Полная версия
Под солнцем и богом
– Фигуранта нашли? – вбросил в эфир свой «скрежет» Остроухов.
– Ищем, – неуверенно ответил генерал-майор.
– Обсудить бы… – вдруг смягчил тональность Остроухов – с более чем недружелюбной на деловую.
Коль «заходи» не последовало, Куницыну стало ясно: разговор состоится вечером у Главного на даче.
Растопив на даче камин, Остроухов налил себе полфужера «Арарата» и одним заходом загнал терпкую жидкость в организм. Под ложечкой засосало, напомнив, что сегодня он только завтракал. Пообедать не получилось – так было муторно.
Подкрепившись шпротами и венгерским салями, он вновь налил себе, но пить не стал – обратился к захваченному с собой докладу Ефимова. Пробежал текст по диагонали, застрял на «Выводах». При этом то и дело откладывал папку в сторону, чтобы пригубить коньяк. Его точные, скупые движения подсказывали: равновесие к Остроухову вернулось.
Донесся шум подъехавшего автомобиля. Генерал встал на ноги и, казалось, дожидался чего-то. Впрямь вскоре раздались четыре явно не телефонных коротких звонка. Остроухов прошел к входной двери, где набрал на вмонтированном в наличник пульте несколько цифр. Прозвучал затяжной «бип».
Куницын застал Главного за сервировкой стола – этим милым, но совершенно не генеральским занятием. Буркнув заму «привет», Остроухов уселся. Стал протирать бокал, самого гостя, казалось, не замечая.
Куницын уставился на патрона – то ли в недоумении, то ли ожидая приглашения к столу.
Хозяин отбросил полотенце и, не поднимая глаз, отчитал:
– Чего не садишься?!
– Не приглашаешь…
– Мы не на службе, Леха… Или выпить душа не лежит?
– Выпьем – за что? – Куницын отодвинул стул.
– Ешь сначала, с работы ведь. Ах, да ладно… – Разлив коньяк, Главный звякнул по бокалу Куницына.
Промочив горло, Остроухов начал водить ладонью по лицу, порой протирая глаза. Могло показаться, разыгрывает какую-то мудреную прелюдию к разговору.
Куницын, чуть гремя ножом и вилкой, почти не сводил с шефа глаз. Он знал его давно, причем приятельствуя, гораздо ближе других. Однако не мог припомнить и малой толики непосредственности, которая с момента его прихода выплеснулись за фасад этого грандиозного, матерого мужика, оказалось, не лишенного и задатков лицедея.
– Деньги, где возьмем? – спросил Куницын, потянувшись к салфетнице.
– Ответить сейчас?
– Смысл откладывать, Рем?
– Тему можно похерить, разумеется, на время… – почесался за ухом Главный.
– Ты никогда не темнил и обычно конкретен! – возмутился зам.
– Куда уж… – Остроухов достал с журнального столика папку, протянул ее гостю. – Почитай, а я разомнусь немного. На кухню схожу.
Главный отсутствовал минуты три-четыре. Когда же вернулся, то испытал синтез легкой растерянности и любопытства. Куницын исчез, притом что, не зная кода, покинуть дачу не мог. Захлопнув входную дверь, гость автоматически включил систему блокировки.
Остроухов обошел стол и направился к камину, который закрывало повернутое спинкой массивное кресло.
Оказалось, пропажа притаилась именно там, но являла собой скорее муляж, нежели человека. Правда, не восковой, а весьма прозрачный, при этом усушенный и утрушенный в размерах – по сравнению с оригиналом. У Куницына жили одни глаза, но не обыденно. В них пламенела, треща и раздаваясь, топка ужаса. Папка валялась на полу у ног, из нее торчали наполовину вывалившиеся листы.
Остроухов бесшумно приблизился и поднял папку. Задвинув листы внутрь, аккуратно примостил доклад на журнальном столике. После чего наполнил коньяком один из бокалов, стоявших там же, и протянул визави со словами:
– Взбодрись, от хандры проку нет.
