
Полная версия
Под солнцем и богом
– Ты устал, Юрген, остынь! Да и сделал свое, вон сколько за сегодня отмахали, несмотря на Дитера… – заговорил Эрвин, на диво примирительно. – Очередь других…
«Закольцованные», метавшие взоры то на Юргена, то на поводыря, потупились, и Эрвин понял, что искать волонтера бессмысленно. Вновь присел на корточки и с присущей ему поволокой во взоре неторопливо оглядел близлежащий ландшафт.
Дитер лежал ко всем спиной, сочувствия ни у кого не ища. В какой-то момент распластался и, вытянув руки, устремил взгляд за горизонт, как бы удаляясь от свары, коей был причиной.
В те заоблачные дали его душа могла унестись еще вчера, не подбери его Эрвин. Но этот спасительный жест убежденности профессора не поколебал: вожак его единственный и неустранимый враг в испускающей последние вздохи жизни.
Оторвав голову от подушки апатии, Дитер принялся постранично листать ту самую, не разменявшую и пятый десяток жизнь. Но, не пройдя и полпути, его словно гирей бесстрастной истины огрело: все усилия, положенные на алтарь истории лингвистики, науки о языках, нередко мертвых, и ушедших в небытие их носителей, потрачены впустую, совершенно зря. Воплощать свой дар следовало в прикладное, а не в кабинетную схоластику, слабо вписывающуюся в насущные проблемы рода человеческого.
«Наибольший парадокс человечества, – продолжал размышлять ученый муж, – добровольный отказ от свобод в пользу протектората общества, где и в просвещенное сегодня верховодят снедаемые амбициями царьки, людей глубоко презирающие. И все, что в ходе многовековой эволюции обществу удалось, – это смягчить, несколько припудрив, базовый модуль природы – вселенские джунгли, воспроизводящие себя за счет комбикорма слабых. При этом миссии универсального арбитра оно (общество) так и не осилило. Я же сам – самый что ни на есть комбикорм, как и миллиарды прочих сирых и беззащитных».
Чуть погодя профессор вспомнил о своем соотечественнике, величайшем живодере столетия, и его пронзила сумасшедшая, но всецело захватившая мысль: проживи он жизнь сначала, то стал бы врачом – и не обычным, а генетиком. Тотчас, обвально, с жаром, ему захотелось этой идее-миссии служить, осознавая, конечно, что уже не доведется: «Пусть не я, так другие обязаны проникнуть в тайны генетического кода и в раннем зачатии купировать новоявленных Гитлеров, Сталиных, Мао, иных одержимых абсолютной властью сволочей! Как тех, кто размахивает флагом высших интересов общества, наличие которых не только спорно, но не доказано вообще, так и всевозможных Эрвинов, отъявленных мутантов, призываемых первыми в свою гвардию. А все разглагольствования о диалектике истории, где один злодей, обезлюдив треть страны, что-то там возвел, чтобы изуверы, его наследовавшие, подневольным трудом оборудовали еще один барак на улице, именуемой человеческим прогрессом – сплошная демагогия, оправдывающая насилие как неизбежную данность. Реальность же неумолима: прикрываясь жупелом государственности или классовыми интересами, беспечно скармливаются или калечатся миллионы человеческих жизней, чье предначертание – достойно жить и, как можно реже, испытывать боль. Но разноплеменному сонму вожаков-предводителей на те страдания и боль уникума глубоко наплевать…»
Он понимал, что его идея, в силу своего однобокой крайности, ничем не отличается от расовых, прочих мертворожденных доктрин, хотя, танцуя от обратного, обращает свой скальпель против откровенных выродков, калечащих, по его разумению, род человеческий. Понимал как ученый, все и всегда систематизирующий, но как человек, сотворенный слабым, лишь этим и укрывался.
