bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 12

Пробуждение Сталкера, как и, вскоре после, его спутников также сопровождается чтением сакрального текста, – на этот раз – одного из воскресных Евангелий (Лк 24:13–31). Воля к продолжению пути – к преодолению своей вовлеченности в круговую поруку зла и смерти, связавшую и подчинившую себе энергию человеческой культуры, – коренится в Евангельском событии, в превозмогающем время событии встречи с воскресшим Спасителем. Участники нашего паломничества внятно соотносятся с участниками путешествия в Эммаус, о котором рассказывает названное Евангелие: по мере чтения текста, просыпается сначала Писатель («глаза их были удержаны…» – Писатель просыпается, смотрит на Сталкера»), а затем и Профессор («Один из них, именем…» – Профессор лежит с открытыми глазами и внимательно смотрит на Сталкера).

Но этому отождествлению героев «Сталкера» с евангельскими путниками идет навстречу, но как бы и вопреки, все та же, остраняющая присутствие сакрального в профанном, тенденция актуализации несоответствия значимости текста и форм его высказывания. Евангельский текст произносится шопотом, что дважды, как условие прочтения, отмечено в сценарии, и – прямо «неразборчиво» или с пропуском – там, где должны были прозвучать названия и имена.

В рассуждении о музыке, с которым Сталкер обращается к проснувшимся спутникам, снова подчеркнута дистанция (несоответствие), в этом случае – между музыкой и действительностью. «Она и с действительностью-то менее всего связана, вернее, если и связана, то безыдейно, механически, пустым звуком». Музыка инакова по отношению к действительности подобно тому, как сакральное инаково и недоступно для любых, художественных в частности, усилий его оформления. «И тем не менее, – продолжает Сталкер, – музыка каким-то чудом проникает в самую душу! Что же резонирует в нас в ответ на приведенный к гармонии шум?»

Наладить естественную связь, установить непрерывное сообщение между музыкой и действительностью нельзя. Ввести музыку в действительность посредством самой действительности невозможно, но «каким-то чудом», предваряемым актуализацией инаковости, а не иллюзорным сглаживанием ее, – «музыка проникает в самую душу».

Так же и сакральное, не размываемое сокращением дистанции от него, а напротив – усилиями «косвенной речи» – в этой дистанцированности утверждаемое, – «проникает в самую душу», делает нас участниками священной истории.

Именно так обнаруживает себя логика художественного этоса Андрея Тарковского в ее отношении к сакральному началу: приобщение этому началу или включение его в контекст человеческой естественности сопровождается, одновременно, дистанцированием от исходных (культовых) форм его манифестации – в профанном оно присутствует как бы анонимно. Сокращение дистанции, в данном случае, не приближало бы нас к сакральному, а только наращивало бы тенденцию к его обмирщению и тем самым – инверсии. Примеры подобного, сокращающего или же вовсе элиминирующего дистанцию, остранения (а с этим, надо заметить, и связано первичное значение названного понятия) будут приведены нами позднее.

Прежде того, надо отметить, что не только сакральное как таковое, но и сокровенно человеческое (в этой своей сокровенности сопричастное или соотносимое святыне) нередко обнаруживает себя в художественном тексте остраненно – как бы косвенной речью, – сопутствующей святыне сокровенного аксиологической, стилистической, психологической или сюжетной инаковостью (несоответствием) данного, – выдвинутого на передний план или обрамляющего ведущую тему повествования.

Так, если вернуться к «Сталкеру» Андрея Тарковского, глубинно человеческое и прямо чудесное – по существу же, человек в его способности к участию в чудесном, – обнаруживают себя здесь в оберегающе-выявляющих их формах остранения, через видимое несоответствие.

Стихотворение Тютчева о любовной страсти в финале фильма рассказывается дочерью Сталкера («Мартышкой»). Содержанию стихотворения, его чувственному накалу («Глаза, потупленные ниц / В минуты страстного лобзанья, / И сквозь опущенных ресниц / Угрюмый, тусклый огнь желанья») сама рассказчица не соответствует: она чуть только подросток, калека, «у нее, – как подчеркнуто в сценарии, – замкнутое, невыразительное лицо». Да и голос ее, при ее присутствии в кадре, слышен все-таки из-за кадра, когда сама она, ни разу не заговорившая по ходу сюжета, и теперь лишь «безжизненно шевелит губами».