Куницын даже не шелохнулся, казалось, прихваченный бетонным раствором шока.
– Выпей, тебе говорю! – гаркнул Остроухов.
Зам дернулся, после чего потянулся к фужеру. Стал крохотными глотками, словно через не могу, пить, при этом его веки непрестанно мигали. Не осилив порцию, он обвил фужер ладонями и этой формой закрыл лицо. Было неясно: он укрывается от некой враждебной силы или дрейфит, что Остроухов нальет еще.
Остроухов принес стул и уселся рядом. Налил и себе, опорожнив бутылку.
Тут Куницын немного склонился, одновременно перемещая ко лбу бокал, обвитый ладонями. Главный помотал головой, но промолчал.
Вскоре Остроухов услышал навязчивое повторение звуков – то ли «ал», то ли «нал», издаваемых визави. Вначале пытался вникнуть, что сие значит, но в конце концов сплюнул про себя. Впрочем, к месту: ничего нового, ему неизвестного, то бормотание приоткрыть не могло.
Как ни странно, в причудливой перекличке событий толмачом тех фонем мог выйти Шабтай. Минутами ранее, на другом конце света, в далекой, изнывающей от жары Ботсване, он столкнулся у двери Барбары с некой «трибуной», едва не сбившей его с ног. Перенесись он на эту дачу, его проворный ум, отталкиваясь от ассоциаций, вывел бы – «трибунал».
Но о Шабтае, гендиректоре их потерпевшего крах проекта из-за разбившегося в Ливии «Боинга», Остроухов вспоминал нечасто. Ведь компанию-банкрота, по обыкновению, ликвидируют, а от персонала – рано или поздно – избавляются. Пусть о них голову сушит Всевышний…
– Зароют нас, как собак, на пустыре. А у меня оба родителя живы, не перенесут… – донеслось со стороны кресла.
Остроухов медленно поднял голову, устремляя на Куницына затуманенный взгляд.
– Выпьешь еще? – предложил Главный, будто ничего не прозвучало.
– Все, что остается… – мрачно согласился Куницын.
– Принесу. – Остроухов отправился на кухню за «обновкой».
Коллеги освежились, но взгляд Главного снова завис, нагнетая загадку.
– Может, нырнем? – живо предложил Куницын, словно ему приоткрылось что-то.
– Куда? – удивился заядлый рыбак.
– В любое посольство…
Некоторое время хозяин поглаживал колени, казалось, приноравливаясь к услышанному. При этом предугадать его реакцию было непросто – будто определиться не спешит… В унисон невнятному лику Главный и откликнулся, отстраненно, из далека:
– Режим наш обречен, хотя знают об этом немногие… Мы с тобой да еще от силы сотня. За бугром уже десятки миллионов зеленых из советских закромов… Разворованы теми, кто, как и мы, знает, что Совдепия давно на химиотерапии. Пока страной правит Его Величество Бесхоз, тащи. Не то – обставят другие… Теперь, если смотреть здраво, заботиться о себе, семье, близких – естественная формула жизни. Наш проект тем самым в нее идеально вписывается… И, Бог свидетель, возник по причине «быть бы живу, а не с жиру», так сказать, перефразируя поговорку… Далее. Этот мир, упорно не умнеющий, – безнадежный гадюшник. Что у нас в нищей Совдепии, что на материке активного благоденствия. Но предавать могилы предков… – Генерал прервался, после чего вдруг выпалил: – Ни за что! Пусть давно я продал дьяволу душу, хотя бы по должности! Застрелюсь, скорее!
– Так что, Рем, с руками за спиной, в наручниках, под утро? – обронил в испуге Куницын.
– Нам нужен Витька, – замкнул короткую паузу Остроухов.
– О ком ты, кто-то из агентуры? Не догоняю…
– Витька, твой Витька, – уточнил Остроухов.
