Полная версия
Моя жизнь и любовь. Книга 2
Но мне очень хотелось в Грецию, поэтому я купил проезд на яхте Флорио[64] и отправился в путь. На борту был сам синьор Флорио. Мы познакомились и подружились. Он, открыв бутылочку «Марсалы»[65], уверял меня, что это, пожалуй, единстве итальянское вино, которое стоит пить. От Флорио я много слышал о Сицилии и решил, что на обратном пути непременно сделаю остановку в Палермо или Сиракузах.
На корабле был маленький хроменький греческий мальчик. Мать везла его в Афины для операции. Она казалась очень подавленной. В пути я узнал, что отец ребенка уехал в Штаты и с тех пор не написал ни строчки, а у матери не было достаточно средств для операции. Сколько это будет стоить? Пятьсот драхм. У меня было чуть больше названной суммы. Я отдал недостающее матери и пожелал ей взбодриться. Женщина много плакала и целовала мне руку. Даже не знаю, почему отдал деньги, поскольку сам остался на мели. Теперь не хватало даже на вино. Пришлось ограничить себя одной бутылкой на два дня. В конце плавания мой счет за дополнительные услуги и чаевые забрал все, что у меня было.
В Пирее я обнаружил, что у меня нет денег, чтобы заплатить лодочникам за перевоз моего багаж на железнодорожную станцию. Как я проклинал тогда свою неразумную щедрость! Какое мне было дело до того мальчика, чтобы быть таким великодушным?
В тот раз я вошел в каюту и тайком оглядел пассажиров. Мой выбор пал на молодого человека, весьма похожего на еврея, только нос у него был прямой. Я подошел к нему, рассказал о своей проблеме и спросил, не одолжит ли он мне немного денег. Незнакомец улыбнулся, достал бумажник, в котором оказалась целая стопка банкнот.
– Могу я взять это?.. – с надеждой спросил я и коснулся пальцем банкноты в тысячу драхм.
– Конечно, – разрешил он. – Всегда готов помочь.
– Дайте мне, пожалуйста, вашу визитку, – продолжал я, – и через неделю, как только получу деньги из Лондона, верну вам долг. Я еду в отель «Гранд-Бретань».
– Все богатые англичане останавливаются там, – согласился он. – Но я предпочитаю «Отель дʼАтенс».
И мы пожали друг другу руки. В ту ночь я спал в номере, окна которого выходили на Дворцовую площадь и Акрополь.
Джентльмена, одолжившего мне деньги, звали Константино. Он был владельцем, если я правильно помню, газового завода в Пирее. Когда я отправил запрос в свой лондонский банк, они прислали заказанную сумму, но с условием, что я смогу удостоверить свою личность. Это привело меня в британское посольство, где я познакомился с первым секретарем Рейксом, который был достаточно любезен, чтобы без проволочек удостоверить мою личность.
Я пригласил его и Константино на ужин. Деньги вернул с тысячью благодарностей. Мы с Константино остались друзьями на многие годы.
***В «Отеле дʼАтенс» несколько студентов-иностранцев встречались раз в неделю по вечерам и обсуждали все, что было связано с греческим языком, литературой, искусством и жизнью. Студенты эти были в основном талантливыми парнями и уже учились в аспирантуре. Они приехали в Грецию из Италии, Франции, Германии, не было ни одного англичанина и ни одного американца. Рейкс навещал нас примерно раз в месяц. Он был не только первым секретарем или кем-то в этом роде в британском посольстве, но и братом генерального почтмейстера[66] Великобритании. Мы называли его «Долговязый Рейкс», потому что он был ростом около шести футов пяти дюймов. Раньше я думал, что Рейкс сделает что-то запоминающееся в своей жизни, потому что у него был удивительно ясный ум. Сегодня я так уже не думаю.
Был еще немец Лоллинг, который позже стал главой Археологического института в Берлине, если не ошибаюсь, и который написал знаменитый путеводитель Бедекера[67] по Греции. Потом были итальянец (кто-то вроде помощника куратора галереи Питти во Флоренции) и удивительный француз, мужчина лет сорока или сорока пяти, с прекрасной осанкой и великолепной головой, который превосходно говорил почти на всех европейских языках – единственный француз, которого я когда-либо видел, кто говорил по-английски так чисто, что никто не мог угадать в нём иностранца. Я забыл его имя, но мы называли его Бароном.
