bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Я вечером приберу посуду, когда ужин принесу, – сказал малец и исчез, ушел, неслышно притворив дверь. Джинн из арабской сказки. Скатерть cамобранка. И ужин впереди? Что ж, у богатого села есть и свои преимущества. Щи вкусные, со сметаной, которую положили щедро, интересно, особо на него готовили или со своего стола? Неужели каждый день так едят? Да, это вам не заводская столовая…

Всего он не одолел, хотя себя не жалел, ел по-нашенски, по-комсомольски, беспощадно. Объедим мелкобуржуазных хозяйчиков!

Почувствовав, что дальше – смерть, он откинулся от тумбочки, на которой едва уместился обед, посмотрел сытыми глазами за окно. Сирень не цвела. Поздно или рано, попытался вспомнить он. Наверное, поздно. Вроде, весной все цветет?

Такие ленивые, пошлые мысли намекали на одно – вздремнуть нужно. Плюс ночь в переполненном вагоне, дорога, вчерашняя отвальная… Вреда не будет – соснуть минут двести.

Он устроился на лежаке, прикрылся наполовину рогожкой, подумал, быстро ли уснет – и уснул.

Проснулся разом, рывком – от голосов за окном. Встал, потянулся, прогоняя остатки дремы, мутные и противные, как спитой чай.

Василь идет, Василь и местная комса – он узнал девушку из сельсовета, а остальные, по возрасту хотя бы, тоже, наверное, комсомольцы. Сюда идут, в цер.. в клуб, поправился про себя, но понял – безнадежно, церковь в голове прочно засела, не вышибешь.

Он решил выйти навстречу, все равно для всех здесь было бы тесно. Сейчас стены казались золочеными – низкое солнце закачивало сюда свет, закачивало щедро, вдоволь, про запас.

Василь вошел первым, приветливо поднял руку, но прежде подошел к бабам у гроба. Сказал что-то и те разом привстали со скамьи и засеменили к выходу, ежась и кутаясь в большие пуховые платки.

– Давайте-ка и мы снаружи посидим, уж больно зябко, – Василь сейчас говорил громко, и голос долго летал от стены к стене.

Никифоров подумал было, где же они снаружи устроятся, но вышло по-простому – на травке. Он познакомился, с каждым за руку, представляясь – Никифоров, по фамилии, он считал, получается солиднее, взрослее, из ответных запомнил только Клаву, девушку из сельсовета. Ничего, не все сразу. По ходу дела сами запомнятся.

– Я связывался с райкомом, – Василь сразу перешел к делу, – там инициативу поддержали. Вахта комсомольской памяти. Хоронить будем в четверг, торжественно, с митингом. Мы должны показать всем, что гибель нашего товарища делает нас еще сильнее, крепче.

– А вахта – это как? – спросил худенький, с торчащими лопатками, паренек.

– По очереди будем стоять, дежурить у тела Али. Каждый должен будет за время вахты написать воспоминания о ней, – и Василь достал из планшета тетрадь в клеенчатой обложке.

– О чем писать? – опять спросил парнишка.

– О ней писать, о нашем товарище, комсомолке Але. Какой она была, как жила, как верила в светлое будущее. Пишите, что считаете нужным, только помните – вас будут читать.

– Много… Много писать? – теперь подала голос Клава.

– Пять страниц.

Они еще поговорили, о порядке вахты, о том, чем писать – чернилами или карандашом, о новом приеме в комсомол (оказалось, трое – не комсомольцы), о будущем субботнике. Последнее касалось и Никифорова – субботник решено было провести в клубе, на оформительских работах.

– Переоборудование клуба требует денег, а из каких сумм? Отчисления по самообложению небольшие, а раскошелиться единоличники не хотят. Вот создадим коммуну, тогда..