Смысл указанного несоответствия несколько проясняется, если мы припомним, как значительно раньше звучит тема страсти во внутреннем монологе Сталкера. «Пусть они поверят. И пусть посмеются над своими страстями; ведь то, что они называют страстью, на самом деле не душевная энергия, а лишь трение между душой и внешним миром. А главное пусть поверят в себя и станут беспомощными, как дети, потому что слабость велика, а сила ничтожна…» Стало быть – и это созвучно аскетически выверенной антропологии святых отцов, – есть страсть как чувственное восприятие внешнего и есть страсть как внутренняя «душевная энергия». Они противопоставлены: одна ищет силы и обладания и это «спутники смерти», другая – присутствует и действует в формах детской беспомощности, незащищенности, слабости, которые одни способны соблюсти и выразить «свежесть», первичную тайну и энергию бытия. «Черствость и сила спутники смерти, гибкость и слабость выражают свежесть бытия. Поэтому что отвердело, то не победит». «Довольно для тебя благодати Моей, – говорит Господь апостолу Павлу, – сила моя в немощи совершается» (2 Кор 12:9).

Несоответствие дочери Сталкера, в ее предельной беспомощности, чувственной любовной теме тютчевского стихотворения уже само по себе отсылает нас к теме внутренней энергии самого бытия, свободной от «внешнего мира». Сама же эта свобода от «внешнего мира» позволяет и в нем действовать без какого-либо к нему пристрастия, – именно изнутри своей от него свободы, а не по факту рабской к нему привязанности, – распоряжаясь им из царственной от него независимости. Об этом финал фильма. «На столе стоит посуда. Мартышка смотрит на нее – и под этим взглядом по столу начинают двигаться… сначала стакан, потом банка… бокал. Скулит собака. Бокал падает на пол. Девочка ложится щекой на стол».

Но и теперь торжество ведущей темы – обретение человеком своей «душевной энергии» – не сказывается в открытой манифестации, а вновь остраняется побочным естественным, несоответственным возвышенности происходящего, мотивом. «Грохочет мчащийся поезд. Дребезжат стекла». Как в первых кадрах фильма, где лишь намечено движение посуды по столу – в унисон и как будто по причине грохота поезда, – так и теперь это «естественное сопровождение», не отменяя телекинеза, все-таки приглушает, несколько растворяет в «обычном» его демонстративную инаковость, – утверждает дистанцию между нами и чудом. Так же и «Ода к радости», постепенно нарастая «все громче», не господствует в финале безраздельно, уступая значительную долю присутствия все тому же «дребезжанию стекол». В машинописный текст сценария здесь рукою Тарковского вписано: «Слышно, как мимо окон проносится поезд».

В данном случае, конец фильма так рифмуется с началом, что «чудо» телекинеза срастворяется (хотя и не растворяется, не исчезает) со своим естественным фоном – сопутствующей ему мелодией Бетховена, также, в свою очередь, срастворенной грохоту проходящего поезда.

«Несоответственные» формы выражения ведущей темы, на наш взгляд, сродни здесь у Андрея Тарковского тому способу богословского высказывания, который Дионисий Ареопагит определял как «неподобное подобие». Дионисий, как известно, настаивал, что образы, заведомо Богу несоответственные, наиболее апофатически подходящи для свидетельства о неизреченном Божественном превосходстве. Поскольку «утверждения, – говорится в книге «О небесной иерархии», – не согласуются с сокровенностью невыразимого, для невидимого более подобает разъяснение через неподобные изображения»[231].

«Невыразительность» или прямо невыраженность в отношении к глубинным человеческим переживаниям оказываются наиболее религиозно-напряженными формами такого «неподобного» изображения.

«Ты знаешь знаменитые истории о любви? – говорит Горчаков в «Ностальгии» Андрея Тарковского. – Классические. Никаких поцелуев. Никаких поцелуев, ну совсем ничего. Чистейшая любовь. Вот почему она великая: невыраженные чувства никогда не забываются»[232].