Помню, как однажды вечером Рейкс привел мистера Брайса[68], впоследствии лорда Брайса, который тогда собирался совершить свое первое турне по Греции.
Несколько греческих профессоров из университета приходили довольно регулярно. Одного из них я окрестил Платоном, и прозвище прижилось. Забыл вот его настоящее имя. У него были очаровательные манеры, он был необычайно умен и начитан во всяких посторонних предметах. Например, он знал Южную Африку и особенно Капскую колонию почти так же хорошо, как я, хотя в отличие от меня он никогда не ступал на землю этой страны.
Однажды вечером я пришел на заседание довольно поздно, и председатель его, вальяжно развалившись в кресле, сообщил, что у них была интереснейшая дискуссия о европейских языках. К вящему удовольствию в ходе дискуссии собрание пришло к единому мнению. По его словам, все согласились с тем, что итальянский – самый музыкальный язык Европы, испанский был исключен по причине его резких гортанных звуков. Немецкий язык сочли лучшим инструментом для абстрактного мышления и действительно мощнейшим средством для обобщений. Французский избрали как лучший язык дипломатии, поскольку очень точный, простой и пользующийся широкой популярностью во всех концах христианского мира. Таковы были некоторые общие выводы собрания.
– Все это очень интересно, – согласился я. – Но куда, черт возьми, вы подевали английский язык?
– Английский, – ответил немец, – конечно, весьма прост и логичен, но почти лишен грамматической конструкции и каких-либо правил произношения. Поэтому мы его не рассматривали. Будем рады выслушать ваши аргументы в его защиту, если вы, конечно, желаете что-либо сказать.
Я сразу же взял быка за рога. Начал с того, что английский язык – самый музыкальный из всех упомянутых здесь Ответом мне был общий веселый смех.
Синьор Манцони, итальянец, хотел знать, серьезно ли я говорю. Он полагал, что не сложно продемонстрировать английский язык, как самый какофонический из всех европейских языков.
– Для начала позвольте мне высказать свою точку зрения, – возразил я. – На каком основании вы утверждаете, будто итальянский язык – самый музыкальный?
– По причине наших прекрасных открытых гласных звуков, – ответил Манцони. – У нас нет резких гортанных или свистящих звуков.
– Но в английском есть пять чистых гласных звуков. И еще много других, в том числе есть шесть или семь различных звуков для «о» и четыре или пять различных звуков для «а». На самом деле, у нас есть около двадцати гласных звуков в отличие от ваших пяти. Действительно ли вы утверждаете, что чем меньше инструментов в оркестре, тем божественнее музыка?
– Понимаю… – с сомнением произнес Манцони. – Мы не рассматривали вопрос с этой стороны. Должен признать, хорошая мысль. Но и вы должны признать, что ваши английские «с» еще больше огрубляют язык, чем немецкие гортанные.
– Шипящих можно избежать! – парировал я. – Не всегда, конечно, но все же… Главное, признайте, что оркестр гласных в английском языке больше, чем в любом другом европейском языке. И еще вам придется признать, что в англоязычной литературе присутствуют величайшие поэты мира. А коли так, вряд ли можно сомневаться в музыкальности языка. Кроме того, не сомневаюсь, что все присутствующие согласятся – самая сложная музыка, наверняка. лучшая!
– Я признаю ваши аргументы, – задумчиво проговорил Манцони. – Было бы справедливо, если бы мы условились, что у вас, англичан, лучший оркестр, а у нас, итальянцев, лучшие в мире струнные квинтеты.
– Пусть будет так! – рассмеялся я – Но если вам интересно мое мнение, могу заверить, что в английском стихе есть такие тонкие и музыкальные ритмы, что я ставлю его выше всей другой поэзии в мире, даже выше лучших творений Гёте. Вспомните, например, хваленого грека Еврипида, который неизменно ставит цезуру на второй слог: его музыка механична, как беговая дорожка. И никто не говорит вам об этом; все восхваляют его – как ученые, так и поэты:
…
И Еврипид – человек,
С теплом его слёз,
С касаниями к земным предметам до того,
Как вознесутся они в небесные сферы[69].
