bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

А родителям коммуналка не нравилась, особенно маме, хотя она вслух этого никогда не выражала – только мимикой и многозначительными взглядами, но я знал, что вырваться из коммуналки было их мечтой.

Наконец папе за его заслуги выделяют от Кировского завода отдельную двухкомнатную квартиру, прямо возле работы. В воскресенье мы едем на смотрины.

Солнечный полдень, в метро народу немного, поезд идет двенадцать с половиной минут – такая игра, засекать по часам на платформах. Эскалатор длинный, считаю: тринадцать светильников. Выходим из вестибюля станции «Кировский завод». С высокой площадки, как с вершины холма, озираюсь по сторонам. Домов нет, напротив высокий каменный забор, вдали – заводские корпуса. Тянет гарью.

– Что это за запах? – кричит мама, стараясь перекричать оглушающий шум.

– Мартены чистят, наверное! – кричит папа в ответ.

– Нашли время!

– А когда же еще? В выходной никто за руку не схватит, народный контроль гуляет. А вот почему так ревет – не знаю!

– Я знаю, – кричит мама. – ТЭЦ-14 лишний пар сбрасывает, клапана сработали. Мы проектировали.

– Удачно получилось, – вполголоса комментирует папа.

Идем по азимуту, шум нарастает. Входим под арку семиэтажного сталинского дома, в нем живет папин директор. Наша новенькая пятиэтажка – во дворе, из-за дома видна огромная труба, и клубы пара – источник шума. Квартира на третьем этаже. Входим – и тут уж мама начинает рыдать: жилая площадь меньше, чем наша комната, потолки низкие.

Вдруг шум прекращается, наступает тишина.

– Зато отдельная, – тихо говорит папа и смотрит на оседающее облако пара за окном.

День, когда я вырос

В 1962 году из центра Ленинграда, района, где улицы назывались знакомыми не понаслышке именами писателей: Некрасова, Жуковского, Белинского, – мы переехали на рабочую окраину, за Нарвскую «фабричную заставу, где закаты в дыму». Переезд считался большой удачей, потому что – из комнаты в коммуналке в пусть и малогабаритную, но отдельную квартиру.

Топонимика на рабочей окраине была иная: проспект Стачек, улица Васи Алексеева, – заводской рабочий, погиб в боях; улица Якубениса – пулеметчик, тоже погиб в революцию и похоронен рядом, на Красненьком кладбище. Потом улицу с этим Якубенисом переименовали в Краснопутиловскую в честь Кировского – Путиловского завода. Был еще ДК имени И. И. Газа, он возглавлял профсоюз официантов и погиб молодым в боях против Юденича. Мы с Сергеем, моим другом по музыкалке, тихонько посмеивались: халдей (официант на музыкантском жаргоне) рулит культурой.

Три громоздких сталинской архитектуры дома своими дугами окружали Комсомольскую площадь. Сергей жил в одном из них. Его отец был руководителем закрытого КБ, мать – доцентом вуза. Из окон их большой угловой квартиры на шестом этаже были видны и дымы от мартеновских печей, и пресловутый Дом культуры, и вся площадь, треугольный сквер, кольцо восьмерки троллейбуса. В сторону сквера мы и отправились гулять. За нами увязался семилетний Сережин брат Шурик.

В конце марта неожиданно запахло весной: солнечно, тепло. Так ясно вспоминается: пустынная улица, широкий тротуар, запахи асфальта и нагретой земли из сквера, и Сергей пересказывает мне «Магелланово облако» Станислава Лема. Шурик перепрыгивает ручейки талой воды и носится вокруг нас со своим мячом.

В следующем квартале застреваем у гастронома. Пустые фасады, огромные окна, никакой рекламы, в простенках – длинные щиты с разворотами газеты «Известия». Шурик никак не хочет идти дальше, а упорно стучит своим мячом в стену и ловит с отскока. Мы его особо не торопим. Нашу беседу прерывает возглас:

– Чей это мальчик?

Смотрим – какой-то мужик схватил Шурика за руку и держит.

– Это ваш мальчик?

– Наш, – говорит Сергей.

– Что это вы творите! Зачем вы мяч кидаете в портреты депутатов? Думаете, что делаете? Да вас за это посадить мало!

Смотрю, а в газетах-то ряды фотографий с выборов в Верховный Совет СССР! Мы понимали: выборы никого не волнуют, но к пятому классу уже знали, что такое «пришить политику».