Примером изображения такой «чистейшей любви», опытом высокого религиозного напряжения, целомудренным сообщением «сокровенно невыразимого» является одно из стихотворений Афанасия Фета:

В темноте, на треножнике яркомМать варила черешни вдали…Мы с тобой отворили калиткуИ по темной аллее пошли.Шли мы розно. Прохлада ночнаяШироко между нами плыла.Я боялся, чтоб в помысле смеломТы меня упрекнуть не могла.Как-то странно мы оба молчалиИ странней сторонилися прочь…Говорила за нас и дышалаНам в лицо благовонная ночь.

Стихотворение А. Фета овеяно глубочайшей тишиной, погружено в молчание, изнутри которого с величайшей осторожностью проступают слова, не нарушающие молчания, но охраняющие его: они здесь – словесное изваяние молчаливой тайны целомудрия.

Мотив расстояния, нарастающей дистанции между «ним» и «ею», между «я» и «ты», существенно оформляет художественное целое стихотворения, – так, впрочем, что все это живое многослойное пространство расстояния оказывается насыщенным ощущением глубокой близости, и самое расстояние переживается как образ присутствия Другого – как благодать расстояния.

Образ яркого треножника «в темноте (…) вдали» задает перспективу простора, которому вверяются двое, воспринимая динамику расстояния, уже и нравственно-экзистенциально окрашенного, внутрь своих отношений. Они отдаются простору («отворили калитку») и «темной аллее», но при этом тьмой и расстоянием облекая в тайну, едва ли и не для самих себя, чувство сокровенной близости друг к другу. «Как-то странно мы оба молчали / И странней сторонилися прочь…»

«Любовь постоянно углубляет свою сокровенную тайну, – пишет Мартин Хайдеггер Ханне Аренд. – Близость есть бытие в величайшем отдалении от другого – отдалении, которое ничему не дает исчезнуть, но помещает “ты” в прозрачное, но непостижимое лишь-здесь (Nur-Da) откровения. Когда присутствие другого вторгается в нашу жизнь, с этим не справится ни одна душа. Одна человеческая судьба отдает себя другой человеческой судьбе, и чистая любовь обязана эту самоотдачу сохранять такой же, какой она была в первый день»[233].

Предельное остранение, – абсолютная неизреченность сокровенного чувства, его полнота, заключенная в молчание, – «об-личаются», разрешаются или сказываются, наконец, в стихотворении Фета в горизонте иного, уже не человеческого, а космического логоса: «Говорила за нас и дышала / Нам в лицо благовонная ночь».

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Соколов И. И. О византизме в церковно-историческом отношении. СПб., 2003. С. 15.

2

Киприан (Керн), архим. Антропология св. Григория Паламы. М., 1996. С. 17.

3

Исаак Сирин, прп. Слова подвижнические. Сергиев Посад, 2008. С. 260.

4

Евсевий Памфил. О жизни блаженного царя Константина // Его же. Сочинения. СПб., 1850. Т. 2. С. 130.

5

Из службы свв. Константину и Елене – 21 мая по ст. ст.

6

Шмеман А., протопресв. Церковь. Мир. Миссия: мысли Православия о Западе. М., 1996. С. 43.

7

Corpus iuris civilis / Ed. Th. Mommsen, P. Kruger, R. Schoell, G. Kroll. Vol. 3: Novellae. Berolini, 1895. S. 517. Перевод автора.

8

Лосский В. Н. Богословие и Боговидение. М., 2000. С. 293.

9

Цит. по: Лосский В. Н. Очерк мистического богословия Восточной Церкви. М., 1991. С. 33.