Немного поговорили и про коммуну, какая тогда жизнь хорошая настанет. Все сообща, и трудиться, и отдыхать, и жить, не то, что сейчас, каждый в своем углу норовит разбогатеть. А на что оно, богатство, когда все – вместе? Говорили горячо, с верой, Василь, правда, помалкивал, давая простор мыслям и мечтам. Потом опять вернулись к текущему – распределили вахты, две дневные, по шесть часов, и одна ночная.

Распустив комсу с наказом Еремке быть к закату (Еремка – тот дотошный паренек, что спрашивал о вахте), Василь остался с Никифоровым.

– Ребята простые, честные, побольше бы таких, – Василь смотрел уходящим вслед, прищурясь и как бы с усмешкой. Не с усмешкой, а – как бы. Потом повернулся к Никифорову:

– Видишь, как все складывается. Давай так – о практике твоей потом поговорим, после похорон. Сейчас, сам понимаешь… Да она уже и началась, твоя практика. Какую бумагу написать нужно будет, отзыв, или что – не сомневайся.

– Я не сомневаюсь… Только – кем вы тут работаете? Должность какая?

– Правильно мыслишь, в отца. Должность… Должность моя простая – инвалид гражданской войны. В партии с семнадцатого, как воевал, у отца своего спросишь. Стула подо мной нет, но сделать могу все. Увидишь.

– Я не к тому…

– Напрасно. Ладно. Накормили тебя?

– Накормили, спасибо.

– Ты пока вот что… Можешь написать заметку в газету? Большую, с чувством, по-городскому? Так мол, и так, от вражьей руки на боевом посту пала комсомолка, в общем, как полагается? А то наши ребята, боюсь, не справятся.

– Написать могу, только не знал ведь я ее…

– А тут ребята тебе помогут, не зря я им задание дал – воспоминание. Заодно с ними и сойдешься покрепче. А что не так, поправим.

– Напишу, – согласился Никифоров. Какое-то дело, занятие. Лучше праздности. В стенную газету он писал регулярно и считал себя способным на большее.

– Тогда пошли, пройдемся и мы.

Вечерело, и село сразу стало люднее. Хозяйки перекрикивались со двора на двор, а то и просто гостили друг у друга, сидели вокруг самоваров и пили чай с прихлюпом, разносившимся далеко, от кого добрым людям таиться. Дымок вился над самоварными трубами, прихотливо, извилисто выползал на дорогу, дразня Никифорова. Хотелось сесть рядом, налить в блюдце чаю и пить, включась в общий хор.

Словно угадав его настроение, Василь предложил:

– Зайдем, почаевничаем, – и, не дожидаясь согласия, пошел на запах можжевельника. Прямо к избе с петухами.

– Вечер добрый, хозяева! Как свадьбу гуляли?

– Присаживайтесь, – предложил Костюхин, пожилой мужик с запорожскими усами. – Давай, мать, блюдца неси, видишь, гости!

Женщина пошла под навес, в летнюю кухоньку. Видно было, что не больно-то им рады, но гнать – нельзя, не по-людски. Деревня.

– Свадьбу гуляли мы хорошо, – дождавшись, пока гости отопьют чаю, ответил хозяин. – А вот что дома нас встретило, то плохо. Неладно.

– Ну, тебя-то никто ни в чем не винит, Михайло, – успокоил хозяина Василь. – Ты здесь совсем в стороне.

– Получается, спасибо брату. Кабы не свадьба, мне бы сейчас перед тобой оправдываться.

– Да в чем оправдываться? Не повезло просто. Не на твоем, так на другом винограднике случиться могло. Вот, знакомься, сын моего боевого командира, Никифоров. Из города к нам приехал, клубное дело ставить. Надо бы нашим селянам, особенно, кто позажиточнее, деньжат для этого дела подкинуть.

– Деньжат подкинуть – дело нехитрое. Да только что за клуб в церкви? Мы ведь соглашались поставить красную избу, обществом. Почто церковь было портить?

– Ты, брат, того… Не нами решалось, сам знаешь. А для клуба мы ее и не портили, напротив. Забыл разве, какой она стала? А ребятишки наши прибрали ее, сколько выгребли всего, побелили…

Самовар сопел, не обращая внимание на чаевничающих.