Дитер свернулся калачиком, ласково «жмурясь» всем своим телом, высушенным солнцем и лихом. Казалось, подобрав под себя ноги, профессор тщится удержать, не выпустить из рук лобзик, столь необычно им собранный, чтобы подрезать, а где и перепилить этот неправый, столь жестоко обошедшийся с ним мир и передать его потомкам.
– С профессором, как все-таки? – обратился к команде Эрвин. – Делать что?
– Переть его дальше глупо, шансов, что оклемается, никаких, а воды и так… – Конрад, тихий бухгалтер из Аахена, прикусил язык. На борту «Боинга» он отметился тем, что, угодив в силки шока, словно сомнамбула удерживал мешок с припасами, не размыкая хвата.
– Без еды мы еще протянем, хоть и сойдем с маршрута, но без воды… – Садовник из Саарбрюккена Вилли, въевшийся всем в печенки проектом озеленения Сахары, трусливо взглянул на товарищей.
– А что сам думаешь, шеф? – хмуро спросил Герд, то ли художник, то ли обладатель иной свободной профессии, определенного места жительства не имевший. Супясь, он решал ребус: чего это Эрвин открыл дискуссию? За всю их эпопею в первый раз…
– Дитер – наш товарищ, а не банка из-под пива, – заявил Эрвин, тихо, но, как всегда, весомо.
– Но он безнадежен, да и… холостяк, в отличие от многих! – Юрген сделал шаг вперед, как бы подсказывая выход. Связка тут же пришла в движение, подхватывая свой скарб.
– Куда? – осадил сотоварищей Эрвин, вновь не повышая голоса. Все остановились как вкопанные.
– Эрвин… ну, не знаю… давай его укроем… чем-нибудь, но торчать здесь… – Юрген искал глазами поддержку у остальных.
– Может, воткнем палку с чем-то белым… Нас несомненно ищут… Или выберемся, вот-вот… – Конрад нечто высматривал, быть может, материал для флажка. Между тем, кроме зубов в отвисших челюстях, о белом в округе ничего не напоминало…
– Белым?… – Эрвин спустил с себя бачок с водой, их самую большую емкость с припасами. Привязанный к телу мешок, с которым ни на секунду не расставался, перетащил с бедра на живот.
Тут вожак принял странный вид: будто в тяжких раздумьях, при этом замечалось давно выношенное решение. Длилось это между тем недолго. Без особых усилий Эрвин ловко забросил Дитера себе на плечо, повернулся к группе.
– Пристрою его под барханами, смотря какой ветер… Пока не вернусь, воду не пить, проверю! – грозно подытожил предводитель.
Удаляясь, Эрвин услышал вздохи облегчения дружно валившихся на песок сотоварищей. Больше от них не доносилось ни звука.
Засыпая, Гельмут заметил, что ближайшую простирающуюся в метрах ста гряду барханов Эрвин миновал и продолжил путь дальше. Гельмута так умаяли невзгоды пути, что вникать в логику движения поводыря он не стал. В сознании даже не фиксировалось корневое: сколько ему отведено на этом сузившемся до инстинктов животного и дышащего топкой Сахары свете?
* * *Гельмута тревожил какой-то запах, бередивший своей органикой в безжизненном суховее пустыни, но, что это и откуда, он не понимал, мечась в сумбуре яви и сна.
В несытые годы его детства, в разоренной войной Германии, Гельмут в трепетном волнении считал дни до праздника Октоберфест[16], по большей мере манившего соблазном набить пузо до отвала. В его родной деревеньке Ольшаузен, в тридцати километрах от Мюнхена, торжество разворачивалось по тому же сценарию, что и в прочей Баварии: хоровое пение под раскачивания, подстегиваемое национальным коктейлем из пива и шнапса, и чуть ли не круглосуточная трапеза, по которой молодая поросль и воздыхала.
