Полная версия
Ориентализм
И всё же, в отличие от Мишеля Фуко, чьим трудам я очень обязан, я верю в определяющий след отдельных писателей на анонимном коллективном массиве текстов, составляющих дискурсивную формацию, подобную ориентализму. Единство большого ансамбля текстов, которые я анализирую, отчасти объясняется тем, что они часто ссылаются друг на друга: ориентализм – это, в конце концов, система цитирования произведений и авторов. «Нравы и обычаи египтян в первой половине XIX в.» Эдварда Уильяма Лэйна читали и цитировали такие разные люди, как Нерваль, Флобер и Ричард Бёртон. Он был авторитетом, использование которого являлось обязательным для любого, кто писал или думал о Востоке, а не только о Египте: когда Нерваль дословно заимствует отрывки из этой книги, он использует авторитет Лэйна для помощи в описании деревенских сцен в Сирии, не в Египте. Авторитет Лэйна и возможность цитировать его работы к месту и не к месту обусловлены тем, что ориентализм смог придать его тексту статус своего рода обменной валюты. Однако невозможно понять это значение Лэйна, не понимая также особенностей его текста; это в равной степени относится и к Ренану, Саси, Ламартину, Шлегелю и группе других влиятельных авторов. Фуко считает, что в целом отдельный текст или автор имеет очень мало значения; эмпирическим путем я обнаружил, что в случае ориентализма (и, возможно, нигде больше) это не так. Соответственно, в своем анализе я пристально изучаю тексты, поскольку его цель – вскрыть диалектические отношения между индивидуальным текстом или писателем и сложной коллективной формацией, вкладом в которую является его работа.
Несмотря на то, что эта книга включает в себя обширную выборку авторов, она всё еще далека от законченной истории или общего описания ориентализма. Эту неудачу я очень хорошо осознаю. Ткань столь плотного дискурса, как ориентализм, сохранилась и функционировала в западном обществе благодаря своему богатству: всё, что я сделал, – это описал некоторые фрагменты этой ткани в определенные моменты и предположил существование большего целого – подробного, интересного, наполненного удивительными персонажами, текстами и событиями. Я утешился мыслью, что эта книга – лишь одна в ряду, и надеюсь, что найдутся ученые и критики, которые пожелают написать другие. Еще предстоит написать общий очерк об империализме и культуре; другие исследования будут углубляться в связи между ориентализмом и педагогикой, или в итальянский, голландский, немецкий и швейцарский ориентализм, или в динамику отношений между гуманитарной наукой и художественным письмом, или в связь между административными подходами и интеллектуальной дисциплиной[150]. Возможно, самой важной задачей из всех было бы провести исследования современных альтернатив ориентализму, спросить, как можно изучать другие культуры и народы с либертарианской[151] или же не-репрессивной и не-манипулятивной точки зрения. Но тогда придется переосмыслить всю сложную проблему знания и власти. Все эти задачи в настоящем исследовании остаются постыдно незавершенными.
Последнее, возможно, лестное для меня самого замечание о методике состоит в том, что это исследование я писал, принимая во внимание несколько аудиторий. Для тех, кто изучает литературу и критику, ориентализм представляет собой удивительный пример взаимосвязи между обществом, историей и текстуальностью; более того, культурная роль, которую играет Восток на Западе, связывает ориентализм с идеологией, политикой и логикой власти – вопросами, имеющими отношение, как мне кажется, к литературному сообществу. Для моих современников, изучающих Восток, от университетских ученых до политиков, я писал с двумя целями: во-первых, представить им их интеллектуальную генеалогию так, как это сделано еще не было; во-вторых, раскритиковать – в надежде начать дискуссию – часто неоспариваемые положения, на которых по большей части основывается их работа. Для широкого читателя это исследование касается вопросов, которые всегда привлекают внимание, и все они связаны не только с западными концепциями и обращением к Другому, но и с исключительно важной ролью, которую западная культура играет в том, что Вико называл «миром наций». Наконец, для читателей так называемого третьего мира это исследование представляет собой шаг к пониманию не столько западной политики и месту не-западного мира в этой политике, сколько силы западного культурного дискурса, силы, слишком часто ошибочно воспринимаемой в качестве декоративной или «надстроечной». Надеюсь, что смог проиллюстрировать колоссальную структуру культурного господства, а также опасности и соблазны использования этой структуры в отношении самих себя или других – особенно для народов, познавших колонизацию.