– Подумаем. Осенью. Сейчас не до того, – ответил, отметая назойливых мух.

– Осенью, то само собой. Сейчас бы для начала хоть трошки – литературу, книг приобрести, всякую мелочь.

Хозяин сделал вид, что не слышит.

– Чай вот добрый, Никитинский. Из города куплен. Пейте, пейте, и сахару не забывайте, – сахар был – вприкуску. Сколы, белые, хрупкие, лежали в сахарнице. Голубая, тонкого фарфора, сахарница меж грубой фаянсовой посуды казалась институткой на трудовой повинности.

– Благодарствуем. Пора нам, – и Василь откланялся. То есть, он не кланялся, просто встал, повел неопределенно рукой – и все.

– Спасибо, – Никифоров поставил недопитое блюдце на стол. Уходить не хотелось, но он здесь – не главный.

– Я не копейки просить зашел, – объяснял Василь, когда они отошли подальше. – Прощупывал. Как он чувствует себя.

– Зачем?

– Убили-то на его земле. Любой бы волновался. А он – спокойствие выпячивает, не причем-де я.

– Ведь Костюхин на свадьбе был.

– Так-то оно так, а все же… Ничего, пусть знает, что мы не простачки, поволнуется. Чай Никитинский пьет, подумать…

– А богатое у вас село, – переменил тему Никифоров. – Дома какие…

– Немалые, – охотно согласился Василь. – Что дома, дома – это снаружи. Подвалы под ними – поболее будут.

– Подвалы?

– Конечно. Вино где хранить? От века село виноделием промышляет. Бочки – на заказ, стоведерные встречаются. Думаешь, по земле идешь, а под тобой винища – море разливанное. Правда, ненадежный нынче промысел.

– Отчего же?

– Вино, особенно дорогое, оно для дворцов, а у нас дворцам война. Нэпманов поприжмут, кто ж станет по червонцу за бутылку платить? Рабочему человеку водочка милее, она без обману хлопнешь стопку, и тепло, и весело. Ты как, употребляешь?

– Иногда, – вчерашняя отвальная выглядела сейчас иначе, но повторять все еще не хотелось.

– Отец твой меру знал. А вот здесь товарищ Купа живет. И я с ним, по-родственному.

Дом был не менее других, но – несвежий, неряшливый, дом – на время. Дырявая плетеная корзина, валявшаяся на земле, вольный бурьян у загороди, беспрестанно трепыхавшиеся на веревке тряпки, повешенные, верно, для просушки и забытые до нужды в них.

Василь приоткрыл калитку, скрипнувшую на сухих петлях.

– Тебя не зову. Товарищу Купе, сам понимаешь, не до гостей.

– Понимаю, понимаю, – забормотал Никифоров.

– Теперь, ежели что, знаешь, где меня найти. Погуляй, а мне пора.

Никифорову гулять не хотелось. Да и вечереет. Он повернул назад, к знакомым местам. Потихоньку, не разом все село в друзьях станет. А молодежи много. Он видел, как бойко бегала детвора, а те, кто постарше, переговаривались, поглядывая в его, Никифорова, сторону.

К церкви он поднялся, когда солнце стало большим и красным. Красивое время.

Внутри было, как в паровозной топке, огненно. Просто пожар. Но на пожаре жарко, а здесь огонь холодный, бабий. Он передернул плечами, больше от нервов, не замерз же он, в самом деле, не так уж тут и зябко. Прохладно, вот верное слово: прохладно. Градусов восемнадцать, девятнадцать. Ну, а снаружи все тридцать, оттого и кажется – мороз. Никифоров окинул взглядом стены, вверх, до купола. Пришлось потрудиться не на шутку – забелить все. Леса, должно быть, ставили, иначе не достать ведь. Впрочем, работа спешная, неважнец.