Мужик продолжает вещать:

– Он еще маленький, а вы-то уже должны соображать! За ребенком следить надо! Сколько вам лет? Сейчас пойдем в милицию, разберемся!

Мы с Сергеем как будто приросли к месту и молчим. Ноги ослабели, испарина, мысли бегают: «Милиция… Что будет со мной, с родителями? Какие у них будут неприятности?»

Мужик отпустил руку Шурика и говорит:

– Смотрите у меня! В этот раз отпущу, но чтобы больше так не делали!

Уф! Чуть было не попали в историю! Желание гулять отпало, мы молча отправились по домам и потом эту сцену никогда не обсуждали. Спросить бы Сергея (он стал большим композитором и уехал во Францию), помнит ли, – но его уже нет на свете, а Шурик наверняка все забыл.

Таланкины и поклонники

На День Советской армии дочке исполнялся годик, у жены заканчивался декретный отпуск, и надо было отдавать девочку в ясли. Хотелось оттянуть это пугающее мероприятие до осени: лето провести на даче, только весну закрыть, – и мы стали искать няню.

В 1980 году в Ленинграде няни были редкостью, но мне повезло. Как-то после работы по дороге к дому выхожу из восьмерки троллейбуса и на столбе вижу объявление:

Кому нужна няня

или медсестра

ЗВОНИТЬ 253-XX-XX

Сорвал бумажку, хвостик с телефоном оставил себе, а само объявление выбросил и вечером, доложив жене и получив от нее согласие, позвонил. Мы уговорились о встрече в ближайший выходной, я назвал адрес. В конце разговора собеседница предупредила: «Имейте в виду, я беру пять рублей за визит». Пять рублей – немалая сумма, в заводской столовой неделю обедать, но заполучить няню – дело того стоит!

В субботу вечером раздался звонок в дверь, мы бросились открывать. Вошла худощавая женщина в легком пальто, шляпке и нитяных перчатках-митенках (такие носили сразу после войны, я видел в каком-то фильме) и очень-очень пожилая. Не снимая перчаток, она протянула руки к девочке, и дочка, которая к незнакомым людям относилась с большим подозрением (чуть что – сразу в рев), пошла к ней на руки. Хороший знак.

Прошли в комнату, сели за стол, и посетительница представилась:

– Лидия Таланкина, балерина. – Она достала альбом и стала показывать фотографии со съемок фильмов, в которых участвовала вместе с известными артистами. Я мало интересовался киноартистами, телевизор почти не смотрел, но Анатолия Папанова узнал.

– А где же вы танцевали?

– В Кировском, но это было так давно, мы ведь выходим на пенсию в тридцать пять лет! С тех пор я окончила медицинские курсы, получила диплом медсестры. И еще я заместитель председателя Общества охраны животных. Собачек люблю. Не хотите взять собачку?

– Собачку? – Ни я, ни жена никогда с собаками дел не имели, да нам и маленького ребенка хватало.

– Пристраиваю беспризорных собачек в хорошие руки. Возьмите собачку – я скидку дам! Представляете, Алла Шелест, прима-балерина, так она дома ворон разводит, а я вот с собачками вожусь. Все мы, бывшие балерины, одинокие и немного сумасшедшие.

Получив свои пять рублей, она ушла. Мы с женой переглянулись: ясно, что ребенка и коляску на наш четвертый этаж ей будет тяжело поднимать. Жалость душила, хотелось догнать ее и дать еще пять рублей: так проходит мирская слава! Человек, блиставший на сцене, на экране, должен влачить жалкое существование и доказывать, что она когда-то была кем-то! Хотя, если подумать, пять рублей за визит…


С тех пор я часто рассказывал в компаниях про нашу встречу с балериной Кировского театра. Совсем недавно, упомянув ее в очередной раз новым знакомым, решил поинтересоваться творческой биографией Лидии Таланкиной, чье имя задержалось в моей памяти на сорок с лишним лет, и заглянул в интернет. Первой же ссылкой выскочило: «Дело балерины-расчленительницы!»

Выпускница Московского хореографического училища, 1902 года рождения (по документам – 1918 года рождения), в 1954 году убила и расчленила своего мужа, морского офицера, на 24 года моложе ее, за что была осуждена на 10 лет. Вышла на свободу в 1961 году по амнистии.