Три длинные главы и двенадцать более коротких разделов, на которые разделена эта книга, призваны, насколько возможно, облегчить изложение. Глава первая, «Масштаб ориентализма», очерчивает большой круг всех измерений предмета, как с точки зрения исторического времени и опыта, так и с точки зрения философских и политических тем. Во второй главе, «Ориентализм структурирует и переструктурирует», предпринимается попытка проследить развитие современного ориентализма, опираясь на обширный хронологический обзор и на описание ряда приемов, общих для творчества выдающихся поэтов, художников и ученых. Глава третья, «Ориентализм сегодня», начинается там, где остановились мои предшественники, то есть примерно в 1870 году. Это период великой колониальной экспансии на Восток, кульминацией которой стала Вторая мировая война. Самый последний раздел третьей главы характеризует переход от британской и французской гегемонии к американской; здесь я попытаюсь, наконец, обрисовать современные интеллектуальные и социальные реалии ориентализма в США.
3. Личностное измерение. В «Тюремных тетрадях»[152] Грамши утверждает: «Отправной точкой критической разработки является осознание исторического процесса как он есть и „знание себя“ как продукта произошедшего до сего времени исторического процесса, который оставил на тебе бесконечное множество следов, не оставив при этом полного их списка». Единственный имеющийся английский перевод необъяснимо приводит комментарий Грамши именно в таком виде, в то время как текст Грамши на итальянском языке завершается так: «Поэтому существует настоятельная потребность вначале составить такой список»[153].
Большая часть моего личного вклада в это исследование проистекает из моего осознания собственной принадлежности к «Востоку», поскольку я был ребенком, росшим в двух британских колониях. Всё образование, полученное мной в этих колониях (в Палестине и в Египте) и в Соединенных Штатах, было западным, и всё же это глубинное раннее осознание сохранилось. Во многих отношениях мое изучение ориентализма было попыткой перечислить те отпечатки, которые наложила на меня, восточного субъекта, культура, господство которой было столь мощным фактором в жизни всех восточных народов. Вот почему я считаю, что исламский Восток должен был быть в центре внимания. Является ли результат, которого я достиг, списком, о котором писал Грамши, судить не мне, хотя я чувствовал важность сознательного намерения создать его. На этом пути, насколько это было возможно, я старался сохранять критическое сознание, а также использовать те инструменты исторического, гуманистического и культурного исследования, которыми я смог овладеть благодаря своему образованию. Однако ни в одном из них я никогда не терял из виду культурную реальность того и личную сопричастность к тому, что было здесь обозначено как «Восток».
Исторические обстоятельства, делающие возможным такое исследование, довольно сложны, и я могу перечислить их здесь лишь схематично. Любой человек, живущий на Западе, особенно в Соединенных Штатах, с 1950-х годов переживает эпоху необычайно бурных отношений Востока и Запада[154]. Не будет ошибкой отметить, что «Восток» в этот период всегда означал опасность и угрозу, даже когда речь шла о традиционном Востоке или о России. В университетах нарастающее создание программ и институтов регионоведения сделало изучение ориентализма частью национальной политики. Власти в этой стране публично питают здоровый интерес к Востоку, как из-за его стратегического и экономического значения, так и из-за его традиционной экзотики. Если мир стал гораздо доступнее западному гражданину, живущему в эпоху электроники, то доступнее стал и Восток – теперь, возможно, не столько как миф, но и как место, где пересекаются интересы Запада, и в особенности Америки.
