Полная версия
Доверие сомнениям
…
– Он только валенки просил…
– И валенок ему не будет. Алеха! Пожужжал пуговицей – Ване дай. Зинка, веревки захотела? Ожгу – навек запомнишь».
Или еще вот такое место. Конкретная работа смологона. Вроде бы ни особых эмоций, красок – из знания дела показаны и человек, и его дело. Вот оно то, что стало у иных – от незнания двуединого существа человека и труда его! – пустозвонством, риторикой, «трудовой героизм», «рабочая честь» и тому подобное… Вот они, совесть и гуманизм художника! Родня всему – о чем пишет!..
«Он (Смологон – Прим. А.Л.) был опытен, но я все равно страдал за него, едва он принимался продвигать смолу по смолотоку или выворачивать из газосборника сгустки фусов. В маске он не выдерживал: жаловался, что сердце заходится. А без маски ему приходилось болтать головой безостановочно, лихорадочно – струя газа, как из брандспойта, лупила в лицо, и, чтобы не захлебнуться, он дышал, уворачиваясь от нее. И без маски он скоро начинал задыхаться, совсем не закрывал рта, и струя газа попадала ему в рот, расшибаясь о верхние длинные почерневшие зубы. Время от времени его верчение головой было таким мелькающе частым, что мнилось, он сошел с ума. Тогда я чувствовал головокружение и, чтобы не упасть, отворачивался».
И что еще тут явлено? Сама сущность таланта. Краткость, умение сказать главное, но и умение видеть и понимать много главного! Другого бы здесь хватило бы на одну, внешнюю, фразу. Он бы и не знал, что здесь маска положена, что смологон из двух зол – «техника безопасности» и «сердце заходится»! – выбирает, даже «не сердце», а удобство для дела! Видите – из чего тут складывается своя, особая, пластичность письма, плотность прозы, почему она такая же трепетно-напряженная и прекрасная, как сам труд этого металлурга!
«В раздатке было жарко, невыносимо тянуло в сон – выходя оттуда, хотелось упасть прямо перед дверями. Я остановился (мгновение – и я уткнусь в пол), сделал над собой усилие – такое усилие, что показалось, будто что-то тяжелое перевернулось в груди, – и сон отхлынул, и я взбежал на верх печей, и закрывал и открывал крышки люков и крышки стояков, и сметал шихту в люки, и зачеканивал пазы, чтоб не газовало из камер, и по-прежнему орудовал кувалдой»…
Но и это все, конечно, не дает представления о романе – весь надо самому прочесть. Все же хочу, чтоб хотя бы по кусочкам этим почувствовали писателя… Я в этом всем вижу начало – канун – той великой литературы о рабочем классе, которую он достоин, которую я жду…»
Меня лихорадило нетерпение, я читал, не видя и не слыша ничего вокруг. Следующая запись Кондратовича была сделана «шариком» – не авторучкой… Я это механически отметил – сознание не успело подсказать мне, что здесь – разрыв во времени. Сколько? Неважно. Опять, видно, редакция вся в кабинете Твардовского. Опять разговор о романе Николая Воронова – «Юность в Железнодольске»…
«Вчера Н.В. был у Твардовского. А.Т. был ласков с ним. Он всегда таков, когда автор ему пришелся по душе. Какая-то отеческая забота у него появляется к таким авторам. Начинает расспросы. Семья, дети, как устроен с жильем, вообще с бытом – не мешает ли что-то работать: писать. Н.В. только вернулся с одной решающей и неминучей инстанции. Предложили «исправить многие места».
– Так и сказали: «исправить»? – Как бы взвихрился А.Т. – О, парикмахеры! Форменные парикмахеры. Лекари-цирюльники с пиявками наготове!.. И что же вы ответили им?