…
– Кроме того, этот вопрос решается иначе. Всего столетие назад на английском говорили около пятнадцати миллионов человек. Сегодня – почти двести миллионов. И число таких растет с необычайной скоростью. К концу XX века таких будет уже четыреста, даже пятьсот миллионов разговаривающих по-английски. Единственным настоящим конкурентом для нас остаются русские. Но и русские нам уступят, как только Австралия и Центральная Африка заговорят на английском. Вердикт человечества в пользу английского языка как языка самых прогрессивных и самых многочисленных народов мира. И я склонен полагать, что только такое суждение и верно.
Помнится, через год или около того Тургенев говорил мне, что он предпочитает русский язык немецкому или французскому (хотя сам превосходно говорил на обоих языках). Он настаивал на том, что русский язык гораздо богаче, гораздо более тонкий инструмент, чем немецкий, и «он уже гораздо более широко распространен» – таким был его последним аргумент.
– Выживает, – сказал Барон, – наиболее приспособленный, но наиболее приспособленный далеко не всегда является лучшим или высшим. Несмотря на ваши аргументы, и они превосходны, я расцениваю выводы, сделанные до того, как вы возобновили дискуссию, как более близкие к истине во многих существенных аспектах. Я все еще думаю, что итальянский язык более музыкальный, чем английский. Вы никогда не докажете, что английский «критчер» так же музыкален, как кре-а-ту-ра (он произнес это слово раздельно в четыре слога). А французский все равно останется лучшим языком для дипломатии, чем английский, поскольку имеет более тонкие оттенки вежливости, более точные оттенки для любезной беседы. У нас, французов, есть пятьдесят разных выражений для окончания послания. Сравните: «Yours sincerely», «Yours truly», «Yours faithfully»[70]. Я полагаю, что во всех вопросах вежливости у нас есть полный оркестр, а у вас нет ничего, кроме банджо, тарелок и барабана!
– Это заявление, – ответил я, – безусловно, нуждается в доказательствах. Дайте мне любое из выражений, которыми вы заканчиваете свои письма, и я без труда переведу их на английский язык, придав им тот самый оттенок смысла, который вы хотели бы передать.
– Простите, – возразил он, – но вы даже не сможете перевести «Дружеские отношения»! Тень между любовью и дружбой проскользнет сквозь большую английскую сетку и исчезнет.
– Мы можем сказать: «your loving friend» (Ваш любящий друг), – сказал я, – или «your friend and lover» (Ваш любезный друг), или «your affectionate friend» (ваш любящий друг). Проблем нет.
На несколько минут спор принял общий характер. Каждый спешил предложить мне фразу, которую, по его мнению, было бы трудно перевести на английский, но все они с легкостью переводились. Наконец, я возобновил дискуссию, сказав:
– Позвольте мне предложить вам перевести один пример из английского языка. Свое сочинять не стану. Вот хорошо известная цитата из Раскина, который восторгался венецианскими художниками. Попрошу перевести её. «Venice taught these men, – писал он, – to love another style of beauty; broadchested and level-browed like her horizons; thighed and shouldered like her billows; footed like her stealing foam; bathed in clouds of golden hair like her sunset». (Подстрочный перевод: «Венеция научила этих мужчин любить другой стиль красоты: широкогрудую и ровнобедренную, как ее горизонты; широкоплечую и плечистую, как ее волны; ступающую, как ее крадущаяся пена; купающуюся в облаках золотых волос, как ее закат».) Барон, не спешите переводить на французский язык «бедра и плечи, как ее волны» или «ступающая, как ее крадущаяся пена». Думаю, сложновато будет перевести эти фразы на любой современный язык, да еще не потерять их поэтичность и красоту. Теперь, надеюсь, вы признаете, что перевести на английский подобные фразы с французского и немецкого языка не составляет особого труда.
– И что же вы в действительности думаете об английском языке? – поинтересовался Лоллинг.
Польщенный вопросом, я сделал все возможное, чтобы подвести справедливый итог своему выступлению.