Он заторопился в свою келью студента, так назвал он каморку, в которой предстояло провести лето. Сейчас Никифоров жалел, что не знает архитектуры. Нефы, порталы, алтарь, хоры, притвор – вертелись в голове названия, вычитанные из книг, рыцарских романов. В них, правда, про другие церкви писали, католические. А кельи – это в монастырях, кажется. Пусть.

Каморка показалась тюрьмой. И так все лето – в одиночке просидеть? Шлиссельбургский узник, а не практикант. Отчаянно захотелось домой. Нечего, нечего нюнить, погоди, день-другой минует, обзаведешься дружками – представил он реакцию отца.

От стука в окошко он вздрогнул, но и обрадовался тоже. Не иначе, проведать пришли. Никифоров откинул крючок, распахнул окошко во всю ширь. Нет, это всего-навсего малец, что обед приносил.

– Ужин, – коротко буркнул малец, протягивая в окно торбу.

– Ты заходи, чего так-то, нехорошо.

– Не, – малец мотнул головой. Как уши не оторвались.

Никифоров опорожнил торбу. Брынза, хлеб, зелень. Сложил вовнутрь посуду с обеда, отдал мальчонке. Тот подхватил торбу и – поминай.

Ладно, а сам-то? На стены глядел, купол, побелку оценивал, нефы вспоминал – затем лишь, чтобы на мертвую не смотреть. С собой лукавить ни к чему. Суеверие, пережитки.

Окно Никифоров закрывать не стал – тепло снаружи, теплее, чем здесь. Есть не хотелось, сыт. Нечего тянуть. Он вернулся в зал.

Закат отбушевал, лишь поверху розовело, и то – самую малость. У гроба возился один из недавно приходивших, Никифоров его не запомнил, да не беда, перезнакомится.

– На кузне сделали, – встретил Никифорова парень.

На подставке у гроба стоял каркас звезды, пятиконечной, из тонких, с карандаш, металлических прутьев. Парень прилаживал к звезде материю, красный тонкий ситец.

– А внутри свечу зажжем, получится огненная, – пояснил он. Потом, приладив, наконец, лоскут, сказал:

– Меня Еремой кличут, ты, небось, позабыл?

– Позабыл, – признался Никифоров.

– Понятно. Я бы тоже. Сколько вон нас-то. Ты садись, – Ерема подвинулся, освобождая место на скамье. – Сейчас свечи запалю, сразу светлее станет.

Действительно, темнота сгущалась быстро, что в дальнем конце зала – и не разглядеть. А ничего там нет, совсем ничего.

Языки на кончиках фитилей замигали, заплясали, разгораясь.

– Красиво будет, – Ерема поставил одну из горящих свечей внутрь звезды.

– Не загорится? – сказал Никифоров, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– Не должно, не впервой.

Теперь свечи горели спокойно, ровно. Странно, стало как-то темнее, за исключением небольшого круга – скамья, подставка, гроб.

– Она акробатические этюды любила, – длинное слово «акробатические» деревенский паренек произнес неверно, но Никифоров его понял. Физическая культура приветствовалась, была обязательной, а этюды эти составляли едва не основу всех праздничных шествий. Каждая школа, училище неделями готовились, стараясь построить фигуру посложнее, на шесть человек, на десять, на двадцать. К осени физрук обещал разработать новый этюд, «Индустриализация», на двадцать шесть физкультурников.

– Согреться нужно, – Ерема достал откуда-то небольшую бутылочку, мерзавчик. – Выморозки.

Он сделал глоток, другой, потом протянул мерзавчик Никифорову. Пришлось отпить. Оказалось, совсем не тяжело. Действительно, сразу стало теплее, уютнее. Никифоров прошелся вокруг гроба, разглядывая мертвую девушку безо всякой неловкости, затем, вернувшись на место, поинтересовался:

– Ты тут до утра будешь?

– До утра, потом меня Клавка сменит.

– Клавка?

– Клава, из сельсовета что. На тебя поглядывает. Увидишь! А мне в Шуриновку тащиться, сразу, пособить нужно дядьке. Он крышу латать надумал.