– Что ничего исправлять не буду. И не надо… Уже давно не начинающий. Знаю, что делаю. Могу где-то хуже, где-то лучше. Но уже не могу – плохо. С позволения – это и есть наш писательский профессионализм…
– Хорошо ответили! – обрадовался А.Т. – Я схитрил. Вместо себя – вас послал. Понимаете, не просто понадеялся на ваш … «металлургический характер». И мой, смоленский, не взять им… Но они со мной эдаким подкопом. Мол, я их поля ягода. «Вам ли объяснять…» «Вы лучше нас понимаете…» Чуть ли ни даже так – от меня – я ведь кандидат в члены ЦК и член правительства! – все исходит, они, мол, лишь исполнители. О, бюрократы! И даже, вижу, тщеславятся своей ловкостью, тем как меня опутывают своей лукавой демагогией… Пожалуйста, мол, можете обойтись без нашей визы… А им только это и надо. Поэтому хорошо, что не сломались! Знаю, там умеют это делать. Автор иной приезжает от них – на все согласен. Весь в какой-то мистической невесомости…
– Нет, посудите, Александр Трифонович. Во всем видят профессионала, не возражают, не спорят, не поучают… Слушаются. Доверяют. Он, мол, знает, он, мол, сделает! Он – специалист! Да чего там – приходит слесарь из ЖЭКа, сливной бачок не работает – он специалист! К нему уважение-почтение. Не смеют поучать, как лучше ему сделать, чтоб улькало-булькало! Ах, закрыть воду? Пожалуйста! Ах, на сгон краски масляной? Пожалуйста! И с робостью, с послушанием, даже с искательностью! Специалист по уборным!.. И лишь из нашего брата-писателя все-все поучают, критикуют, назидают… Не так – а вот эдак! Все-все знают, как надо писать, все, кроме писателя! Им, видите ли, некогда, а то бы показали, как надо писать! Что ж я – простодыр, недотепа? За всю жизнь в своем деле ничего так и не понял?.. Вас не удивляет, Александр Трифонович, такое отношение к писателю?
– Очень удивляет… Но, – против Бога, – сатана… Против творца – чиновник. Нам бы ему почаще пересматривать букву, чтό обновить, чтό отменить… Нельзя ведь «Status in statu»1. Его бы временами ставить на место, а то все больше заносится, все больше власть свою показывает… Ладно! Время работает на нас. Неделю подождем. Срывать выход журнала им тоже накладно… Тут уж – ответственность, чего они не любят! Они чего хотят? Чтоб мы сами своими руками все сделали… Подождем! Алексей Иванович, – приглашайте редакцию!
И к Н.В. – «По совместительству – он наш Пимен-летописец».
И опять небольшой кабинет главного редактора «Нового мира» набит битком. Вся редакция здесь – сверх того автор романа «Юность в Железнодольске», писатель Николай Воронов. Опять то же обращение к собравшимся А.Т. «Ну что? Все в сборе?». И та же традиционная шутка: «И Дорош тоже на месте?». Все сдержанно и приязненно смеются, все знают – это шутка. Кажется, один лишь неизменно серьезно-опечаленный Дорош этого не знает. Он, как всегда, не говоря ни слова, показывает себя в своем углу, на смуглых, дрябловатых щеках рдеет смущение – и садится. Можно начинать.
Все знают про осложнения, возникшие перед журналом в связи с романом «Юность в Железнодольске»; и Твардовский информирует редакцию о последних обстоятельствах. Вместе с тем он, как бы размышляя вслух, еще раз, видимо, хочет уяснить перед собой и собравшимися, правоту позиции редакции по поводу романа.
«Сколько мы встречаем писателей, авторов толстенных романов, знающих жизнь приблизительно и уж, конечно, пишущих о ней сообразно вымыслу и издательской задаче: чтобы не промахнуться, чтобы непременно издали. И не так уж много просто знающих жизнь, как говорится, из первых рук. Вот Воронов из таких, что знает, то отлично знает, о чём пишет. По его роману «Юность в Железнодольске» я отлично представляю всё его детство и рабочую юность, хотя понимаю, что это произведение не автобиографическое. Но там столько наблюдений, которые автор мог видеть и пережить, ничего со слуха, с чужих слов. Всё от себя. И хотя я понимаю, что в таком довольно большом романе есть и слабые страницы. Но слабые страницы есть у любого талантливого. Но у истинно талантливого нет фальши. В этом его отличие от ремесленника. Ремесленник знает, что сегодня нужно. Талант пишет жизнь. Вот Воронов её и пишет. Оттого и сопротивляется, и ещё не известно, как нам удастся напечатать роман Воронова…
Я знал, что мы с Вороновым хлебнем всякого. Он написал чистую правду, а кому это из чиновников может понравиться? Вот теперь и поднимают крик. Но ведь факт, никто из критиков не может сказать, что Воронов написал неправду. Используют старый хитрый прием: не всю правду, мол, было и другое. Но у Воронова есть и это другое! Как хорошо описывает он работу металлургов! Я слушал еще до чтения романа, как он, не здесь, в кабинете Алексея Ивановича Кондратовича рассказывал о процессе плавки. Это заслушаться можно было! И много из трудовых процессов есть в романе, и написано с увлечением, без технологической сухмятины, которая, заметьте это, всегда появляется у тех, кто побывал на заводе. Не работал там, а именно побывал и записал что-то скоренько в блокнот. Воронов через это все прошел не как писатель, писателем он стал потом. И в этом его сила…».