– Кто-то из филологов, или Макс Мюллер[71], или Карл Вернер[72], поставил меня на путь истинный, сказав, что у англичан больше возможностей субстантивации[73], чем в любом другом языке. Английский язык, как мне кажется, потерял почти все грамматические формы в борьбе за существование. Он более прост, более логичен, чем любой другой современный язык. Необразованные люди могут использовать его легче, чем любой другой язык, даже легче, чем французский, и это качество делает его пригодным для распространения по всему миру. Его истинная слабость в звуке, как известно Барону, заключается в привычке подчеркивать первый слог, который имеет тенденцию сокращать все слова. И еще шипящий звук, которого следует избегать, насколько это возможно. Худшая слабость в том, что английский язык характеризуется скудостью глаголов, хотя, как ни странно, рождён народом, более кого-либо склонном к действию. Но здесь поэты пришли на помощь и превратили настоящие причастия в глаголы, как в отрывке, который я процитировал из Раскина. Им же удалось превратить существительные в глаголы: «she cupped her face with her hand» (она закрыла лицо рукой); «he bottled up his wrath» (он сдержал свой гнев); «he legged it away» (он убрал его). Это всего лишь примеры, показывающие, как богатство английских существительных превращается в удивительное, неожиданное богатство английского языка в живописи глаголов. Во всех современных европейских языках есть прилагательные и эпитеты для изображения во всех цветах палитры, но только англичане способны использовать причастия настоящего времени, которые являются наполовину прилагательными, а наполовину глаголами, превращать даже существительные в глаголы, и таким образом придавать языку живописную красоту и скорость.
Хотя мне очень нравится классический греческий язык, греческий язык Платона и Софокла, я все же считаю язык Шекспира и Китса самым прекрасным в мире. Вот почему я возмущаюсь тем, как им проституируют и как его деградируют современные носители. Аристократия Англии из снобизма унизила свой язык до нескольких обмылков. Поколения снобов пытаются отгородиться от среднего класса не совершенством речи, а идиотскими шибболетами[74]. Английский аристократ унижает свой язык так же, как уличный бродяжка, который знает только одно прилагательное – «bloody» (кровавый). Английские аристократы глумятся над идеалом! Они знают очень много о внешнем: о теле и о мужской одежде, о социальных обрядах и тривиальных вежливостях… Но, увы! Они мало что соображают об уме и вообще ничего не знают о душе. Ничего!!! Какой аристократ в Англии когда-либо думал о том, чтобы развивать свои мыслительные способности так же, как многие школьники тренируют свои мышцы? До почти совершенной силы и красоты, при этом инстинктивно зная, что ни одна мышца не должна быть чрезмерно развитой, но все должно быть в полной гармонии. Даже в этом индуистский йог знает больше о мышцах сердца, желудка и кишечника, как о наиболее важных частях тела. Ни один англичанин не считает сегодня позорным быть полным невеждой в отношении немецкого, французского, итальянского и русского языков, а заодно не иметь ни малейшего понятия о достижениях этих народов в области мысли, искусства и литературы…
– Верно, верно, – воскликнул Барон, перебивая меня. – Об этом необходимо упомянуть. Но что именно вы подразумеваете под «душой»? И как можно ее развивать?
– Должен признаться, что сам мало разбираюсь в этом. Но побывав проездом в Индии, я успел как-то почувствовать ЭТО. В тот раз я пообещал себе вернуться и полгода-год усваивать мудрости Востока. Гаутама Будда всегда производил на меня впечатление одного из благороднейших людей, и там, где хотя бы одно дерево вырастает до неба, почва и климат должны быть достойны изучения. Но мы ушли далеко в сторону от нашей темы.
– Позвольте мне сказать, – подхватил Барон. – Я думаю, что Франция почти во всех отношениях лучше Англии и ближе к идеалу. Каждый француз любого интеллекта уважает порождения ума – искусство и литературу – и старается говорить по-французски как можно правильнее, в то время как в Англии нет ни одного класса, который таким же образом заботился бы о прекрасном наследии своего народа. А какой вид напускает на себя английский аристократ! Он едва ли человек. Вы заметили, что единственные, кто не приходит на наши встречи, это английские студенты? И это притом, что они нуждаются в космополитическом образовании больше кого-либо иного.
***Афины хранят много незабываемых воспоминаний о моей жизни. Однажды я рассматривал фигуры в колоннаде Храма Ники Аптерос, когда вдруг заметил, что женские платья там туго обтягивают грудь, чтобы подчеркнуть очертания изысканной красоты изгибов – чистая чувственность художника.