– Я пойду, что ли.

– Погоди, давай еще … согреемся.

Второй раз пошло еще легче.

– Ты допивай, если хочешь, – предложил Ерема, – мне довольно. Все бы отдал, лишь бы не писать, – паренек открыл тетрадь. – Какой из меня писарчук? Пять страниц!

– Да, – протянул Никифоров. Потянуло в сон. Полночь, поди, скоро.

Он вышел наружу, освежиться. Полночь, не полночь, а огоньков в селе мало. С курами ложатся. Где-то вдали отчаянно, разудало играла гармонь, но после, после… Поспать нужно.

Возвращаясь, он в потемках едва нашел путь внутри церкви. Свечу одолжить разве?

Ерема перевернул страницу.

– Четыре осталось. А свечу бери, их у нас хватит.

Сейчас, в неровном свете колеблющегося пламени, стены выглядели и вовсе странно – сквозь свежий мел проступали какие-то пятна. Лики святых? Он поднес свечу поближе к стене. Пятно вроде бы исчезло. А отойти шага на три – вот глаза, рот, нос. Хари клыкастые, а не святые.

Пошатываясь, крепки, однако, выморозки, он нашел родную келью и поспешил улечься. Но, прежде чем заснуть, накинул на двери крюк. Все же чужое место.

Уснул, как упал – разом. Виделось странное – качались стены, волокли что-то под полом, ломились в дверь, причитали и скулили за стенами, неспокой, а не сон. Сил просыпаться не было. Под утро стало легче, беспамятнее, и, проснувшись, Никифоров не сразу понял, что он и где. Голые стены, петухи истошно орут, во рту скверно – зачем?

Он сел, соображая. Ага, практика, келья студента. Который, интересно, час?

Опять переходы, сумрак. А в зале светло. Ерема, видно, ушел уже, нигде не видно. Никифоров прошел мимо, не до того. Роса обильная, ноги от нее зудились, брезентовые тапочки стали темными.

Покончив с делами неотложными, он стал искать рукомойник. Не то, чтобы Никифоров был чистюлей, но хоть раз в день руки сполоснуть нужно?

Пришлось идти к колодцу. Вода глубоко, вертеть пришлось долго, пока вытянул ведро. Даже кружки нет, неловко, но он справился и, освеженный, захотел пробежаться, покрутиться на турнике, просто расправить плечи. А плечи – ничего, мускулатуру он наращивал регулярно, отец за этим следил, утверждая: «кем бы ты не был, бойцом быть обязан». Надо бы в саду место выбрать, где отжиматься. Пятьдесят раз утром, пятьдесят раз вечером. С вечера и начнет.

Солнце едва поднялось. Отсюда, сверху, видно было, как выбегали на двор люди, все по нужде, и колодезные вороты перескрипывались каждый на свой лад. А он рано встал, едва не раньше всех. Знай наших! Стало еще веселей, и поганый вкус во рту прошел совершенно от листа щавеля, что нашелся неподалеку. Огородик поповский. Захирел, зарос чертополохом, а все-таки польза.

От щавеля захотелось и поесть. Со вчерашнего много, много чего осталось.

В зале он первым делом поглядел Ерему. Нет парня, не видно. Ушел в эту, как ее? Шуриновку? И ладно.

Остатков хватило на сытный, тяжелый завтрак. Жаль только, сухомятка. Что ж дальше делать?

В дверь постучали.

– Еремки нет у вас, студент? – девица из сельсовета заглянула, любопытствуя.

– Да он собирался уйти, вроде, – Никифоров оправил на себе одежку, смахнул за окно крошки.

– Должен был меня сначала дождаться, – Клава и сердилась, и улыбалась. Чему? Ничего смешного. Сажа у него на носу, что ли? По простоте улыбается, по глупости, из бабьего интересу.

– А вы тут один ночью спали?

– С кем же мне спать еще? – сказал и покраснел, вышло двусмысленно. Клавка так и прыснула.