10

Служба священномученику Петру Александрийскому // Минея. Месяц ноемврий. М., 1895. Л. 223–232. В Житии сщмч. Петра, от его лица, рассказывается: «Сей бо нощи, по обычаю кончавшу ми литургию, стоящу мне и молящуся, видех отрока, влезуща дверми хлевине сей, лету два на десяте. Лице его светло беаше, якоже всю хлевину сию просветити: и беаше нося срачицу лняну, от выа же ему до перси и до ногу раселася на двое. И обема рукама своима на персех си тищаше обе распалене ризе и покрывааше свою наготу. Да яко его видех внезапь такого, ужасохься, устом моим отверзъшемся, воскричав гласом великым, рекох: Господи! Кто ти раздра ризу?! Он же отвещав рече ми: Арие предра ми, но блюди, не приемли его на общину…» (Великие Минеи Четьи. Ноябрь 23–25. М., 1917. Вып. 9. Ч. 2).

11

Киприан Карфагенский, сщмч. Творения. М., 1999. С. 236, 237.

12

Лидов А. М. «Приносяй и Приносимый». Образ св. Петра Александрийского в церкви Спаса на Нередице // Его же. Иконы. Мир святых образов в Византии и на Руси. М., 2013. С. 322.

13

Кирилл Александрийский, свт. Творения. М., 2002. Кн. 3. С. 831, 832.

14

Там же. С. 831.

15

Там же.

16

Максим Исповедник, прп. Творения. М., 1993. Т. 2. С. 33.

17

Григорий Палама, свт. Триады в защиту священно-безмолвствующих. М., 1995. С. 230.

18

Там же. С. 227, 228.

19

Иоанн Златоуст, свт. На вочеловечение Господа нашего Иисуса Христа // Его же. Избранные творения. М., 1993. Т. 2. С. 894.

20

Деяния Вселенских Соборов. СПб., 1996. Т. 1. С. 139.

21

Максим Грек, прп. Слово похвальное апостолам Петру и Павлу // Его же. Сочинения. Сергиев Посад, 1910. Т. 2. С. 113–114.

22

Аристотель. Физика. М., 1936. С. 5.

23

Флоровский Г., прот. Восточные отцы V–VIII вв. Paris, 1990. С. 54.

24

Василий Великий, свт. Беседы на Шестоднев // Его же. Творения. Сергиев Посад, 1900. Ч. 1. С. 14. В. Н. Лосский пишет: «Понятие причинности в отношении Бога к твари все еще предполагает некоторую связь со следствием. Но Бог превыше философской трансцендентности. Нужно превзойти и самую трансцендентность этой первопричинности, которая ставит Бога в соотношение с миром. Нужно признать, что мир был свободно создан Богом, но что Бог мог бы его и не создавать. Творение есть совершенно свободный акт божественной воли. В великой платоновской традиции Бог понимается как начало всего существующего и мир развивается исходя из Него без онтологического разрыва. Для христиан же, наоборот, невозможен никакой эманационизм: между Богом и миром существует абсолютный онтологический разрыв и творение из ничего совершенно свободно. Это основоположное данное, свойственное библейской традиции, иудео-христианской, авраамовской» (Лосский В. Н. Вера и богословие // Его же. Спор о Софии: статьи разных лет. М., 1996. С. 157).

25

Хайдеггер М. Тождество и различие. М., 1997. С. 57–58.

26

Черняков А. Г. Хайдеггер и «русские вопросы» // Историко-философский ежегодник – 2006. М., 2006. С. 307.

27

Дионисий Ареопагит. Послание 3 (Гаию) // О церковной иерархии. Послания. СПб., 2001. С. 193.

28

Там же.

29

Лосский В. Н. Вера и богословие. С. 157.

30

Максим Исповедник, прп. Творения. Т. 1. С. 258.

31

Платон. Письмо 7 // Его же. Собрание сочинений. М., 1994. Т. 4. С. 493.

32

Хайдеггер М. Парменид. СПб., 2009. С. 322, 323.

33

Дионисий Ареопагит. О Божественных именах. О мистическом богословии. СПб., 1994. С. 133.

34

Там же.

35

Дионисий Ареопагит. О небесной иерархии. СПб., 1997. С. 77.

36

Там же.