Отсидка до войны, работа на НКВД, профессиональное знание Камасутры («Злые языки утверждали, что вышла досрочно благодаря этому искусству»), семьдесят восемь лет при нашей встрече, если это была она… Удивление, которое я испытал, навеяло любимое нами, атеистами, выражение: «Бог отвел».

Няню для дочки мы нашли, правда, пришлось возить к ней ребенка на двух автобусах с пересадкой. Девочка выросла и стала писательницей.

Без палки и поводыря

Зимний пейзаж: голые ивы склоняются под ветром на заметенном снегом склоне реки, а под картинкой стих. На двадцатипятилетие тетушка, учительница русского языка и литературы, подарила мне художественную открытку. В 1975 году я уже работал в ракетном НИИ, взрослый парень – смешно сказать, но эта открытка меня тронула, я ее сохранил, а стих запомнил.

Стихи меня, в общем, не задевали, но были важной частью в технологическом процессе: считалось, что они помогают знакомиться с девушками, а память у меня была хорошая.

В тринадцать я увидел у кого-то из парней томик стихов Асадова, такие пели во дворе под гитару. Даже запомнил что-то типа «Не ждал меня? Скажешь, дурочка…». Однажды у родных я упомянул этого автора. Тетушка подняла бровь и спросила:

– Тебе нравится Асадов?

Я замешкался, она добавила:

– Ну-ну…

Любовь к Асадову от этого «ну-ну» немедленно прошла.

Удивительно, но у нас тогда не было языка для обсуждения тем, связанных с любовью, сексом. Эпоха романтики: «Заиграла в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского».

В репертуаре Асадов остался для девушек помоложе и попроще.

«Не робей, краса младая, хоть со мной наедине, стыд ненужный отгоняя, подойди, дай руку мне. – Цитата из Лермонтова в момент, близкий к решающему, позволял продвинуться дальше. – Ну, скидай свои одежды, не упрямься, мы вдвоем…»

С девушками интеллигентными это бы не прошло. Обычно я с ними дела и не имел, но когда случалась, скажем, филологиня, то к ней путь проходил через сонеты Шекспира в переводе Маршака: «Бог Купидон дремал в тиши лесной, а нимфа юная у Купидона взяла горящий факел смоляной и опустила в ручеек студеный». Дальше лажа про лечебный горячий источник и любовные недуги: «Но исцелить их может не ручей, а тот же яд – огонь твоих очей». Страшные времена!

Ближе к следующему дню рождения меня постигла несчастная любовь. К своему удивлению, я начал писать стихи. Растроганная тетушка оторвала от себя и подарила мне редчайший сборник Пастернака из Большой серии «Библиотеки поэта». Ни у кого такого не было.

Пастернак меня потряс. Казалось, мне открыт шифр к его стихам: как и он, во всем я видел любовь. Маршак, вслед за Асадовым, отделился и сгорел в плотных слоях атмосферы.

Мой друг тоже писал стихи. Я прочел ему свои, он позвал меня в ЛИТО, мы стали ездить туда вместе на троллейбусе.

Здание эпохи конструктивизма, просторное помещение, за столом – мэтр, член Союза писателей, напротив – ряды, на стульях молодежь, человек пятнадцать. Сначала один участник читает свои стихи, потом их ожесточенно критикуют собратья по перу, потом еще двое-трое читают, но уже без критики, затем заключительное слово произносит Мастер. Начинается главная, неофициальная часть. Кто-то бежит за портвейном, пьют, почти не закусывая, страсти разгораются, мэтр травит байки, переходит на частушки с яркими рифмами. Допив купленное, по первому морозцу все идут до дальней станции метро, не переставая горланить.

Через несколько заседаний пришла очередь читать и мне, новичку. Я не переоценивал качества своих творений и для усиления эффекта решил начать ударно, взяв эпиграф с тетушкиной открытки.

Мэтр восседал за столом, немного сбоку, я встал по центру лицом к публике и начал декламировать:

Зима. И все опять впервые.В седые дали ноябряУходят ветлы, как слепыеБез палки и поводыря.

Воцарилась гробовая тишина. Народ замер. Стало слышно гудение ламп дневного света. В этой тишине я произнес: «Борис Пастернак». Сделал паузу и перешел на свой текст.

По рядам пробежал шумок, все зашевелились, как будто была команда «Отомри», но дослушали до конца. Двадцать лет спустя первый поэт кружка признался мне, что, услышав начальные строки, он замер с мыслью: «Поэт родился!»