– И не боялись?

– Чего?

– Некоторые боятся. Ночью прийти сюда – самый страшный спор раньше был. Кто из парней решался, полгода потом хвастал.

– Суеверия, – хотелось говорить и говорить, но вот о чем?

– Вы городской, с понятием, а у нас темных много. Комсомольцы боролись с предрассудками, Аля… – она запнулась. – Мне к ней надо, а то придет дядя Василь.

– Он вам… он тебе дядя?

– Троюродный. В селе каждый, почитай, кому-нибудь да родня. Так я пойду, – сказала она полувопросительно но и как-то… нехотя? дразняще?

Никифоров подумал немножко и пошел вслед за ней.

– Куда он ее задевал? – Клава искала что-то, больше глазами.

– Что задевал?

– Да тетрадь, записывать в которую.

– Дайте, я посмотрю, – Никифоров подошел к гробу, дыша осторожно, еле-еле.

Тетрадь лежала рядом, около матерчатой звезды, сейчас выглядевшей довольно невзрачно.

– Вот она.

– Ой, спасибочки, – она непритворно обрадовалась. Или притворно? – Вы дышите, дышите, здесь покойники не пахнут долго.

– Да я… я ничего… От холода?

– Воздух такой. Знаете, тут раньше даже мощи были, внизу, потом их, конечно, выбросили, а в раку героя гражданской войны положили, и он неделю пролежал, тоже летом, и совсем cовсем никакого запаха не было. От сухости, и селитра в воздухе растворена, нам объясняли. Только потом оказалось, что он совсем не герой, а как раз наоборот, беляк.

– Правда?

– Да, а раку в подальше в подвалы запрятали. Или еще куда, не знаю.

– Подвалы?

– Да, под нами. Только глубоко. Видите, какая она?

Пришлось посмотреть. Действительно, будто спит. Даже кажется, что вчера бледнее была.

– Ну, молодежь, настроение боевое? – Никифоров вздрогнул, Василь подошел тихо, совсем неслышно.

– Ты, Клавочка, оставайся здесь, а нам с товарищем Никифоровым потолковать нужно. Дело есть, – они прошли под яблоньку.

– Какое дело? – Никифоров спросил бодро, как и должно молодому комсомольцу.

– Да так я, нарочно сказал. А то уболтает она тебя. Хорошая девка Клава, но… Ты-то как?

– Я… я хорошо, а что?

– Спалось на новом месте нормально, клопы не мучили, блохи?

– Нет, ничего.

– Ну и хорошо. А Еремка где?

– Ушел, наверное, он мне говорил…

– Насчет дядьки, знаю. Пойдем, позавтракаем.

Завтракали они в доме товарища Купы.

– Сам он спозаранку в сельсовете. Не такой товарищ Купа человек – о долге, о работе забыть, – завтрак был скудный, кружка кислого молока да черствый хлеб, но Василь и это ел в удовольствие. Пришлось из вежливости подобрать до крошки.

– А дело вообще-то есть. И людей поближе узнаешь, – Василь достал планшетку, повесил на плечо. – По коням, молодцы.

Делом оказалась подписка людей на Индустриальный заем. Приходили на виноградники, и Василь начинал обстоятельную беседу. До середины мало кто выдерживал, хмуро, невесело, но – подписывались. Заминка вышла на четвертом селянине.

– Ну как, будем подписываться на сто, или пожлобимся, остановимся на восьмидесяти?

Мужик, большой, степенный, продолжал работать работу.

– Чего призадумался, Николаич?

– Ты, Василь, у нас вроде как барин. Барин Дай-дай. Ходишь и оброки выколачиваешь. Только оброки эти нигде не записаны. Что положено по закону, то отдаю, а лишнего – шалишь.

– Сам шалишь, братец. Генеральной линии не понимаешь, или так… придуриваешься?

– На то времени нет. А линия такая – обогащайтесь, не слыхал? Кто работать не ленив, жить по-людски должен. У меня твоих бумажек заемных – по горло. Хватит, пора и честь понять.