Одной из черт электронного постмодернистского мира является усиление стереотипов, сквозь призму которых рассматривается Восток. Телевидение, кино и все средства массовой информации загоняют информацию во всё более и более стандартизированные формы. В отношении Востока стандарты и культурные стереотипы усилили влияние академической и образной демонологии XIX столетия, «таинственного Востока». Это как нельзя более верно в отношении восприятия Ближнего Востока. Три вещи ответственны за то, что даже самое элементарное восприятие арабов или ислама превращается в крайне политизированное, даже надрывное занятие: первая – история популярных антиарабских и антиисламских предрассудков на Западе, что непосредственно отражено в истории ориентализма; вторая – это борьба арабов и израильского сионизма и ее влияние на американских евреев[155], так же как и на всю либеральную культуру и население в целом; третья – почти полное отсутствие какой-либо культурной позиции, позволяющей либо идентифицироваться с арабами или исламом, либо бесстрастно эти темы обсуждать. Более того, вряд ли нужно говорить, что, поскольку Средний Восток в настоящее время так сильно отождествляется с политикой великой державы, нефтяной экономикой и простодушной дихотомией свободолюбивого, демократического Израиля и злых, тоталитарных арабов-террористов, шансы на какое-либо ясное представление о темах, связанных с Ближним Востоком, удручающе малы.
Мой собственный опыт в этих вопросах отчасти и побудил меня написать эту книгу. Жизнь араба палестинца на Западе, особенно в Америке, безнадежна. Здесь он почти единодушно политически не существует, а если и существует, то либо как досадная помеха, либо как «восточный человек». Паутина расизма, культурных стереотипов, политического империализма, дегуманизирующей идеологии, опутывающая араба или мусульманина, по-настоящему сильна, и эту паутину каждый палестинец стал ощущать как свою личную кару. Для него всё становится еще хуже, если отметить, что ни один ученый, занимающийся Ближним Востоком, – то есть ни один ориенталист – в Соединенных Штатах никогда полностью себя культурно и политически не отождествлял с арабами; конечно, на каком-то уровне отождествление было, но оно никогда не получало «приемлемой» формы, как в случае с либеральной американской идентификацией с сионизмом[156], и зачастую было сильно подпорчено ассоциацией либо с дискредитированными политическими и экономическими интересами (например, арабисты нефтяной компании и Госдепартамента), либо с религией.
Поэтому связь знания и власти, создающих «восточного человека» и в некотором смысле уничтожающих его как человеческое существо, не является для меня чисто академическим понятием. И всё же это интеллектуальное понятие и, весьма очевидно, важное. Я смог использовать свои гуманистические и политические опасения для анализа и описания очень конкретной темы – становления, развития и консолидации ориентализма. Слишком часто литературу и культуру считают политически и даже исторически невинными; мне всегда казалось иначе, и, конечно, мое изучение ориентализма убедило меня (и, надеюсь, убедит моих коллег в области литературы), что общество и литература могут быть поняты и изучаемы только вместе. Кроме того, по почти неизбежной логике я обнаружил, что пишу историю странного, тайного пособника западного антисемитизма. То, что антисемитизм и ориентализм очень похожи друг на друга, – это историческая, культурная и политическая истина, о которой достаточно лишь упомянуть в присутствии араба палестинца, чтобы ирония ситуации была прекрасно понята. Но тот вклад, который мне также хотелось бы внести, – поспособствовать лучшему пониманию того, как действовало культурное господство. Если это стимулирует новый тип отношений с Востоком, если это вообще уничтожит понятия «Восток» и «Запад», тогда мы сможем немного продвинуться в процессе, который Реймонд Уильямс назвал «отучением» (unlearning) от «унаследованного режима господства»[157].