Поэт не родился, но поэзия сыграла важную роль в моей жизни: в литобъединении я заметил одну девушку, в которую влюбился, и, кажется, взаимно, поскольку мы с ней женаты вот уже более сорока лет.

А начиналось все с поиска собственных выразительных средств, с поиска языка.

Память бесконечно колесит по маршруту детства. Я помню каждую остановку восьмерки, и с каждой связан какой-то момент жизни. Это кружение задает соразмерный мне масштаб города, мой ритм, мой лейтмотив, и к нему всегда хочется возвращаться. Возможно, если рассказать об этом другим, сам поймешь что-то важное о себе.

Как это выразить? Стихов я больше не пишу. Скрипка пылится на верхней полке книжного шкафа. Но синий сборник Пастернака со мной, поиск языка продолжается.

Мария Вишина

Родилась в 1996 году в Туле. Окончила факультет русской филологии и документоведения Тульского государственного педагогического университета имени Л. Н. Толстого, защитила магистерскую диссертацию. Работает в Тульской областной детской библиотеке. Участница литературных смен форума «Таврида» (2019, 2020), семинара для молодых прозаиков «Отцы и дети» (2021), по результатам которого рассказы опубликованы в коллективном сборнике «Свой голос». Победитель конкурса рассказов «Письмо писателю», организованного журналом «Юность» и порталом «Хороший текст». Один из авторов и редактор библиотечного проекта «Аристарх и Мардарий», который включает альманах молодых тульских поэтов и прозаиков и канал подкастов.


На два голоса

А та, кого мы музыкой зовем

За неименьем лучшего названья,

Спасет ли нас.

Анна Ахматова. Энума элиш

Когда наверху занималась первая заря и все только народилось на свет; когда румяное небо ласкало море жаром двух солнц; когда предвечные духи славили творение нового мира, и охотно рядились в его одежды, и плясали на его холмах, – тогда явился вместе с остальными дух музыки и сильнее прочих полюбил этот мир. Полюбил он также принимать облик странника, что ростом выше гор, и бродить от края до края земли. Над раздольной степью и над тенистым лесом, над прибрежными тростниками и над ледяными перевалами пела его свирель. Эхом откликались ущелья, вился вокруг птичий свист, а ветер вмиг разносил отголоски на все четыре стороны. Воздух полнился звуком.

Из этого звука, точно из золотого руна, люди пряли звонкие нити песен. Были те песни о смехе и шуме пиров, о молодости, не знающей увядания, и смерти, приходящей подобно сну. Тот, кто слышал их, не ведал с той поры ни слабости, ни страха. И после того как последняя песня затихла, память о ней долго хранилась в сердцах и хранила их от тоски.

Но зазвучали иные напевы, иначе заиграла свирель. Всхлипнули, зарыдали голоса: жалобные и требовательные, громкие и нестройные, – а им в ответ полилась серебристая колыбельная. Уже не вечная юность – вековечное детство тянуло свою ноту, и срывалось на крик, и не слушало утешений. Сотню лет не смолкал плач, но с годами его заглушили визг и вой, и дух музыки наконец разразился громовым раскатом. Отзвуки его и сейчас живут в горных недрах, где текут строптивые и быстрые подземные ручьи.

И вновь изменились песни. Теперь их наполнил медный звон: бряцало оружие, гремели доспехи, перекликались горны. От этих песен забывался вкус хлеба и солоно становилось во рту. Зато тело наливалось силой, такой, что камни крошились в руках, – только не было в ней ни покоя, ни радости. Потому все яростнее надрывались певцы, а свирель, уступая, вторила им все тише. Но когда весь гнев обратился хрипом, слабая мелодия одержала верх.

И медный звук, усмиренный, стал другим, и в нем воскресли на мгновение слова золотых лет. Снова были смех, и шум пиров, и праздность, и изобилие – но сквозь них слышались надгробные причитания и гул войны. Снова рождались герои, не знающие страха, – но лишь затем, чтобы найти смерть в чужих краях. Вместе с ними раз за разом гибла свирель и, оплакав последнего, совсем замолчала.

Тогда выполз на свет железный скрежет, будто кто-то двинул створки древних проржавленных ворот. И оттуда вырвались на волю несчастья, каких прежде никто не видел, и не стало больше ни правды, ни согласия меж людьми. И дух музыки, опечаленный, погрузился в тяжелый каменный сон.