– Эх, Николаич, Николаич, не я ж те займы придумываю. Их сверху спускают, – Никифоров видел, что Василь зол, но крепится.

– В кулак пусть спускают, коли приспичило, а мне тот заем без надобности.

– Как хочешь. Неволить не могу. Страна и без твоих денег проживет, а вот ты… Пожалеешь, грызть землю будешь, да поздно.

– Ты не пугай, не пугай. Возьму, не возьму – едино, как повернется, так и выйдет. Сможете, так все заберете, но сам я вам не поддамся.

– Заберем, придет время.

– Вижу, не терпится. А знай, это пока я здесь, то земля – добро. У тебя ж да других нищебродов добро прахом пойдет, с голоду пухнуть станете.

– Поговори, поговори… Договоришься…

Они пошли прочь. Внезапно Василь подмигнул:

– Видишь, заядлый какой. Сам себе вред делает. Я тебя сюда специально привел, чтобы видел – ненавидят нас и власть нашу. Одни поумнее, молча, а Николаич вслух. Ничего, терпят их до срока…

– Долго будут терпеть?

– Тебе в городе виднее должно быть. Думаю, кончается их время, кончается, оттого и лютуют. Помимо Али-то у нас еще четверо за год пропали.

– Как – пропали?

– А сгинули. Кто говорит, в город ушли, за лучшей долей, да пустое. Не те ребята, чтобы тайком, воровски, сбегать. Аля наша верховодила, ее тоже… Знать бы кто.

– Найдут, может быть.

– А не найдут – все ответят. Я ведь не просто хожу, на заем подписываю, я им в самое нутро смотрю. Не отвертятся. И ты смотри, вдруг чего да приметишь, глаз свежий.

– Буду, – хотя что он может приметить? Сыщицкие книжки Никифоров любил, у него была стопочка, старых, еще дореволюционных, с ятями – Ник Картер, Шерлок Холмс, Фантомас, затертых, пахнувших особо, отлично от, скажем, учебников. Но книжки книжками, а на самом деле никто ведь не скажет при нем, мол, я убил…

– Я имею ввиду, кто агитацию против колхозов вести начнет, против власти советской. Из них вражина, запугать хочет.

– Буду, – только и повторил Никифоров.

– То я так, на всякий случай, – они сидели на скамейке у сельсовета, люди, что проходили мимо, здоровкались, узнаваемо смотрели на Никифорова и шли дальше. Мало людей. День рабочий, но кому-то справка нужна, другому выписка, третьему еще что-нибудь. Клавы сейчас нет, товарищ Купа отпустил ее, одному легче, – все это Василь рассказывал, как своему.

– Я постараюсь.

– А пока – осматривайся. С ребятами нашими сойдись ближе. Ты городской, одни робеют, а другие, наоборот, задирать попробуют, но ты не бойся, комса любому юшку пустит.

С таким напутствием Никифоров и остался.

Одиночества он не любил раньше больше теоретически, как признак буржуазного индивидуализма. Откуда одиночеству в городе взяться? А тут – почувствовал. И ему не понравилось. Права теория.

Так и слоняться? Или возвращаться в церковь и до обеда… А что, собственно, делать до обеда?

– Меня дядя Василь до тебя послал, – как-то одновременно и независимо и застенчиво сказал паренек. Одет совсем по-простому, с котомкой на плече, просто ходок-богомолец со старой картинки. Возник он – ниоткуда, только что Никифоров был один, и вот – здрасте!

Последнее слово он, кажется, сказал вслух, потому что паренек ответил:

– Здравствуй, здравствуй. Фимка я, Ефим, то есть.

Да, один из вчерашних припомнил Никифоров.

– Дядя Василь?

– Он самый. Покажи, говорит, студенту село наше, округу, познакомь с ребятами. Только сейчас работают все. Попозже, к вечеру, разве…

На страницу:
2 из 5