Истошные крики повсеместно забиваемых поросят веселили подростков, к трепету жизни равнодушных по розовости лет. И знаменитая баварская кровянка, прочая гастрономия подворий, продукт того трепета, туманя, распаляли аппетит. Как результат, в дни праздника педиатры вкалывали не меньше, чем хирурги, с утра до ночи штопавшие и вправлявшие пьяный травматизм…
Гельмут проснулся, обнаружив для себя новую явь, но скорее, формат. Вроде Сахара та же, без границ и надежд, те же друзья по несчастью, вповалку спящие рядом, разве что скулы запали совсем. Отсутствовал, правда, Дитер, но с ним мысленно распрощались еще вчера, с облегчением списав с водного довольствия. Иного и так не было. Семерка умалилась в шестерку, высадив обронившего билет пассажира, но поднабрав кредитных пунктов на выживание.
Не исключено, Дитеру повезло больше, чем остальным, подумал Гельмут. Профессора «отселяли» пока еще люди, пытавшиеся даже нечто воткнуть…
В кого они сподобятся завтра, Гельмут не успел рассудить. Он вдруг вычленил Эрвина, резко преобразившегося. Вожака, чья сатанинская сила с первого дня марша, где тараня, а где охмуряя, цементировала группу.
Эрвин сидел, как и обычно, в центре привала, совсем рядом. Но – небо! – его титановый стержень растаял вместе с мылом, органично дополнявшим его. Налившись непосильным грузом, руки безвольно свисали по бокам, а ноги угловато раскинулись, притом что на привалах он их неизменно под себя подбирал.
Суть его провиса, между тем, заключалась не в утяжелении форм, а в глазах, уродливо разбухших. В них не проглядывало ни черты его прежнего. Стеариновая невозмутимость размякла множеством расслоившихся клеток. И, казалось, те глаза раз и навсегда потеряли способность фокусировать взгляд, отображая закат людского начала.
Эрвин не просто выскочил за бровку реальности, а трансформировался в безмозглую тушу плоти, некую кровянку, зафаршированную в бурдюк формовки а-ля человек.
Оцепенев, Гельмут постепенно, копок за копком, зарылся обратно – в воронку, откуда ему то не хотелось вылезать, то где было непереносимо.
Наконец, переболев сумятицей чувств, Гельмут испытал нечто, чему будто не было почвы произрасти. То не вписывалось в жестокую схватку за жизнь, которую он вел с момента злосчастной катастрофы. Этим чувством было сопереживание.
Гельмут уже не мытарил себя, что лишившись поводыря, группа схватится за воду, чтобы, напившись кому повезет, подохнуть поодиночке. Не маяло и одиночество от осознания своей малости и обреченности, коль никто не протянет руку и за собой не поведет. Гельмута повело иное. Он сострадал исполину Эрвину, все-таки вздернутому дыбой пустыни, Дитеру, которого они так торопливо сплавили на небо, остальным сотоварищам, обезличенным лихом.
Гельмут никого не упрекал – ни судьбу, неправедно с ним обошедшуюся, ни Эрвина, тащившего группу, некогда казалось, по сломанному компасу, ни мачеху-природу, так и не ставшую человеку родной. Он просто печалился, сострадая всем и всему на свете, сковырнув корку отупения с задубевшей от невзгод и страха души.
Эрвин дико икнул. Гельмут взглянул на него и, пустив слезу, стал укладываться на боковую. Запах органики, до боли ему знакомый, растревожив нутро, утонул в печали – гаснущего праздником Октоберфест детства.
Глава 10
Вторые сутки Шабтай метался по Йоханнесбургу, хоронясь то у свалок, то на брошенных стройках. Столь многотрудным способом он норовил ускользнуть от осьминожьих щупальцев своих бизнес-партнеров, ему чудилось, тянущихся отовсюду. Судя по всему, небезосновательно…
От непрерывного сидения в джипе тело Шабтая онемело настолько, что перестало и ныть, но мысли неистовствовали, порой хватая друг друга за портки.