37

Флоровский Г., прот. Религиозная метафизика С. Л. Франка // Сборник памяти С. Л. Франка. Мюнхен, 1954. С. 154–155. О схожей проблематике говорит И. Б. Роднянская в отношении к о. Сергию Булгакову: «Догматическое творчество, усвоенное Церковью, порывало с философскими навыками, с философской дедукцией, шло на философскую непоследовательность и разрывы, когда надо было оградить от искажения Богооткровенную Истину. (…) Булгаков своим бескомпромиссным аналитическим умом обнаруживал эти разрывы и непоследовательности, но пытался их устранить и восполнить именно теми философскими средствами, которые и были стихийно обойдены ввиду их неадекватности. Глубочайшим образом постигший «трагедию философии», трагедию идеалистического онтологизма как сплошной монистической дедукции, он (о. Сергий Булгаков) сам подпал этой трагедии, создав систему, как пишет Зеньковский, «софиологического монизма» или, как признается ее же автор, «софийного детерминизма» (Роднянская И. Б. С. Н. Булгаков – отец Сергий: стиль мысли и формы мысли // С. Н. Булгаков: религиозно-философский путь: Международная научная конференция. М., 2003. С. 38).

38

Зубов В. П. De defectu philosophiae // Избранные труды по истории философии и эстетики, 1917–1930. М., 2004. С. 29.

39

Исаак Сирин, прп. Слова духовно-подвижнические переведенные с греческого старцем Паисием Величковским. М., 1854. С. 138.

40

Исаак Сирин, прп. Слова подвижнические. С. 159.

41

Гайденко П. П. Онтологический горизонт натурфилософии Аристотеля // Философия природы в античности и в средние века. М., 2000. С. 39.

42

Согласно известному тексту Парменида, сущее, «оставаясь тем же самым в том же самом (месте), (…) покоится само по себе. И в таком состоянии оно остаётся стойко (постоянно), ибо неодолимая Ананкэ держит (его) в оковах предела (границы), который его запирая – объемлет, потому что сущему нельзя быть незаконченным. Ибо оно не нуждается ни в чём, а нуждайся, нуждалось бы во всём. Одно и то же – мышление и то, о чём мысль, ибо без сущего, о котором она высказана, тебе не найти мышления» (Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989. Ч. 1. С. 291).

43

Но поскольку этот корпус «технических терминов», в качестве наследия античной онтологии, никогда в богословском созерцании Церкви не сохранил своей абсолютной себе идентичности (за исключением еретических способов решения догматических вопросов), то и самый «модус естественной досягаемости» реальности творения должен быть выверен исторически. К примеру, совсем не то же самое апологетически ориентированное «душа человеческая христианка по природе» Тертуллиана и как раз только «технически», но никак не по сути с ним соотнесенное, аксиоматически артикулированное высказывание Михаила Пселла: «Эллинская мудрость, пусть и не удалось ей воздать славу божественному и не всегда она безупречна в богословии, ведает природу, какой ее создал Творец» (Цит. по: Мейендорф И., протопресв. Византийское богословие. М., 2001. С. 113). Тертуллиановское «душа – христианка по природе» антиномично соотнесено с его же (Тертуллиан. Апология 17, 18 // Отцы и учители Церкви III века. Антология. М., 1996. Т. 1. С. 341) «христианами, конечно, не рождаются, христианами становятся», соотнесено, а значит, экклезиологически выправлено, именно этой прививкой «становления» («открытости») самой человеческой «природе». Природа приобретает здесь черты образа, который, хотя и усматривается сразу, но осуществляется с трудом – в становлении. Надо заметить, что достаточно широкий круг христианской апологетической литературы II–III вв., включая и самого Тертуллиана, с непосредственной выразительностью обнаруживает – в полемике с языческим этосом и его ритуально-магической практикой – природное начало в его тварной, и потому единственно подлинной адекватности себе. В сакраментальной жизни Церкви, как и в новом христианском этосе вообще, стихии творения находят себя своими себе, освобожденными от ритуально-магической и спекулятивной условности безличного космизма. Совсем другое дело предгуманистическая декларация Михаила Пселла, учреждающая «вотчину» естества, тварность (а значит, и экклезиологически зримая перспектива становления) которого как будто «вынесена за скобки» непосредственного опыта естественной досягаемости, утрачена в качестве логосной тайны сущего и мало-помалу приобретает приметы рационально-механистической (или с ней парадоксально коррелирующей герметической) характеристики мироздания. Позднейшее же рационалистическое сознание (уже на почве деистической мифологии) и вовсе насильственно похищает творение из его всецелой, но лишь экклезиологически осязаемой укоренённости в Божественном Начале, оставляя за Ним значение лишь механической Причины, и тем самым деиерархизирует сущее, таинственно созерцаемый логос творения подменяет рационально усвояемым законом вещества.