Физиономия Куницына вытянулась. Казалось, он вот-вот вскочит на ноги.
– Рем, для чего?!
– Думал, дошло, в какой мы заднице? – Остроухов указал на лежащую на журнальном столике папку. – Не уберем Ефимова – настучит. Сделать это может в любой момент, не дожидаясь моего отклика.
– Деньги-то можно достать, покрыв недостачу! На контору Патоличева у нас столько, в глазах рябит! Прижмем – раскошелятся! Да и по другим – с походом: в Москве десятки валютных миллионеров! Хоть клуб открывай! – запальчиво протараторил заместитель.
– Леша, разворошить навоз – без вони не бывает! – Хозяин выразительно подался вперед. – Все ссыкуны, искривленные системой. Ты им: «Давай делись, не то – Руденко». Ответят: «О чем ты, Рем?» И пошло поехало – месяца на два-три невнятностей. И по целому вороху причин – без гарантии на успех: технических, номенклатурных, обычных шкурных… У нас этих ме-ся-цев нет, после того как ревизор сел на хвост! Не говоря уже о том, что через месяц-другой резидентуры взбунтоваться могут…
– Рем, в Управлении столько мочил! – взмолился Куницын.
– Запомни, у нас есть только Витька! Лишь та любовь, что между вами, сулит успех и то – не на сто процентов… – провел демаркацию Главный.
– Пацана не отдам, не заикайся даже! – отбивался Куницын. – Салажонок ведь! Не то что пороха – бабы не нюхал! Да и чему их там, в разведшколе, учат? Языкам да Western mode of life![4] А тут завалить… Не врага, а своего! Вмиг рассечет: папаша, иуда, ссучился! Молится же на меня!
– Сын твой в спецгруппе, мне ли не знать, – бесстрастно заметил хозяин. Подумав, стал расставлять акценты: – Врать нехорошо, особенно в твоем положении. Лучше выметайся из своего психоза, трезвей, Леха, трезвей! Да, кстати! Когда нас троих с начфином заметут, Витька твой, кадровый сотрудник КГБ, тоже сядет, максимум через неделю. И полгода промытарят – за просто так…
– Подожди, а наши инъекции? – нашелся Куницын. – Укол в толпе – и необратимый распад психики. Сделаю сам… – опустошенно подытожил генерал-майор.
– Во-первых, действие этих инъекций пятьдесят на пятьдесят. Тебе не хуже моего это известно, – вскрывал технологические изъяны идеи Остроухов. – Именно потому мы ими почти не пользуемся. Во-вторых, заказывать препарат без запротоколированного мероприятия – немалый риск. В-третьих, если химия все-таки сработает, Андропов неизбежно задастся вопросом: а с чего это офицер КГБ, кандидат экономических наук, владеющий тремя языками, вдруг в олигофрена превратился? Заметь, не в шизофреника, а олигофрена. Не много не мало – с задержкой в сорок лет. Столько ему, по-моему…
– Как быть, Рем? – прервал шефа Куницын.
– Все должно выглядеть как уличная преступность… – начал прорисовывать свою технологию Главный. – Хотя и здесь не избежать скрупулезного расследования… Убит подполковник Первого управления – просеют и прополют с тройным энтузиазмом!
– Уличная – это как? – стал вникать в технологию Куницын.