Тридцать лет спустя я спросил у Родена, что он думает об этом, и этот гений заявил, что изображения греческих богов Парфенона столь же неприкрыто чувственны, как и любые фигуры в пластическом искусстве.
В те дни в «Отеле дʼАтен» я встретил еще одного человека, который, возможно, заслуживает того, чтобы его запомнили. Однажды управляющий отелем представил мне высокого симпатичного англичанина.
– Майор Гири, мистер Харрис. Я сказал майору, – продолжал он, – что вы больше знаете об Афинах и обо всей Греции, чем любой из моих знакомых. Майор хотел бы задать вам несколько вопросов.
– Постараюсь ответить. Если смогу, конечно, – сказал я, потому что майор Гири был хорош собой и, очевидно, принадлежал к высшему классу. Высокий и, конечно, хорошо сложенный, хотя и сказал мне, что несколько лет назад оставил королевскую артиллерию и теперь подвизался в компании «Армстронг»[75].
– Дело в том, – начал майор, – что меня направили прорекламировать наш товар в этом регионе. Атташе в посольстве рекомендует прямо обратиться к королю Георгу I.
– Бессмысленно. Король не поможет. Вы знаете Харилаоса Трикуписа[76]? Он сейчас вновь премьер-министр. Отправьте ему письмо, это будет лучший путь к его доверию.
Гири поблагодарил и последовал моему совету. Немного позже мы вместе пообедали, и я нашел его замечательным человеком. Как ни странно, майор оказался редким знатоком английской поэзии. Шекспира он знал скверно, но большая часть английской лирики была его коньком. При этом Гири проявил поразительный вкус и знания.
Его любовь к английской поэзии сдружила нас, и однажды утром майор попросил меня сопровождать его на встречу с Трикуписом и некоторыми членами его кабинета. Компания «Армстронг» готова была предоставить грекам гораздо больший и более длительный кредит, чем Крупп или Крезо. Я пошел с ним тем охотнее, что мне не терпелось встретиться с Трикуписом, который мастерски написал «Историю революции».
Но на встрече Трикупис был занят делами, и у меня не получилось поговорить с ним наедине или конфиденциально. Ближе к концу заседания Гири вытащил великолепные золотые часы, подаренные ему товарищами, когда он уходил в отставку и покидал армию. На часах был выгравирован герб королевской артиллерии. Поскольку Трикупис не хотел навязывать решение своим коллегам, он был более вежлив с Гири и выразил свое восхищение часами. Гири тут же снял их с цепочки и передал премьер-министру рассмотреть поближе. Часами заинтересовался один из министров, затем другой – и часы пошли по кругу. Тем временем Трикупис тихонько заверил майора Гири, что его предложение будет серьезно рассмотрено в правительстве. Ответ будет дан в течение недели.
Когда Гири поднялся и с улыбкой спросил, где его часы, ответом ему были только растерянные взоры министров и общее молчание. Часы так и не появились. Трикупис нахмурился, явно испытывая брезгливость.
– Джентльмены, – сказал он наконец, – если часы майора Гири не найдутся в ближайшие пятнадцать минут, я вызову полицию и прикажу всех нас обыскать.
– Нет, нет! – запротестовал Гири, зная, что комиссионные, которые он надеялся получить от продажи пушек, были гораздо значительнее, чем стоимость часов. – Я предпочитаю их потерять. Пожалуйста, никакой полиции в вашем доме!
– Это, конечно, очень любезно с вашей стороны, – ответил Трикупис. – Я уверен, что кто-то машинально положил часы в свой карман, и теперь человеку, который случайно взял их, неудобно признаться в этом публично. Будет разумно, если мы погасим свет и выйдем. А тот, кто совершил такую неловкость, при выходе незаметно положит часы на маленький столик у двери. Так никто ничего не узнает.
– Замечательно! – поддержал Гири. – Вы нашли гениальное решение, – поклонился он премьер-министру.
Свет был выключен, и министры в полной тишине вышли в холл.
– Теперь, – сказал Трикупис спустя минут пять, – прошу взять ваши часы!