Говорят, со временем он вовсе ушел под землю, и только нос его торчит среди долины низким песчаным холмом. Говорят, на том холме стоит городишко и жители там слышат странные звуки – точно великан храпит. Говорят… Ну да верьте больше, вам еще не то нарасскажут.

1

Слухи в городе – та же мошкара: непонятно где заводятся, лезут в любой дом, а на рынке вьются тучей между рядами. Зудят, жалят: отмахивайся, не отмахивайся – достанут. Иной же слушок заползает в сердце и присасывается к нему, жиреет, пока не вырастет во всю грудь, а потом без конца шевелится в тесноте и впрыскивает яд в кровоток.

В тот день вокруг болтали особенно много.

– …Потом глянул – сплошь гнилье всучить пытались, но уж он-то и сам дошлый…

– …С такой выручкой им даже первый долг не покрыть…

– …А что заморыш с виду – так Старуха из него день и ночь жилы тянет, это как пить дать…

Различив свое прозвище в настырном гудении голосов возле навеса, где на крючьях качались свиные туши и головы, она жадно прислушалась. Но говорили уже о другом:

– …Барон сам теперь к нам собирается. Отец, как вернулся, так и сказал мне: чего ждать, навара или убытков, не знаю, а замок весь ровно улей. – Торговец, толстый рыжий детина, значительно умолк, выпятил бороду и подбоченился, не забывая следить за покупателями краем глаза.

– Да будет врать-то. – Щуплый коротышка подлез к прилавку и повел носом. – Барон от постели разве что до стола ходит, а от стола до постели. Это все знают.

– Все, может, и знают, а только тут случай особый, – обиженно протянул детина. – У отца моего в замке приятель, а у того племянник, так он Барону прислуживал и сам это слышал.

– Что слышал? – спросила женщина с корзиной, остановившаяся позади прочих.

Детина был явно рад повторить рассказ:

– Случилось все за обедом, когда поменяли блюда. Барону принесли молочного поросенка с яблоком. – Тут он гордо покосился на свой товар, как будто лично вырастил и зарезал того поросенка. – Но не успели подать, как непонятно откуда раздался голос. Барон, говорят, так рот разинул, что впору ему самому яблоко вставить. А голос трижды одно повторил: мол, в городе, что на Сонном холме, когда день будет равен ночи, очнется древний дух и родится от земли музыка. Слушайте ее, пойте ее, славьте ее. И на последнем «славьте» стало темно, хоть глаз выколи. А потом вспыхнуло что-то – и конец, точно ничего и не было.

– И какая такая музыка у нас, гвалт один, – покачала головой женщина.

– Да ведь Барон сюда со всем оркестром явится… – начал детина, но вдруг резко повернулся и завопил: – Стой! Держи его!

Толпившиеся у прилавка заволновались, задвигались, и, словно вода из опрокинутой чашки, это волнение плеснуло в ближайший проход, и дальше – в переулок, прочь от торговой площади. Кого-то сбило с ног – взметнулись и исчезли длинные грязно-белые рукава, кто-то перевернул ящик, и по земле раскатились хрусткие кочаны капусты. А над всей этой суетой испуганным роем взвились жалобы и крики, сетования и ругательства.

– Окорок стянул, паршивец! – ревел детина.

– Да кто? Кто? – спрашивали его со всех сторон.

Набрав в грудь побольше воздуха, он хотел, видно, прогреметь ответ, но тут заметил Старуху – да так и забыл выдохнуть. Лицо его пошло красными пятнами, отчего он сделался похож на большой бурдюк в винных потеках. Наконец, растеряв прежнюю словоохотливость, детина выдавил:

– Н-не успел… разглядеть. – И отвернулся, принялся поправлять колбасные кольца. Старуха довольно хмыкнула и снова медленно пошла по краю рынка, присматриваясь и прислушиваясь, но без особого интереса. Она и так точно знала, кто украл мясо.

На самом деле Старуха была вовсе не стара, даром что казалась усохшей. Прозвище пристало к ней, как заплата из грубой ткани к дорогому платью: прорехи не видно, но каждый понимает, где она и насколько велика. Так всякий, кто говорил «Старуха», слышал и непременное «с серпом» – и ежился, морщился, будто чуял мертвечину.