– Когда кирпичом по башке, а в организме жертвы пол-литра водки. Кстати, докладывали: Ефимов не дурак выпить. Когда в одиночку, а когда с подругой по выходным. Но, к превеликому сожалению, нелюдим, кроме метелки ни с кем дружбы не водит. Из дому – ни ногой, ни в кино, ни на футбол. На досуге в основном читает. Недавно контрразведчики прослушивали и пасли его, по графику, в плановом порядке. За два месяца в его квартиру не вошла живая душа. Причем, даже навещая подругу, ночевать возвращается к себе. По всему выходит: «топить» его нужно у дома, хотя, ох, как это не с руки! – Заметив мелькнувшее во взоре Куницына недоумение, Остроухов пояснил: – На нас косвенно выводит…
Нечто прикинув в уме, Главный продолжил:
– Операцию разрабатывать тебе, Леха, наставлять не буду. В прошлом ты опер, отличный причем. Как Витьку подрядить… надеюсь, ключ подберешь. Отец ты или кто? Думаю, напрашивается байка про оговор, приправленная чем-то острым. Дескать, маху кто-то дал, а валят на тебя, подводя под трибунал. Но гляди в оба! Может сдать – сырой ведь. В голове штампы одни… Времени тебе три дня. План набросаешь – дай знать, обсудим… Ликвидировать только по моей команде!
– Не улавливаю я что-то: это приказ или императив? – перебил шефа Куницын, вдруг сменив лик крайней растерянности на надменно-независимый. Приосанившись, конкретизировал: – Насколько уместен приказ в той пересортице, где мы?
Главный встал и, подойдя к окну, облокотился о подоконник, принимая разухабистую позу. Глядя куда-то поверх Куницына, с легкой издевкой в голосе произнес:
– На всех документах лишь твоя подпись, Лёха, ну и, естественно, начфина… А протоколов заседаний мы не вели… Да и не угадать порой, кто враг, а кто союзник…
Куницын метнул на патрона колючий взгляд, но, натолкнувшись на невозмутимый фасад, стушевался.
– Езжай, генерал, поздно уже… – Остроухов двинулся к парадной двери, чтобы разблокировать выход.
Глава 6
Шабтай катил по центральной улице Габороне, зачехлив все свои амбиции, кроме одной – никогда «не просыхающего» плотского зуда. При этом в эпицентре его ощущений гнездилась пробка шампанского. Но предвкушения праздника он не испытывал, полагая, что пробка – он сам, и ее вот-вот, сковырнув, вышвырнут. Нарочито отстранившись, Барбара смотрела в боковое окно.
Никогда не перебиравший горячительного и не знавший похмелья Шабтай хандрил совершенно зря – от выпитого на вечеринке спутницу тошнило. Барбаре было не то чтобы не до ухажера, ей было не до себя, а вернее, подмывало от этого «себя» освободиться.
– Туалет… – с трудом вымолвила Барбара, едва сдерживая рвотный рефлекс.
– Что? – тускло откликнулся Шабтай, поворачиваясь к спутнице.
– Останови! – прозвенел фальцет.
Водитель устремил ногу к педали тормоза, но, едва соприкоснувшись с ней, останавливаться передумал. Ближайший туалет – в его гостинице, уже возникшей в поле зрения.
– Секунду, кохана!
Шабтай провел Барбару к общему клозету своего этажа и заторопился в номер. Постель-то не прибрана, да и общий марафет не помешал бы. На гостей не рассчитывал, рандеву-то представлялось выездным.
Его приятно пощекотала мысль: маловероятно, чтобы таких форм зазноба когда-либо пересекала границы Ботсваны, а порог задрипанной «Блэк Даемонд» – тем паче.
Прибравшись, Шабтай придирчиво осмотрел убогий интерьер, но, не найдя в нем ничего нового, хоть как-то вдохновляющего, с кислой миной уселся, повернув стул ко входу. При этом дверь распахнута настежь – ведь координат номера, в силу внезапного конфуза, он сообщить не успел.
Шабтай скрестил руки на груди, затем оперся ими о сиденье. В конце концов безвольно бросил их на колени – лишь бы не проглядывал вызов или нечто, что может быть расценено как фривольность. Прислушался, другого занятия на ближайшие минуты не предвиделось.
На первом этаже зашаркал метрдотель, должно быть, возвращался в администраторскую после технического перерыва. Когда они с Барбарой проходили через лобби, за стойкой его не было.
Иные признаки жизни не замечались, что, впрочем, неудивительно: в свои лучшие дни гостиница заселялась на треть, а в последнее время – практически пустовала.