На столике ничего не было. Более того, до начала скандала там стояли часы в стиле Буль[77] – собственность премьер-министра. Теперь их там тоже не оказалось.
Неделю спустя часы всё же были найдены, я полагаю, усилиями Трикуписа. Их вернули майору, но сделка греков с компанией «Армстронг» сорвалась.
Я рассказал эту историю, потому что она в высшей степени характерна для Греции. И все же я люблю Грецию даже такой. Жизнь там бедная, очень бедная, отсюда и несколько низкий уровень морали чрезвычайно умного народа.
***Когда я досконально узнал Афины и мог свободно говорить на современном греческом языке, я отправился с друзьями, немецким студентом и итальянцем, пешком через всю Грецию. Мы побывали в Фивах и Дельфах, поднялись на Парнас, и, наконец, я отправился один в эпирскую Янину, а затем, вернувшись, посетил Коринф, Спарту и Микены.
В Микенах мне посчастливилось одним из первых увидеть поразительную голову Гермеса Праксителя, несомненно, самое прекрасное лицо в пластическом искусстве. Ни одна Венера, будь то Милос или Книд, не обладает такой незабвенной интеллектуальной привлекательностью. Любопытно, что, хотя любовь – удел женщины, а любовь – самое глубокое чувство в жизни, все же самые глубокие выражения чувств, даже любви, не принадлежат женщине.
И все же я не могу поверить, что женщина ниже мужчины, и, конечно, она достаточно красноречива! Это тайна, которую предстоит разгадать в будущем какому-нибудь более мудрому человеку, чем я.
Глава VI. Любовь в Афинах. «Священный оркестр»
Я пробыл в отеле «дʼАтен» около недели, когда заметил в холле хорошенькую даму. Она очаровала меня с первого взгляда. Горничная сказала, что это мадам М., номер ее был рядом с моим. Позже я узнал, что матушка ее, мадам Д., занимала апартаменты на втором этаже. Не помню, как я познакомился с нею, но мадам Д. оказалась женщиной доброй и легкой в общении. У нее имелся еще сын Жак Д., который служил в Пажеском корпусе в Париже. С ним я познакомился несколько лет спустя, но расскажу об этом в свое время.
С мадам М. мы вскоре подружились. Семейство было чистокровными греками. В Афины они приехали из Марселя и говорили по-французски так же хорошо, как и на современном греческом. М. уже два года состояла в браке с неким шотландцем, который на тот момент обретался где-то в Британии. Женщина предпочитала не говорить о своем супруге. Мать ее призналась, что данное замужество оказалось трагической ошибкой.
В свободные от занятий часы мое долгое воздержание тяготило меня, а мадам М. была необычайно хороша собою: худощавая и довольно высокая, с истинно греческим профилем, увенчанным копной черных волос. Я никогда не видел столь больших и красивых темных глаз, а ее хрупкая фигура обладала по-настоящему провокационной грацией. Звали ее Эйрин, т.е. «Мир». Вскоре она разрешила мне обращаться к ней по имени. Через три дня я признался, что влюблен в нее…
Мы вместе ходили на дальние прогулки. Однажды побывали на Акрополе, в тот раз я рассказал Эйрин об «Алтаре богов». В другой раз мы спустились на Агору. Потом побывали на рынке, где мадам М. научила меня кое-чему из современной греческой жизни и обычаев.
Однажды некая пожилая женщина приветствовала нас как влюбленных, и когда мадам М. заволновалась и сказала «ouk estiv» (это не так), старуха покачала пальцем и сказала:
– Он горит, и ты тоже загоришься.
Поначалу Эйрин совсем не уступала мне, но после месяца или около того общения и ухаживаний я смог украсть поцелуй и объятие. Медленно, день за днем, мало-помалу я приближался к цели. Помог мне случай. Забуду ли я его когда-нибудь?
В тот раз мы объехали весь город и вернулись только к вечеру. Когда поднялись на второй этаж, я очень тихо открыл дверь в апартаменты мадам Д. Как назло ширма перед дверью была отодвинута, и там, на диване в дальнем конце комнаты, я увидел ее мать в объятиях греческого офицера. Я осторожно приоткрыл дверь шире, чтобы Эйрин, шедшая следом, могла увидеть эту сцену, а затем так же бесшумно закрыл ее.