Глава 1
Масштаб ориентализма
…Беспокойный и честолюбивый гений европейцев… которому не терпится воспользоваться новыми инструментами своего могущества…
Жан-Батист Жозеф Фурье. Историческое предисловие (1809) к «Описанию Египта»[158]
I
Познавая Восток
13 июня 1910 года в Палате общин выступил Артур Джеймс Бальфур[159] с докладом «Проблемы, с которыми мы сталкиваемся в Египте». Они, по его словам, «принадлежат к совершенно иной категории», чем те, которые «затрагивают остров Уайт или Западный Райдинг Йоркшира». Он говорил с авторитетом давнего члена парламента, бывшего личного секретаря лорда Солсбери, бывшего главного секретаря по делам Ирландии, бывшего секретаря по делам Шотландии, бывшего премьер-министра, ветерана многочисленных заморских кризисов, достижений и перемен. Занимаясь делами империи, Бальфур служил монархине, в 1876 году провозглашенной императрицей Индии; у него была исключительно удобная позиция и необычайно влиятельные посты, чтобы следить за Афганской и Зулусской войнами[160], британской оккупацией Египта в 1882 году, смертью генерала Гордона в Судане[161], Фашодским кризисом[162], битвой при Омдурмане[163], англо-бурской войной[164], Русско-японской войной. К этому нужно добавить его исключительно высокое социальное положение, широту знаний и острый ум – он мог писать на такие разнообразные темы, как Бергсон, Гендель, теизм[165] и гольф, – образование в Итоне и Тринити-колледже в Кембридже и его управление имперскими делами – всё это придавало значительный вес словам, которые он произнес в Палате общин в июне 1910 года. Но в речи Бальфура было что-то еще, или, по крайней мере, в его потребности произнести ее столь назидательно и нравоучительно. Некоторые члены палаты ставили под сомнение необходимость присутствия «Англии в Египте» – сюжет, о котором с энтузиазмом писал в своей книге 1892 года Альфред Милнер[166], – поскольку речь шла о некогда прибыльной оккупации, ставшей теперь источником неприятностей ввиду подъема египетского национализма[167] и того, что дальнейшее британское присутствие в Египте было уже не так легко защищать. Так, Бальфуру пришлось приводить доводы и разъяснять.
Принимая вызов Дж. М. Робертсона[168], члена палаты от Тайн-сайда, Бальфур сам поднял поставленный Робертсоном вопрос: «Как смеете вы быть высокомерным по отношению к тем людям, которых вы предпочитаете называть „восточными“ (Oriental)?» Выбор слова «восточный» (в форме «ориентальный») был каноническим; его использовали Чосер и Мандевиль[169], Шекспир, Драйден[170], Поуп[171] и Байрон. Он обозначал Азию или Восток (East) – географически, морально, культурно. В Европе можно было бы говорить о восточной (Oriental) личности, восточной атмосфере, восточной сказке, восточном деспотизме или восточном способе производства и быть понятым. Маркс использовал это слово, и теперь его использовал Бальфур; его выбор был понятен и не требовал никаких объяснений.
Я не занимаю превосходящей позиции. Но я спрашиваю тех [Робертсона и других]… у кого есть хотя бы самое поверхностное знание истории, посмотрят ли они в лицо фактам, с которыми приходится иметь дело британскому государственному деятелю, когда он оказывается в положении превосходства над такими великими народами, как обитатели Египта и стран Востока. Мы знаем цивилизацию Египта лучше, чем цивилизацию какой бы то ни было страны. Мы знаем ее незапамятные времена, мы знаем ее ближе, мы знаем о ней больше. Она выходит далеко за пределы ничтожного отрезка истории нашего народа, который теряется в доисторическом периоде, том времени, когда египетская цивилизация уже миновала свой расцвет. Посмотрите на все страны Востока. Не говорите о превосходстве или неполноценности.