«В кабинете царила тишина. За все время чтения даже не зазвонил телефон. А.Т. это и не заметил. Между тем – я телефон взял на себя, точнее попросил секретаршу «взять на себя» все звонки во время чтения. А.Т. отвернулся к окну, как делал это всегда, когда думал. Своеобразная иллюзия одиночества.
Недавно лишь заметил я за ним привычку сутулиться. Между тем, привычка такая в нем, видать, очень давняя. Как-то попалась мне на глаза фронтовая фотография, на которой А.Т. беседует с Арсением Тарковским. А.Т. в шинели, на петлицах четыре «шпалы» полкового комиссара, но вот такой же – сутулящийся. Оба усмехаются, Тарковский, еще совсем молодой, без знаков различия – рядовой. Солдаты…
Твардовский заговорил о значении для каждого писателя – помимо широкого жизненного опыта – некоего конкретного и главного опыта, главного для писателя «эмоционального пласта биографии». То ли из детства, то ли из юности.
– Понимаете, потом будет большая жизнь, сплошные перемены, много событий и впечатлений… А тот, «эмоциональный пласт опыта» – он как фундамент. Можно надстроить дом, возвести еще один-два или больше этажей, а фундамент все тот же. И что интересно, он, «фундамент», у писателя – не пассивный. Статика здесь – одна видимость! Весь дом, каждый этаж, все растет из фундамента, как из корней! Вы понимаете, Сент-Экзюпери, о чем бы ни писал, всегда говорил: «Я из моего детства». Маленький принц детства всегда был с ним, в нем – исток писателя, мечтателя, бойца. Между прочим, очень советую прочитать всего Сент-Экзюпери. Это даже как бы не литература, не писательская работа. Как бы вторая – или первая? – жизнь в слове. Он себя не считал «профессиональным писателем». Нет профессиональности и профессии – при такой любви. К жизни, к людям!
Вот и Воронов такого типа писатель. Не понять, где кончается жизнь, где начинается литература. Фундамент его прочный, уральский, металлургический. По сути – он лирик, мечтатель! Но самозабвенный, суровый и застенчивый, из любви к людям. Вообще литература, писательский труд – дело «застенчивое», «совестливое». Думается, до тех пор, пока писатель в чувстве народности не доходит до самозабвения. Высший труд – и высшее писательское счастье! Шолохов здесь – образец недосягаемый. Но – о Воронове. На его «уральском фундаменте», увидите, вырастут многие другие вещи! Вроде бы другие, непохожие. А фундамент все снизу высвечивает, из души… Даже жаль, когда это – «другое», хоть личность, конечно, остается. Вообще это печальный факт. Вот Воронов написал прекрасную вещь о голубях. Никогда так хорошо не писал… А эта новая повесть сделана словно из одного камня. Прекрасная повесть. Но вот и он ушел к голубям… При этом я ничего не могу о них сказать плохого. Воронов пишет о голубях, … но и до боли любит людей, они тоже прекрасно описаны в этой его повести, которая в сущности представляет собой ответвление от железнодольского романа. Это совсем другое, нежели пришвинские книги. Я честно признаюсь, что не люблю Пришвина, хотя природу он, конечно, знал. Но он был плохой, злой человек. И людей он не любил. Он мог написать прекрасно, красиво, и вы могли увидеть, как по засыпанному черемуховым цветом озеру плывет лодка и за ней остается глубокий след. Но это никакого отношения к человеку не имеет. А когда он писал о людях, а не о вальдшнепах и собаках, то люди у него совсем не получались. Все выдуманное, воображенное. И философ был никакой, хотя очень любил философствовать. И хорошо опишет прогретый летним солнцем, отдающий запахом муравьиного спирта, смолы муравейник, хорошо все опишет, но вдруг скажет: «Это как китайцы», – о муравьях, и чувствуешь, глупо до невообразимости. А у Воронова все по-другому, и его природоведение иного свойства, честное слово, он мог бы поспорить этой вещью с самим Аксаковым».
