Где ж разминаться, и как? Теперь он рад был и звезде, хоть на гроб не налетишь.

Вдруг и звезда погасла. Ну, пришел черед. Нет, опять светится. Опять погасла. И показалось, что это кто-то ходит между ним и звездой, заслоняя ее. Вот ерунда. А ведь и слышно – шлеп, шлеп.

Мерещится. Со страху. Никого ж нет. Или…

Он прижался к стене, студеной, неподатливой. А вот пока он в келью пройти пытался, так двери и открыли, и вошли. Никифоров пытался вспомнить, заложил он засов, или снял. Да не мог снять, что он, слепорылый интеллигентишка? Пустячными мыслями пытался он унять страх, отдалить миг осознания. Тут же одернул себя, не курица – голову под крыло.

Теперь звезда виделась ровно, но он знал наверное – кто-то, кроме него, здесь есть. Не свои, не Василь. Тот бы позвал, чего таится. Кулачье. Прошли мимо Василя, а то и… Никифоров помнил рассказы отца, как вырезали порой и отряды, посланные собирать продразверстку.

Он присел, опасаясь, что нашарят. Что ж делать? Нахлынула отстраненность, словно и не он здесь пропадает, а другой, незнакомый. Никифоров знал это чувство, оно приходило к нему и раньше, раз – когда дрался с уркой, другой, когда тонул. Отец говорил, что для бойца нет ничего главнее такого чувство. Хладнокровие. Иначе – потеряешь голову, конец.

Здесь, у самого пола, отчетливо слышно было пришаркивание бродивших по залу. Странное пришаркивание, даже не стариковское, а… Он не мог подобрать сравнение, потому что сроду не встречал подобной походки. А память на звуки была у него хорошая, в доме любого узнавал, пока тот еще по коридору шел.

Спрятаться нужно, затаиться. Рано или поздно, а натолкнутся на него. Где ж таиться, когда зал – пустой? Попробовать опять выйти из церкви? Нет, там-то его ждать и будут. Тогда – что делать?

Прошли совсем рядом, он почувствовал движение воздуха. И запах. Странный, тоже прежде никогда не встречавшийся запах. Во всяком случае, это точно не были ни Василь, ни товарищ Купа. Он тихонько-тихонько пополз вдоль стены. Ага, вот и другой коридор, что в подвал ведет.

Он сжался, стараясь занять как можно меньше места.

А нету больше ни Василя, ни товарища Купы, понял вдруг Никифоров. Что с ними стало: тишком прирезали или еще что, только не будет подмоги.

Из коридора тянуло холодом, тянуло нешуточно, зимно. Значит… значит дверь отворена, подвальная. Схорониться, может, и не найдут.

Ему ничего и не оставалось делать – шаги становились громче и громче, словно с разных сторон шли сюда, к нему.. Он тихонько, едва дыша, заполз в холодный ход, касаясь рукою стены, то гладкой до льдистости, то шершавой, неласковой. Оборачиваясь, Никифоров мог видеть красное пятнышко звезды, то и дело пропадавшее, заслоняли. Он решил и не оборачиваться, незачем.

Дверь оказалась отворенной, рука пробралась за порожек и нащупала ноздреватую ступень. Не выдала дверь бы, хорошо, распахнута в пасть.

Дальше ползком было неловко. Он поднялся, пялясь в кромешную тьму, решаясь – идти дальше или…

А вдруг это все-таки дурацкая шутка деревенских? Застращать решили, а потом наиздеваются вдоволь, натешатся…

Звук, что донесся до него, негромкий, краткий, – приморозил. Даже шевельнуться не стало сил. И ничего ведь особенного не услышал, ни угрозы, ни брани. Просто звук, невнятный, ни с чем не связанный. А силы иссякли.

Давай, двигай, телятина. Шевелись.

В непроглядной тьме и шагнуть-то трудно, что в стену идти. Совсем крохотными шажками Никифоров спустился – куда? Что здесь, внизу? А опять по стеночке. В стороночку, в стороночку, и схоронимся. Помаленьку, легонько.

На страницу:
4 из 5