Две великие темы главенствуют в его замечаниях здесь и далее: знание и власть, бэконовские темы[172]. Поскольку Бальфур обосновывает необходимость британской оккупации Египта, превосходство в его сознании связано с «нашим» знанием Египта, а вовсе не с военной или экономической мощью. Знание для Бальфура означает изучение цивилизации от ее истоков до расцвета и упадка – и, конечно же, это означает способность делать это. Знание означает подъем над сиюминутным, над самим собой, к чужому и далекому. Объект такого познания изначально уязвим для испытующего взгляда; этот объект – «факт», который, если он развивается, изменяется или иным образом трансформируется так, как свойственно цивилизациям, тем не менее фундаментально, даже онтологически устойчив. Иметь такое знание о таком предмете – значит господствовать над ним, иметь над ним власть. И власть здесь означает для «нас» (us) отказ в автономии «ей» (it), восточной стране, поскольку мы ее знаем и она существует в некотором смысле так, как мы ее знаем. Британское знание Египта – это и есть Египет для Бальфура, и бремя знания заставляет такие вопросы, как неполноценность и превосходство, казаться незначительными. Бальфур нигде не отрицает британского превосходства и египетской неполноценности; он принимает их как должное, когда описывает последствия знания.
Прежде всего взгляните на факты. Западные народы с момента их появления в истории демонстрируют зачатки способностей к самоуправлению… к собственным достижениям… Вы можете пройтись по всей истории восточных народов (the Orientals) в широком смысле понимания Востока (broadly speaking the East), и вы не найдете никаких следов самоуправления. Все их великие века – а они были поистине великими – прошли под эгидой деспотичного, абсолютного правления. Весь их великий вклад в цивилизацию – а он поистине велик – был сделан именно при такой форме правления. Завоеватель сменял завоевателя, одно господство сменяло другое, но никакие превратности судьбы и удачи не приводили к тому, чтобы одна из этих наций сама по себе установила то, что мы, с западной точки зрения, называем самоуправлением. Это факт. Это не вопрос превосходства и неполноценности. Я полагаю, что истинная восточная мудрость гласила бы, что работа по управлению, которую мы возложили на себя в Египте и где-либо еще – не для философа: это труд грязный, труд неблагодарный – выполнять необходимую работу.
Поскольку эти факты являются фактами, Бальфур переходит к следующей части своей аргументации.
Хорошо ли для этих великих наций – я признаю их величие, – если это абсолютное правление исходит от нас? Я думаю, хорошо. Я думаю, опыт показывает, что они оказались под гораздо лучшим управлением, чем когда-либо прежде в истории всего мира, и что это благо не только для них, но, несомненно, благо для всего цивилизованного Запада… Мы находимся в Египте не только ради египтян, хотя и ради них тоже, но и ради Европы в целом.
Бальфур не приводит никаких доказательств тому, что египтяне и «народы, с которыми мы имеем дело», ценят или даже понимают благо, которое им приносит колониальная оккупация. Бальфуру, однако, не приходит в голову позволить египтянину говорить за себя, поскольку, по-видимому, любой египтянин, желающий высказаться, скорее будет «агитатором, желающим создать трудности», чем добродушным местным жителем, который не замечает «трудностей» иностранного господства. Итак, решив этические проблемы, Бальфур переходит, наконец, к проблемам практическим. «Если это наше дело – править, с благодарностью или без благодарности, с настоящей и подлинной памятью обо всех потерях, от которых мы избавили население [Бальфур ни в коем случае не подразумевает, что часть этой потери – утрата или, по крайней мере, отсрочка на неопределенный срок независимости Египта], и без отчетливого представления обо всех благах, которые мы им дали; если это наш долг, то как его исполнить?» Англия посылает «в эти страны своих самых лучших [подданных]». Эти самоотверженные управленцы трудятся «среди десятков тысяч людей, принадлежащих к другой вере, другому народу, другой дисциплине, другим условиям жизни». Эту работа по управлению возможна благодаря пониманию того, что дома их поддерживает правительство, которое одобряет всё, что они делают. Но «как только у местного населения зарождается инстинктивное чувство, что за теми, с кем им приходится иметь дело, нет ни силы, ни авторитета, ни сочувствия, всеобъемлющей и щедрой поддержки страны, которая их туда послала, эти народы теряют всё то чувство порядка, которое составляет основу их цивилизации, точно так же, как наши офицеры теряют то чувство власти и авторитета, которое лежит в основе всего, что они могут сделать для блага тех, к кому были направлены».