Шабтай вдруг подумал: «Лишь женщине дано так растворяться в материи дня своей ненавязчивой, кроткой природой».
Тут донеслись звуки льющейся в туалете воды, приятно увлажнившие душу. Тотчас зазвенели озорные колокольчики, возвещавшие близость услады. Пронеслась в лопатках дрожь, застучал насос, гулко, призывно. Номер заполняли видения, пока смутные, неочевидные, но к ним так влекло всем взбудораженным телом.
Понемногу резкость усилилась, придавая миражам предметность: мелькнул кремовый шарфик, но не летучим змеем свободы, а скомканным тампоном, переброшенным из кармана в карман. Надвинулась женская грудь, очерченная промокшей блузкой. Подмывало то слиться с ней, распахнув полы, то раздобыть обновку.
Не дав опомниться, вокруг замелькали десятки женских глаз. Разные: доверчивые, лживые, одухотворенные и безучастные. Перемешиваясь, как в калейдоскопе, восхищались, рыдали, ненавидели. Шабаш завертел, оторвал от поверхности.
Приземлился он в родительском доме родного Ковно, за окнами которого хлестал, казалось, бесконечный дождь. Вспомнил, как вскочил посреди ночи, впопыхах оделся и вылетел из квартиры, крича матери «Не плачь!» Посулив таксисту «два счетчика», понесся в пригород. Воссоздалось, как бешено молотили дворники в такт его рвущемуся наружу сердцу, как, не дожидаясь сдачи, выскочил из авто, по щиколотки оказавшись в воде, как замер у дома Регины, женщины-мечты, и прильнул к штакетнику лицом. Как бросилась к забору собака, и он пустился прочь – к дому напротив, как залаяла дворняга и там и как к всполошенному дуэту присоединились четвероногие всей округи, и в окнах стал зажигаться свет, как примостился за деревом рядом и ждал, не совсем понимая чего, как вышел во двор Мотке, муж Регины и его друг, и, посветив фонарем и лысиной, вернулся в дом обратно, как на секунду приоткрылась занавеска и мелькнули милые сердцу овал и льняная копна волос, как всеми клетками зазнобило и как в горячечном бреду прошел весь путь пешком обратно («моторы» не ходили), вопя в душе, а порой и вслух: «Отдашь ее, отдашь!»
По щекам все еще хлестал балтийский дождь, когда, подняв глаза, он увидел, что у входа стоит Барбара, будто в растерянности. Обозначилась застенчивая улыбка, прозвучал робкий стук в наличник. Пассия прислонилась к дверной коробке и мельком осмотрела номер.
Шабтай глядел на Барбару, приклеившись к стулу, не в силах пошевелиться. Припухлостей от возлияния и рыданий – как не бывало, а о былой неприступности напоминал лишь крутой лоб.
Без всякой позы или игры Барбара взирала на Шабтая как человек, обретший полную гармонию с миром, позабыв, хотя бы на время, о заскорузлом коде его условностей. Взгляд струил умиротворенность и какую-то первозданную доброту. Казалось, эта женщина явилась в этот день, чтобы кого-то осчастливить или одарить светлячком, который очень долго, возможно, всю жизнь, будет блуждать в каньоне разума, очерчивая вечный, хоть и непреодолимый маршрут к звездам.
Какие-то молоточки уже вовсю стучали внутри, взывая к действию, но Шабтай все смотрел и смотрел на ее похорошевшее, освеженное от следов возлияния лицо, где трогательно выделялась мокрая прядь волос, и безотчетно млел.
С той же непринужденностью, с которой пассия явила себя у входа, не дождавшись приглашения, прошла к кровати. Поправив юбку, скромно приземлилась на кромку – другого места усесться в комнате не было.
Между тем вскоре некоторой непоседливостью стала транслировать: зачем я здесь – играть в молчанку?