Его рывок из Ботсваны поначалу обнадеживал. Границу ЮАР Шабтай проскочил незамеченным, без отметки в паспорте. В уже досмотренном и получившем добро на проезд грузовике, стоявшем перед ним, взорвался радиатор. Пограничники бросились в будку КПП, должно быть, проконсультироваться. Ведь «Mack» блокировал проезд и без тягача его было не сдвинуть. При этом шлагбаум захлопнуть забыли…
Между грузовиком и границей высветился зазор, на глаз – точь-в-точь габариты его джипа. В его раскладе риск будто бы излишествовал, но, действуя выучке наперекор, Шабтай медленно сполз в кювет и, исчезнув за грузовиком, прошмыгнул через разделительную полосу.
На этом участке границы юаровский КПП отсутствовал – функция контроля возлагалась на Ботсвану. Беспрепятственно проникнув в ЮАР, Шабтай помчался в Йоханнесбург – мегаполис, где рассчитывал обрести приют и затеряться.
Радикальная перегруппировка – всего за какой-то час: понарошку продлил бронь в отеле, бросив вещи в номере, кинул подружку Барбару как вредный балласт, инкогнито пересек границу. Провернул все это не куража ради, а внезапно прозрев, что он самый что ни на есть смертник, дожидающийся мобильной гильотины. По аналогии с французской, доставляемой с оказией…
В конце концов цели своей достиг: получил фору в несколько дней, пожелав воображаемым преследователям поднапрячь мозги и попотеть немного…
Ныне, спустя сутки, в мозгу Шабтая – сплошная беспорядица: что предпринять и куда деть себя, не имея в ЮАР знакомых и связей? Лишь одно очевидно – чего делать не стоит. Смерти подобно хорониться в Ботсване, небольшой стране, где белых наперечет, опасно возвращаться в накаченный советской агентурой Израиль, рискованно и перебираться в старушку-Европу, давно оседланную КГБ.
Правда, эта геостратегия – анализ иного, более позднего порядка. Чтобы сегодня, в век системной информации, накинуть мишени на шею удавку, нужно немного. Достаточно вклиниться в банк бронирования билетов и дожидаться тепленького, уплетая хот-дог. Стало быть, для смены координат воздушный и морской транспорт – западня. Причем куда угодно, хоть в Штаты, своими размерами и «не освоенностью» у КГБ мелькнувшими на дисплее надежды. Кому, как ни выпускнику разведшколы, этого было не знать.
Чем-то второстепенным, но не менее важным переминались и другие «нельзя»: не снимай отель, исключи кредитку, воздержись от звонков – ни жене, ни друзьям, никому…
«То, что проскочил границу ЮАР без отметки, сулит лишь выигрыш времени, – вдруг запнулся Шабтай. – Серьезные ребята – а мои оппоненты таковы – отрывая гвоздодером одну доску логического настила за другой, рано или поздно скумекают, что рыть нужно рядом. И совершенно необязательно пускать по следу целый отряд. Даже пары нанятых частных детективов хватит. Ну а исполнитель прибудет, если на рейде никого… Другое дело, барражировать, чем я ныне пробавляюсь. Но как долго коптеть в автомобиле? До пролежней или звонка ретивого гражданина, кому лягу бельмом на глазу?! Стучать властям на соседа – не то что на беглеца-взломщика, на кого я со своим джипом смахиваю – на Западе норма. Швартоваться и как можно скорее! Да и для «дрейфа» наличных в обрез, кредитку же поглубже спрячь…»
Шабтай сомкнул ладони на затылке и, побродив глазами по потолку джипа, улыбнулся, вполне добродушно причем. Его диспозиция, обрамляемая частоколом сплошных «нельзя», показалась ему комичной. Шабтай вновь улыбнулся, на сей раз шире.
Тело ожило, воспрянуло. Выхода Шабтай по-прежнему не видел, но с мохнатой хандрой распрощался.