Логика Бальфура здесь интересна не в последнюю очередь тем, что полностью согласуется с предпосылками всей его речи. Англия знает Египет; Египет – это то, что знает Англия; Англия знает, что Египет не может иметь самоуправления; Англия подтверждает это, оккупируя Египет; для египтян Египет – это то, что Англия оккупировала и чем она теперь управляет; оккупация иноземцами, следовательно, становится «самой основой» современной египетской цивилизации; Египет требует, даже настаивает на британской оккупации. Но если особая близость между правителем и управляемыми в Египте нарушается сомнениями парламента внутри страны, то «авторитет тех, кто… является господствующим народом – и, как я думаю, должен оставаться господствующим народом, – был недооценен». Страдает не только престиж Англии: «это напрасная трата времени для горстки английских чиновников – одарите их, как вам угодно, наделите всеми чертами характера и талантами, какие только можете себе вообразить, – для них невозможно выполнить ту великую миссию, которую в Египте – не только мы, но и весь цивилизованный мир – возложили на них»[173].
Как риторическое представление речь Бальфура примечательна тем, какую роль он играет и как представляет самых разных персонажей. Есть, конечно, «англичане», для которых местоимение «мы» употребляется во всей полновесности выдающегося могущества человека, который чувствует себя представителем всего лучшего в истории своей нации. Бальфур также может говорить от имени цивилизованного мира, Запада и относительно небольшой группы колониальных чиновников в Египте. Если он и не говорит непосредственно от лица «восточных людей» (the Orientals), то это потому, что они, в конце концов, говорят на другом языке; однако он знает, что они чувствуют, так как он знает их историю, их доверие к таким, как он, и их ожидания. Тем не менее он говорит за них в том смысле, что сказанное ими, если бы их спросили и если бы они были способны ответить, несколько бесполезно подтвердило бы уже и так очевидное: то, что они являются подчиненным народом, покоренным теми, кто знает их и что хорошо для них, лучше, чем они сами могли бы знать. Их великое прошлое осталось в прошлом; в современном мире они полезны только потому, что могущественные и современные империи эффективно вывели их из плачевного состояния упадка и превратили в перевоспитанных обитателей продуктивных колоний.
Египет, в частности, был превосходным примером, и Бальфур прекрасно понимал, какое право он имеет говорить как член парламента своей страны от имени Англии, Запада, западной цивилизации о современном Египте. Ибо Египет был не просто еще одной колонией: он был оправданием западного империализма; он был, до его аннексии Англией, почти академическим примером восточной отсталости; он должен был стать триумфом английских знаний и власти. В период между 1882, когда Англия оккупировала Египет и положила конец националистическому восстанию полковника Ораби[174], и 1907 годом представителем Англии в Египте, хозяином Египта, был Ивлин Бэринг[175] (также известный как «Заносчивый Бэринг»), лорд Кромер. 30 июля 1907 года в Палате общин не кто иной как Бальфур поддержал назначение Кромеру пенсионной выплаты в пятьдесят тысяч фунтов в качестве вознаграждения за то, что он сделал в Египте. «Кромер создал (made) Египет», – сказал Бальфур:
Во всём, к чему он прикасался, он преуспевал… Стараниями лорда Кромера за последнюю четверть века Египет поднялся с самого дна социальной и экономической деградации до его нынешнего состояния – я уверен, единственного в своем роде среди восточных (Oriental) наций – материального и морального процветания[176].
Как измерялось моральное процветание Египта, Бальфур не решился сказать. Британский экспорт в Египет был равен по объему экспорту всей Африки – это, безусловно, указывало на своего рода совместное (несколько неравномерное) финансовое процветание Египта и Англии. Но что действительно имело значение, так это непрекращающаяся, всеохватывающая западная опека восточной страны, от ученых, миссионеров, бизнесменов, солдат и учителей, которые готовили, а затем осуществляли оккупацию, до высокопоставленных чиновников, таких как Кромер и Бальфур, которые считали себя обеспечивающими, направляющими, а иногда и принуждающими Египет подняться из восточного запустения к его нынешнему одинокому возвышенному положению.