Величие женщины в том, что Творцом ей даровано архиважное для человеческого общежития свойство – непосредственность, чем не могут похвастаться большинство мужчин, создания глубоко закомплексованные. Для красоток эта закономерность уместна лишь отчасти, но все же не настолько, чтобы их отпачковать.
– Наверное, ты не рад мне… Или от моих друзей оттаять не можешь? – поддела разговор Барбара.
– Да нет же! – прорвало Шабтая наконец.
– Заговорил…
– Ты словно тайфун из прошлого! – призвал пафос ухажер.
– Ого! – изумилась пассия.
– Напомнила куплет из красивой песни! – следовал по тропинке метафор Шабтай, давно протоптанной…
– Веселый или грустный? – взыграло любопытство.
– И то и другое…
– А я лучше или хуже?
– Конечно, лучше!
– Хм… и где же это было?
– В Ковно, Литва.
– Тогда… ты из Звёндзак Радецки![5] Ах, вот откуда твой польский – Литва, значит.[6] Русских я здесь, правда, не встречала… – Барбара задумалась.
– Есть немного, в посольстве.
– Ты из посольства?
– Я из Израиля, эмигрировал туда из Литвы… – пряча глаза, робко молвил Шабтай.
Барбара, точно в раздражении, поерзала на кровати. Приладив прическу, как бы про себя заговорила:
– Надо же… А хотя… в девятом классе у нас треть учеников как корова языком слизала – и все в Израиль.
– Языком… Гомулка[7] слизал, – хмыкнул Шабтай.
– Получается, ты жид,[8] – обыденно констатировала Барбара.
– Самый что ни на есть настоящий. Разочарована? – Щека Шабтая чуть вздрогнула.
Пассия изящно повела плечами, должно быть, так настраиваясь на ответ.
– Я с Ициком за одной партой сидела, круглый отличник, умница… Списывать всегда давал, влюблен был, наверное… Слух был: на войне погиб, в семьдесят четвертом или в семьдесят пятом. Не помню уже…
– В семьдесят третьем, если на войне, – уточнил Шабтай.
– А чем ты занимаешься? – полюбопытствовала гостья, вдруг оживившись.
– Бизнес… – неопределенно ответствовал ухажер.
– Всегда казалось, что бизнесмен – мужчина в возрасте. Правда, в Польше частники лишь в кафе да киосках… – делилась пассия, разом нечто прикидывая в уме.
– Дело не в возрасте.
– А в чем?
– В степени риска, на который готов пойти. Да и талант – дело не лишнее… – раскрывал секреты частной инициативы Шабтай. Казалось, несколько опрометчиво…
– Давно в Израиле? – прощупывала анкету ухажера Барбара.
– С семьдесят первого, хотя, кажется, только вчера с трапа сошел… – с грустью признался Шабтай.
– Не понимаю… – озадачилась полька. – Ботсвана, тут же каменный век. На чем деньги делать? Мы-то здесь по контракту, братская помощь, так сказать. Бескорыстно!
– Бескорыстно? За валюту, твердую причем. Только поляки и венгры дешевле англичан и даже португальцев, а работают не хуже. Скорее даже лучше – каждый из вас за свое место дрожит. Где еще за год на машину скопить! Бескорыстно… дурят вас, – открыл ликбез соцэкономики Шабтай.
– Похоже, ты и впрямь не промах, только дела начальства мне побоку. Да, все хотела спросить: пан Зденек тебе зачем?
– Дружим.
– Дружишь? Босс ведь старше тебя почти вдвое. Что у вас общего, не пойму? Мы строго следуем контракту, отчитываясь за каждый гвоздь. Социализм и предпринимательство – как собака с кошкой. Вы же со Зденеком, точно заговорщики: запираетесь, шепчетесь. Причем ежедневно и почему-то по-русски. Откуда только Зденек русский знает?
– Твой нос для того, чтобы его целовали мужчины, – оборвал пассию Шабтай.