Хоть и записал я все точно по поводу Пришвина, но сам пришел в удивление. Все казалось мне – вряд ли прав здесь А.Т.! Знавал я за ним этот максимализм и непреклонность оценок… Да что и говорить – он и о Есенине, случалось, отзывался, по меньшей мере странно. Не признавал его гениальным поэтом! В каждом таком случае я, не будучи согласен с ним, все же воздерживался от спора, думал над его оценками, старался понять. Тем более, что никогда они не отражали настроения, субъективизм момента. А.Т., раз высказав такое мнение, уже не менял его. Стало быть, немало передумал! Основание, чтоб мне отнестись к словам не с автоматизмом общепринятого «на данный момент». Когда такие люди, как Твардовский, что-то говорят не общепринятое, пусть их логика кажется – тонкой ниткой, а собственная – корабельным канатом, не спеши спорить. Подумай хорошенько – как бы не оказалось, что именно твой «корабельный канат» – нитка… Например, высказывание А.Т. о Есенине, одно из многих опубликованных в письмах поэтам, начинающим, малоизвестным, известным.
«Уж коль читать, так не одного же Есенина, на которого советую Вам взглянуть со стороны классической нашей поэзии, взглянуть, так сказать, глазами Пушкина, Лермонтова, Некрасова, чтобы убедиться, что поэт он, Есенин, в сущности, посредственный. Не влюбляйтесь, пожалуйста, в его кокетливое, самолюбивое нытье (ах, какой я красивый и какой трагичный!..). Да он и не столько пьян, сколько притворяется, что опять же противно».
Но ведь Есенин (пусть и не оценил значения, исторического сдвига) искренне оплакал «Русь уходящую», как в деревне, так и в городе!.. Этого не мог бы сделать поэт «посредственный». Да и мог ли так долго быть нужен душе, уже и новых поколений, нового, небывалого исторического опыта, «посредственный» поэт. И все же – авторитет слова Твардовского, который, видимо, не мог простить даже Есенину его «попутничества», его любви к прошлому – в ущерб любви к будущему…
И все же, и все же – в мнениях подобного рода, заметил я, у А.Т. всегда есть своя «За далью – даль… А там еще – иная даль». Затем, была у него во всем этом постоянная государственная забота о литературе нашей! Отсюда – масштабность его мыслей, их неожиданные «коэффициенты» в смысле чувства произведений «преходящего момента» – и с «моментом вечности». Словно из будущего, из окончательного – народного взгляда на писателей, литературу, явления в ней смотрел он и это было порукой его безошибочности. Есенин, Пришвин, Паустовский, к многим другим он относился неожиданно строго – и это было не просто понять…».
Дальше у Кондратовича шли записи мыслей Твардовского о Бунине и Есенине, о Цветаевой и Мандельштаме. Запись о сборе редакции по обсуждению романа Троепольского…
Все это было интересно, но мне хотелось до конца проследить судьбу романа моего однокашника по Литинститутской альма-матер Николая Воронова «Юность в Железнодольске». Уже пролистал полтетради – казалось оборвался раз и навсегда этот своеобразный роман о романе, как сам Твардовский сказал. Впрочем, мне всегда хотелось именно такой роман написать – о всех превратностях судьбы, о всех злоключениях автора и его рукописи до того, как ей стать романом! Сверхзадача казалась мне не по плечу. И вот впервые мне подумалось, что я все же смог бы; что стоит лишь начать. Хотя бы об этом романе «Юность в Железнодольске»! Но все же это было ощущением минут. Всплеске уверенности, и снова сомкнулась гладь сомнений. Может, всего лишь вспышка вдохновенности, из тех, которые навещают поэтов, но так мало сулят труду прозаика!..
Я уже готов был закрыть тетрадь, когда снова мелькнули имя Воронова и название романа.