Смерть и правда ходила рядом. Вдова мелкого ростовщика, Старуха куда больше покойного мужа преуспела в этом искусстве. Из толики сбережений, как садовник из горсти семян, она вырастила богатство, и бедняки слетались на него, точно комарье на росянку. Кого выедала зависть, кого иссушал долг, а иных и вовсе дожидался омут – или петля. Старуха же любую прибыль пускала в дело, и в конце концов весь город оказался у нее в руках.

Зато дом, доставшийся ей от мужа, выглядел нищенски и городу как будто не принадлежал. Светлые, похожие, как братья, сосновые срубы теснились на узких улицах, льнули один к другому – только бы подальше от нелепого, кривоватого строения на отшибе. Издали оно казалось не то сараем с десятком навесных кормушек и голубятен, к которым никогда не подлетали птицы, не то вывернутым наизнанку чуланом – так, что все полки и сундуки лепились к наружным стенам. Внутри дом пронзал длинный коридор – от считавшейся парадной двери до черного хода, ведущего на задворки, где давным-давно ничего не росло. Все левое крыло занимали комнаты, вроде и обжитые, но вечно стылые, темные, с мутными окнами из желтоватого бычьего пузыря. Справа была кухня, а возле – множество кладовок и закутков, о половине которых не знала и сама Старуха.

Наверное, если бы она жила одна – не считая подслеповатой кухарки, приходящей по утрам готовить и смахивать кое-где пыль, – то рано или поздно дом съежился бы изнутри, скопил все тепло в небольшом углу, отдав остальное на милость плесени и ветра. Но рядом со Старухой вот уже почти семь лет обитало другое существо – нельзя было понять: человек ли, зверь – или, точнее, звереныш. Болтали разное: то ли Старуха лесную нечисть прикормила, то ли сироту подобрала, не из жалости, конечно, а так, по прихоти, – да и забыла, как надоел. Кое-кто даже клялся шепотом, будто ребенка этого – убогого, полудикого, – привел бывший известным волокитой ростовщик, а Старуха пасынка теперь не гонит, чтобы злость срывать. Может, поэтому она придумала свою, злую историю: о том, как нашла в сточной канаве не младенца – крысеныша, уткнувшегося в бок огромной крысы (в городе их отчаялись извести); как передавила и передушила весь гладко-розовый, скулящий выводок и оставила только одного, самого крупного, похожего на уродливого недоноска. Она так и звала мальчишку – Крысиный выкормыш, а после просто – Выкормыш. В городе кличку подхватили, но добавляли осторожно: не Крысиный – Старухин.

Повадки у него, однако, и впрямь были звериные. Сутулый, жмущийся к земле, словно всегда готовый встать на четвереньки, Выкормыш то опасливо крался, то двигался рывками; до дрожи боялся крика; глядел затравленно, исподлобья, пряча лицо за длинными грязными лохмами. Говорить он выучился кое-как, а порой, когда его о чем-нибудь спрашивали, тихо рычал вместо ответа и скалил зубы. В Старухином доме он забивался в липкие от паутины углы, устраивал там из хлама и тряпья укромное логово, на улицах – искал тень погуще или вместе с другими беспризорными шнырял в толпе, где пестрота застила глаза не хуже дыма. На рынке Выкормыш, вечно полуголодный, быстро наловчился воровать. Подачек он не брал: в городе всегда находились любители поразвлечься, и особенно остроумным считалось начинить хлеб для попрошайки рыбьей чешуей с костями или живыми гусеницами.

Когда Выкормыш попадался, его били, но Старухе жаловались редко. Хорошо, если она только смеялась и после давала мальчишке несколько оплеух, но могла и стребовать с недовольного, как правило, ее должника, лишние проценты – за глупость и назойливость. Почему ее слушали, толком никто не знал: казалось, вместе с медальонами и часами у Старухи оставалось в залоге что-то еще, без чего человек напоминал тряпичную куклу с выпотрошенной соломой или высосанную хорьком яичную скорлупу.

Особенно Старуху забавляло, если Выкормыш зарился на мясо. Готовить его никто бы не стал, поэтому тот окорок, что стащили у болтливого торговца, скорее всего, уже гнил в какой-нибудь яме. Думая сейчас об этом, Старуха почти гордилась своим не то воспитанником, не то дрессированным питомцем, словно бессмысленность его выходок была сродни тому, как глумилась над всеми она сама.

На страницу:
2 из 4