44

В строгом смысле, нет и быть не может систематически состоявшейся христианской антропологии именно потому, что возможность таковой означала бы внутреннюю для неё необходимость так или иначе физикализировать человеческую личность, неописуемое «Кто» конкретной человеческой экзистенции свести к «чему-то из» или помыслить как «всю полноту» собственно (но уже, тем самым, и неподлинно) человеческого естества. Социально-психо-физикалистический подход к антропологическому началу в творении не может не актуализировать то аполлинарианский, то несторианский извод христологической ереси («антропологический минимализм» или «антропологический максимализм», по о. Георгию Флоровскому). Ведь, как замечает В. Н. Лосский, «когда прп. Максим Исповедник говорит о тварной ипостаси, он входит в область того, что несводимо к своей сущности, а потому несводимо к понятиям…» (Лосский В. Н. Богословие и Боговидение. С. 302. Ср. также: Евдокимов П. Православие. М., 2002. Гл. Антропология). В связи с этим, ключевое значение Халкидонского вероопределения как раз и обнаруживает себя в том, что именно «соединением (с Богом и в Боге) нисколько не нарушается различие двух естеств (Божественного и человеческого), но тем более сохраняется (σωζομενης δε μαλλον) свойство каждого естества». Выразительнейшая значимость этого «тем более» всё ещё остаётся не вполне воспринятой в качестве внутреннего предела христианской антропологии, радикально соотносящего её с аскезой и, тем самым, принципиально ограничивающего возможности систематического дискурса. Антропологическое сознание, ориентированное на Халкидонский орос, движется исключительно навстречу и в соответствие опыту Богообщения (обожения), строжайшим законом которого является евангельское: «Никто не восходил на небо, как только сшедший с небес Сын Человеческий, сущий на небесах» (Ин 3:13). Дискурсивное забегание к конечному смыслу совершающегося, вожделение «умно» иметь то, что, в соответствии с порядком бытия, экзистенциально недосягаемо, всецело отчуждает нас от тайны Богочеловеческой синергии, её выхолащивает и искажает. В мысли, утратившей для себя внутреннее ограничение аскезой, тайна Богообщения неизбежно растворяется в её гностико-механистических интерпретациях; утрачивается главное – понимание того, что «восхождение на небо» осуществляется даже не вслед «сшедшему с небес Сыну Человеческому», но Его именно восхождением. Образ подлинной «жизни во Христе» в своей сотериологической весомости восходит к свидетельству апостольской аскезы: «Уже не я живу, но живёт во мне Христос» (Гал 2:20), и таинственно умножается во всех верных своему избранию христианах. Ведь «Господь, – как говорит прп. Максим Исповедник, – совершивши однажды (…) путь спасения, продолжает и теперь совершать его в каждом верующем, усвояя в нём Себе всё, что Сам усвоил в земной жизни Своей, – все его бедствия, все подвиги, все добродетели, и делая его, таким образом, подражателем Бога (Себя) и богом. В нём Господь подвизается, в нём страждет и возносится во славе, всегда делая это в том, кто подражает Ему. Он вселяется в такого человека и в заповедях, которые суть Его энергии, и в созерцаниях, которые составляют отражение Его идей. Так, Он в тех, кто имеет подобное Его бесстрастию “тело Христово” и, исполненный созерцаний, мыслящий подобно Христу, “ум Христов” (1 Кор 2:16), обитает полнотой Божества. Вместе с таинственным вселением Господа и вся жизнь Его таинственно повторяется в жизни каждого, идущего по пути спасения» (Цит. по: Епифанович С. Л. Преподобный Максим Исповедник и византийское богословие. М., 1996. С. 133, 134).

На страницу:
10 из 12