Тут беглеца посетила весьма парадоксальная для статуса гонимого мысль: за последние восемь лет он впервые двое суток бьет баклуши, бесцельно слоняясь по Йоханнесбургу. И генеральная задача – выбиться в люди, которой беззаветно с младых лет служит – ни разу о себе не напомнила, растворившись в склизком страхе. «Как бы там ни было, – принялся размышлять он, – штольня, откуда, отметая вариант за вариантом, я тщусь выкарабкаться, все же не завалена. Хоронить себя рано, если проблема не «переперчена» вообще. Более того, представляется частностью на фоне тернистой миссии, которую я на себя взвалил. Какие бы гориллы не дышали мне в спину, возвращаться им не солоно хлебавши, лижа обрубленный хвостик. Как бы они не сужали мой вольер, я выберусь. И жажда жизни здесь ни при чем. Мое злоключение – всего лишь одно из бесконечности препятствий, которые мне до скончания дней объезжать, перекатывать…
Ну а теперь – за дело! Смертнику самолюбование в убыток! Причаливай, гнездись! Без зацепок не бывает, кто-нибудь, да откликнется! Хоть черные, хоть африканеры, а хоть…
Wow… В иерусалимском университете со мной учились ребята из ЮАР. С тех пор не пересекались. Не исключено, кто-нибудь да вернулся на родину, так и не вкусив прелестей средиземноморского «Артека». Как всегда, путевки лишь для избранных…
Вспоминай фамилии, города, сколько по молодости травили! А хотя… что это даст? Фамилии, может быть, те же, а имена, скорее всего, другие, как у меня, сподобившего прежнее имя на ивритский манер. Дома же, в ЮАР, числятся под прежними…
Но, если и выловишь кого, чем обрадуешь? Квартира неприметная нужна, переждать немного… «Для чего?» – спросят со всем резоном. «Так, ничего серьезного» – открещусь. «Все-таки, не зубочистку просишь», – будут настаивать. «Э-э… ну… жена на хвосте… алименты, долговой ямой грозится» – стану мямлить. «Ну, если так запущено, то прямиком в Совдепию, не достать ей там. За железный занавес, в Ковно, родимый, если не запамятовал чего. В Литву, брат, в Литву! От большевизма мутит? Ближайшая гостиница в трех кварталах, такси – вызову. Определяйся, бегу!»
Что это со мной? Даже пацаном от зеленой дички нос воротил. Постой-постой… Литва… Надо же, забыл… Знал еще в детстве… С двадцатых литваки в ЮАР валили, тысячами. И цель столь знакома – за длинным р… рандом, так сказать. Вспоролось наконец!»
Двигатель взвизгнул от передозировки газа, Шабтай устремился к ближайшему жилому массиву.
Въехав в жилую зону, он остановился у телефонной будки, но, внимательно осмотрев ее, поехал дальше. Минул еще несколько телефонных будок, каждый раз высматривая какую-то примету, которая, судя по всему, отсутствовала.
Шабтай добрался до первого благополучного квартала, когда, наконец, спешился. Прошел к свежевыкрашенному телефону-автомату, открыл покоившийся на полке телефонный справочник, принялся в запальчивости листать. Не дойдя до середины, замер, вернулся к началу гроссбуха – к оглавлению. Там перекинул листов десять, на букве S заскользил пальцем сверху вниз, в самом конце раздела – впил взор.
Искомое оказалось номером нужной страницы, зашелестел листами вновь. Через минуту перебрался в джип, вытащил из бардачка карту города. Поглядывая на адрес, занесенный из справочника в записную книжку, путешествовал из одного квадрата карты в другой, пока не откинулся на сиденье, будто с чувством удовлетворения.
Спустя час Шабтай остановился у одноэтажного здания с табличкой The Synagogue of the Lithuanian Jewry[17]. Небоскребы downtown Йоханнесбурга, нависавшие вокруг, заслоняли от лучей солнца серебристую шестиконечную звезду, то ли покровительствуя ей, а, может, в упор не замечая.