«Застал А.Т. за просматриванием корректуры номера. Я уже готов был прикрыть дверь, чтоб не помешать, когда А.Т. сказал – «заходи». Отложив корректуру, он стал изучать мое лицо. Я знал эту манеру его – додумывать таким образом те мысли, которые он собирался поведать мне. Точно соизмерял их со мной, с моим ресурсом понимания. Или даже так: с ресурсом понимания момента…
– Понимаешь, Алексей Иванович… Писателей можно условно поделить на… образных изобразителей (скажем так), и на интеллектуальных изобразителей. Тоже – скажем так. В чистом виде, конечно, редко встретить того или другого. Скажем, к первым можно отнести Шолохова, ко вторым Леонова. Это я по крупному счету. Сам здесь можешь выстроить два ряда, на свое усмотрение. Не о наличии, или отсутствии прямой философичности речь! О самом художественном методе. Скажем, без этой, «интеллектуальной изобразительности», не обходился, например, Грин. Ты понял – о чем я? Посреди написанного автор как бы задумывается, отвлекается ради общих философских раздумий. И о написанном, и о жизни. Забвение и себя, и читателей… Так вот, Воронов – хоть учился в Литинституте – ничему ни у кого, к счастью, не научился! В том смысле, как и Шукшину жизненность «помешала» выучиться кино во ВГИКе. Один в своем роде, – сравнения ничего не дадут здесь… Скажем, такое место. «С тех пор как я начал помнить собственные чувства, самым важным и постоянным моим чувством было то, что я сохраняю свою неотделенность от матери даже в разлуке. Во время побегов из дома единственное, от чего я страдал, было то, что я поступал вопреки неразрывности, которая существовала между нами. Но все-таки и в бегах ни движение, ни расстояние не прерывало нашей взаимосвязи. Должно быть, из-за этого я страдал сильнее других мальчишек от тоски и от того, что ввергнул мать в ничем не заслуженные тревоги, какие могут подорвать ее жизнь»…
Чувствуешь – о чем я? Ведь это не просто величаво-торжественно и вместе с тем скрытно-эмоциональная тирада-заставка для начала главы. Это философия? Образно-философская мысль? Наука? Да это, брат, самая что ни на есть поэзия!
– У Толстого то и дело встречаешь, – неуверенно заметил я. А.Т. не дал мне продолжить.
– Но здесь совершенно самостоятельно! «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему»? Скажем, это место. На что только не способна художественная мысль! Именно высокогорная поэзия, толстовская пророческая вещательность – как бы поверх голов читательских, поверх рукописи, дальше своего момента времени…
Молодец он, Воронов. Сколько таких мест! Но, посмотри, об этом же, о чувстве матери в нас, на всю жизнь, кто только ни писал, – а вот нашел свою мысль и художественно точную, и точно научную! Тут и для психологов пожива есть. Истинная мысль, найдя истинную форму в прозе, – и без стихов – становится поэзией! У нее тут же и своя музыка, свое органное звучание… Трудное, голодное, военно-тыловое и безотцовское – заводское – детство ремесленника досталось Воронову – оно и стало его писательским богатством. Заметил я здесь два рода закалки. Либо – на всю жизнь напористый эгоизм, который у нас даже прикрывается подчас общественником, либо – на всю жизнь строгая, требовательно-понимающая, активная любовь к людям… К счастью, у Воронова второе… Есть такие мальчики в каждой школе, в каждом селе, которых все любят – и учителя, и однокашники, и сельчане, хотя сами мальчики эти меньше всего добиваются любви этой. Не обязательно, чтоб были отличниками в учебе, чтоб являлись признанными коноводами в играх сверстников, чтоб, наконец, нарочитостью тимуровца обратили на себя внимание взрослых. Нет, заданности или нарочитости меньше всего в них. Подчас и характер не из легких, и послушанием не отмечены, и поступки иной раз удивляют всех, а кончается тем, что такой мальчик, затем – подросток все равно заслуживает всеобщую любовь! Не встречал такое, Алексей Иванович?
Не будучи хулиганом, такой мальчик, а затем уже и подросток, подерется с отпетым хулиганом, чтоб защитить девочку, младшего или слабого. Не будучи вором или там блатогоном, он себе поставит некую «сверхзадачу» разыскать, или даже уворовать у вора, обыграть игрока, перехитрить жулика, чтоб украденное, умыканное, вернуть владельцу. Такой мальчик живет какой-то своей, заполненной всклень2 жизнью, из дел, забот, действий, весь натянут, как струна, сосредоточенно-подвижен, живой весь! Чаще всего он – из семьи многодетной, небалованный родительской лаской, наоборот, сам опора для младших в семье, для сестренок и братишек. Он и в играх азартен, находчив, но как-то играет, как бы шутя, как бы отдавая дань своему возрасту, сам же то и дело тянется к делам взрослых, он в них толков, нужен – его не только не прогоняют, как остальных мальчишек – «Ступайте отсюда! Вам здесь делать нечего!» – его зовут, с ним обращаются, как с равным, для него всегда находится какое-то особое дело, которое только ему можно поручить, чтоб было сделано! Мальчик такой вездесущ, он всегда там, где что-то делается, сбывается, свершается, где люди, заботы и дела их. Он поэтому всегда все знает точно, подробно, по-взрослому, и говорит, и мыслит он как-то по-взрослому, толково – это ранний опыт труда, мышцы и мысли, рук и души! И сельчанам, и учителям, и родителям долго невдомек, что мальчик во власти любви к людям, что уж таким сердцем, такой душой родила его мать, что растет из него человек с народным – самозабвенным – характером, и в этом вся тайна, вся загадка мальчика!