Барбара замерла. Капельки пота, проступившие на лице от жары, вдруг укрупнились и застыли уродливым, горчичным отливом.
Последующий нырок фабулы, начавшей навевать зевоту, – когда наконец! – изумил бы самого Фрейда, разукрасившего мироздание флажками либидо. И, не исключено, подвинул бы к сочинению трактата «Ролевая оплошность – случайная или преднамеренная – взрыватель условностей полового этикета».
Словно в безумии, с устремленными к потолку руками – то ли в ужасе от нечаянно попранного табу, то ли в эротическом танце-ритуале пращуров, недорисованном на скалах из-за избытка чувств, оттого не дошедшего до потомков, Шабтай бросился к Барбаре и, распластавшись на коленях, стал покрывать как прокаженный ее ноги поцелуями. Прерывался лишь на хриплое: «Сорвалось, прости!»
Тут хитрющий чертик с характерной горбинкой на носу выглянул из-за шкафа и, указав на Шабтая, оскалился. Но, на что намекал, одному Богу известно.
Барбара смотрела на мечущуюся голову воздыхателя как на швейную машинку, работающую по раз и навсегда заведенному маршруту, и, казалось, пассивно ждала то ли конца катушки, то ли перебоя электроэнергии. Не дождавшись ни того, ни другого, подняла руку и в некоем вялом, едва зарождающемся любопытстве прикоснулась к густой шевелюре Шабтая, но почти тут же убрала.
Ковровые лобызания пошли на убыль, и, будто зацеловав свою вину, Шабтай направил голову к изгибу бедра пассии и воровато замер там. Касался, правда, едва – ухом, румянившимся, должно быть, не одоленным комплексом вины, а может, вследствие резкого скачка давления, рванувшего из недр.
Тем временем взор Шабтая устремился в давно немытое окно. Ни колики вины, ни лики влюбленности в том взгляде не просматривались. А прочитывалась хватка ловкого от природы мужика, преодолевшего сложный порог и спокойно обдумывающего, куда плыть дальше.
Лицезри эту метаморфозу дедушка Фрейд, то преклонился бы перед Шабтаем, умоляя принять под крыло свою обширную практику. Подкупив лаврами, удалился бы в кабинетную тишину, дабы до последнего вздоха перекраивать свое ушастое, теряющееся в космосе бытия учение.
Лицо Барбары покрылось вуалью грусти и в некоторой мере – опустошения. Сбросив босоножки, она медленно улеглась на кровати.
Потеряв точку опоры, Шабтай чуть завис, но вскоре его затылок, сноровисто нырнув, утоп в молочно-дыневом раю, принявшем его, быть может, от утомления, но скорее, из сострадания, материнского в своей сути.
Вечер, перекинувшийся из мазанки в «Блэк Даемонд», прогибался под грузом откровений, где трефных, а где – эмоционально затратных. Неудивительно, что, соприкоснувшись и одарив друг друга энергией тепла, то бишь горчичником всего земного, Барбару и Шабтая подхватило течение Морфея. Барбара уснула, подложив под голову ладони, а ухажер – сидя на полу, под кроной все еще не сорванных, но столь бередивших его естество плодов.
Шабтай спал не долго, если спал вообще. Пообвыкнув к бахчевым вкусностям, чуть заерзал. Его стали досаждать какие-то дужки и оторочки, куда упирался затылок. Но куда больше его раздражала участь прыщавого пацана, которого до поры до времени не шлепают по рукам, снисходительно дозволяя за что-то подержаться…
Шабтай бесшумно встал и с мягкостью пумы запрыгнул в кровать, где по логике действа им давно бы начать кувыркаться. Склонился над лицом возлюбленной, бережно убрал с уха волосы и ласково зашептал, но так тихо, что слов было не разобрать.
Насупленное лицо Барбары просветлело, быть может, в силу удобоваримости темы, но скорее, от мастерства сказа. Красавица-полька заулыбалась едва различимым движением губ, но глаз не открыла.