По двое, но чаще поодиночке в здание храма входили нарядно одетые мужчины возрастом от пятидесяти до восьмидесяти лет. Наступали сумерки. Судя по активности посетителей, близилось время вечерней молитвы.
Стоянка на этой улице, как и во всем downtown, запрещена. Заметив оглянувшийся на него полицейский патруль Шабтай, тронулся. Пристрой джип, подумал он, сей момент он твой единственный союзник.
Вскоре он припарковался на ближайшей платной стоянке. Намеревался было двинуться в храм, но передумал. Решил дожидаться конца молебна в джипе, дабы не шокировать нарядно одетую публику двухдневной щетиной и разящей потом сорочкой. Да и светиться без надобности особого смысла не видел.
Из всей конгрегации Шабтаю нужен был один единственный человек – ребе[18]. Полагал, что лишь у него, слуги божьем, может рассчитывать на взаимность, без всякой гарантии, разумеется.
Ко всему прочему, не имея продуманной стратегии разговора, толкаться в синагоге – прок маленький. Нужно было все обмозговать, нащупать верную нить.
Шабтай прилег на заднем сиденье, вдруг ощутив, что глаза слипаются. Принимая самые немыслимые позы, предыдущую ночь не сомкнул глаз. Последний раз он так корячился двенадцать лет назад, угодив худосочным юношей на «нары» ГРУ, где его до черноты в глазах гоняли по пересеченке, порой сутки напролет. Повзрослев и возмужав, все-таки не понял зачем. Будто не догадывались, каких нулей он агент…
Какой-то цепкий, но невидимый гребешок ухватился за его густую шевелюру и извлек из хлопка-сырца сна, заставив принять горизонтальное положение. Короткой, но яркой вспышкой мелькнули фигуры входивших в храм соплеменников. Субтильностью и почти детской незлобивостью черт они взывали к сочувствию в этой ощетинившейся ненавистью стране.
Тут Шабтая огрело: задумка направить стопы к покинувшим Литву полвека назад землякам-соплеменникам – серьезное, а может, и непростительное заблуждение. Пущенных по его следу гончих, вне сомнения, снабдят досье. Рано или поздно вскроется, что в ЮАР обитает крупнейшая в мире община литваков, исключая, конечно, Израиль и США. Вынюхав зацепку, начнут охоту с той же точки, что и он, то бишь с храма.
Лицо Шабтая сморщилось, заиграло желваками. Но вскоре, разгладившись, округлилось – какой-то вечной, лунной простотой.
Откуда-то выплыл бетонный саркофаг «Абу-Кабира»[19], почему-то напоминавший ему Мавзолей. Он сотни раз проезжал мимо этого «шедевра зодчества» в городской черте Тель-Авива, и неизменно ежился. Не раз пробовал представить себя за этими стенами, понимая, что те по нему давно плачут или точат на него зубы, но фантазия пасовала, вязла в дрожи.
Открытие обескуражило: случись ему невредимым сесть в самолет, единственный угол, сулящий гарантии его разменянной на игровые жетоны жизни, – этот мерзкий, давящий своим уродством саркофаг. В прободной безнадеге, где, как раненная птица, он трепыхается, прочие перспективы, включая разрабатываемую, грош в базарный день.
Получается, подумал он, не прибившись к берегу, все что остается, явиться в Лоде[20] с повинной к дежурному ШАБАК[21].
Блеклым, припыленным взором Шабтай окинул окрестности. На близлежащей к стоянке улице увидел вначале одного, а потом еще нескольких чернокожих, торопящихся и то и дело озирающихся. По виду – обслуга. Время до наступления комендантского часа, должно быть, таяло.