Тем скорее зреет – не годами, а этим, народным опытом – такой мальчик, что вокруг него живут люди в напряженном труде, живут общими интересами народа, хотя об этом не говорят, подчас не думают, отправляясь по гудку на завод, чтоб плавить сталь, точить снаряды, чтоб одолевать холод и голод, но выполнить дневную норму, долг перед своей рабочей совестью, – как это было в глубоком тылу, на заводах, в годы войны против злейшего врага человечества – против фашизма… Понимаешь, Алексей Иванович. Об этом всем думаешь, когда читаешь роман Воронова «Юность в Железнодольске». Именно таков главный герой романа Сергей Акимов, сперва мальчишка, затем подросток-ремесленник, наконец, юный рабочий металлургического комбината. Удивительно и то, что – не из того ли народного инстинкта? – Сергей так рано сумел избрать себе образцом человека, когда-то такого же мальчишку из большой рабочей семьи, когда-то опору младших, совесть ребячьей ватаги, без шума и показухи, готового на подвиг во имя справедливости, наконец, ратным подвигом завершившего жизнь на войне с фашизмом. Имя этому герою Костя Кукурузин. Так родители, рабочие, не словами, а личным примером, воспитывают нравственность и гражданственность в подрастающем поколении. Два героя, а знаю – таково детство автора!
Таких ребят, как Сергей Акимов обычно называют «сорванцами», «пострелами». В самом деле – это не просто живость натуры, любознательность, – это раннее формирование личности героя, в нем уже действует ядро личности. И образовала его жизнь людей – трудная, сложная, разнообразная, образовали судьбы семей, тесно сгрудившихся в бараках комбината, общность их единой судьбы, людей из вчерашней деревни, пополнившие рабочий класс, и сразу же, в войну, взявшие на свои плечи все тяготы страны, комбината, «все для фронта»… Помнишь, как Сергей появляется вдруг, – где? – взобрался на главный пост прокатного стана, где мама работала оператором. Захватывающая картина продвижения сляба3 по рольгангам! Вот она школа любви и мужества. А помнишь, как Костя Кукурузин ныряет в пучину, чуть ли ни кровь из легких, достает часы барыги, чтоб продать их, накормить всю ораву ребят? Триста граммов хлеба, иждивенческие карточки – голод. Как Сергей Акимов продает на рынке пайку хлеба, чтоб купить Васе, попавшему в колонию, ватные штаны: у него отмороженные ноги. А потом отдает пайку незнакомой ремесленнице, у которой вытащили карточки и «уже два дня ни маковой росинки»… Или как вся ватага спасает от смерти казаха из трудфронта, который от голода чуть не замерз на улице. Весь барак, подросток и женщины – что за женщины в романе! Что за терпение, самопожертвование, стойкость в труде для победы – оттирают снегом казаха, пока не ожил!
Когда редактор превращается в читателя, забывает в себе редактора, – по-моему в этом лучшая похвала писателю!
Зазвонил некстати телефон. Я пожалел, что А.Т. уже не вернется к нашему разговору, попытался сам его вернуть, по горячему следу, едва он положил трубку.
– Александр Трифонович, – сказал я, – мне Воронов показал письмо Катаева по поводу «Юности в Железнодольске». Я снял копию. Не хотите посмотреть? «Ну-ка, ну-ка! Интересно!» – протянул он руку за письмом. Я следил за выражением его лица. Там, где на нем появлялась улыбка, я знал – какого места письма она касалась. Письмо было на страницу, я его почти помнил наизусть.
«Дорогой Коля! Или, если Вам больше нравится, Николай Павлович, только что получил Ваше письмо из Риги. С 7 марта нахожусь на излечение в Кунцевской больнице – у меня давление, голова кружится и т.д. Скорее здесь не только лечение, но и профилактика.