«Торопиться и мне… – определился Шабтай, – в храм. Молебен допевает последние псалмы. Ну а в «Абу-Кабир» я всегда успею, и суток хватило в восточно-берлинской одиночке, чтобы упираться рогом…»
С учетом недавней двойной переадресовки в синагогу он решил не заходить и дожидаться ребе снаружи – в представившейся кстати кондитерской-кафе. Потягивая пепси-колу, Шабтай наблюдал, как прихожане покидают храм, стихийно кучкуясь и возбужденно беседуя. Подумал: «За этим живым словом, то бишь духовным плечом, их сюда и тянет. Не исключено, кто-нибудь из них – мой родственник, пусть дальний. По крайней мере в этом городе, не говоря уже о стране, такие найдутся. И как им повезло, что, гоняясь за адреналином перемен, они (а скорее, их предки) из Литвы вовремя дернули, ведая о безвременье газовых камер, расстрельных рвов и концлагерей лишь понаслышке».
Основная часть молившихся рассосалась, но Шабтай знал, что некоторые еще внутри, кто получить совет, а кто – излить ребе душу. Рассчитавшись в кафе, он подтянулся ближе к синагоге. Фланировал по тротуару, реагируя на каждый звук, как чуткое животное. За полчаса из синагоги с интервалом в пять-десять минут вышли последние прихожане. Воцарилась пауза, досаждавшая то неизвестностью, то побуждавшая рвануть куда подальше…
Шабтай знал, что судьба столь непростого разговора во многом зависит от первой фразы или, по крайней мере, от первых нескольких фраз. И, конечно, не вызывало сомнений: если в конце концов он не бросится в аэропорт, поддавшись эмоциям, то с ребе будет изъясняться на мамэ лошн[22], воспроизводя свою драму, но сюжет – никуда не деться – нафантазирует…
Как Шабтай и предполагал, ребе вышел не один – со свитой из двух габаев[23]. Если отмести столь немаловажную составляющую, что контакт тет-а-тет со жрецом под вопросом, возраст ребе обнадеживал. Ему за семьдесят. Следовательно, наиболее вероятно, родился в Литве. Был бы раввин лет на двадцать моложе, литовского наверняка бы не знал или же владел им поверхностно, почерпнув вершки от родителей.
– Привет вам из Литвы, ребе, – по-литовски обратился Шабтай. По реакции обернувшихся в недоумении габаев, он понял, что переориентировался верно. В отличие от ребе, чья спина застыла как плита, литовский габаям, весьма похоже, не знаком.
Белые космы раввина пришли в движение, чуть приоткрывая профиль. Он с опаской взглянул на Шабтая.
– Кто это, ребе? – спросил на идише один из габаев. Увидев, что Шабтай снисходительно улыбается, растерялся вовсе.
– Что вам нужно? – откликнулся по-английски раввин, явно взволнованный.
– Мне нужен совет, ребе, – по-литовски продолжил Шабтай. Похоже, на сей раз слово «ребе» у габаев отложилось – недоумение на их лицах сменил интерес.
– Я служу Господу и… своему народу, – сказал по-английски ребе, игнорируя литовский пришельца. Подкрепил сказанное кивком в сторону храма. – Хм, советы… – Ребе все-таки выдал себя.
– Займу всего минуту, уважаемый, – прибег к мамэ лошн Шабтай.
От сытного винегрета языков лица габаев дружно поглупели.
– Кто вы, молодой человек? – спросил раввин, пристально всматриваясь в визави.
– Мы можем поговорить наедине? – вновь прозвучал литовский.
Раввин скривился в лице и нескладным движением плеч. Отделился от эскорта и двинулся к Шабтаю, казалось, через не могу. Габаи устремились вслед, но незаметным движением раввин осадил свиту.
Сдабривая навеки застрявший в еврейском местечке идиш литовским и прикусывая прорывающиеся английские и ивритские слова, Шабтай в один заход вывалил свою историю, будто с юных лет оттачивал искусство сказочника, но, скорее, детектившика. Раввин слушал, не перебивая. Время от времени лишь снимал очки и протирал платком диоптрии. В итоге засунул очки в боковой карман лапсердака и уже не вынимал, подслеповато щурясь.