bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 20

– Василий Иванович, голубчик, что вы говорите! Граф чрезвычайно демократичен…

– Ха-ха! – громко сказал Федор. – Демократичный граф – это прекрасно!

– Извините, Мария Ивановна, ради бога, извините, – строго повторил Василий Иванович. – Это предложение я не могу принять… Да, не могу! Не могу изменить своим идеалам, хотя это, возможно, и смешно. Не могу! И поэтому оставим этот разговор.

Над столом повисла неприятная тишина. Только чуть звякали ложечки.

– А у нас доктор Браудэ был, – сказала Екатерина Павловна. – Федора Ивановича смотрел…

И, заплакав вдруг, быстро вышла из комнаты.

Глава шестая

1

Заместителем командира 74-го пехотного Ставропольского полка был полковник Евгений Вильгельмович Бордель фон Борделиус. Эта звучная фамилия служила предметом постоянных офицерских острот, однако острить дозволялось лишь однополчанам, да и то не впрямую, а с намеком: тонкостью этого намека и оценивалась глубина остроумия. Офицеры изощрялись как только могли, ревниво следя за исполнением договорных условий; нарушителей одергивали неукоснительно и строго.

Сам Евгений Вильгельмович – человек отменного хладнокровия и уравновешенности, не позволявший себе повышать голос даже на солдат, – относился к шуткам в собственный адрес с живейшим любопытством, а наиболее удачные остроты записывал для памяти. И если они повторялись, говорил: «Вчера, поручик, вы изволили использовать остроумие трехмесячной давности: впервые на эту тему проехался капитан Дмитрий Афанасьевич Сашальский. Либо изобретите что-либо новенькое, либо смените цель. У нас в полку есть капитан Арендт, поручик Кандиляри, подпоручик Макроплио или младший врач Опеньховский. Попробуйте поговорить касательно „арендтной“ платы, прикажите как-нибудь зажечь „кандиляри“ или назовите подпоручика Микроплио: может быть, это поднимет ваш престиж острослова». Говорил он ровным скрипучим голосом, всегда длинно и нудно, и проштрафившийся надолго запоминал выволочку. Если же острота оказывалась свежей, полковник заносил ее в книжечку, ставил дату и с чувством жал руку автору.

Об этом рассказал портупей-юнкеру Владимиру Олексину подпоручик Герман Станиславович фон Геллер-Ровенбург – нервозно-живой, скорее крикливый, чем звонкий, имеющий неприятную привычку хрустеть длинными костлявыми пальцами. Он был оставлен с дежурной частью при главной квартире в станице Крымской; сам же полк вот уже месяц как выступил в Майкоп на ежегодные дивизионные учения.

– Так что острите осторожно, юнкер. Осторожно и умно, если не хотите получить внушение.

Подпоручик старательно грассировал, но иногда забывался и говорил вполне правильно, поскольку картавил только для шика.

– Я не собираюсь острить.

– Напрасно, юнкер, напрасно. Остроумие у нас ценится весьма и весьма. Признаться, скучновато, юнкер, скучновато. Днем служба, служба, служба, «неукоснительно и непременно», как говорит подполковник Ковалевский. Полагаете, вдалбливаем словесность? Черта с два-с, юнкер, черта с два-с! А по холмам на брюхе не желаете ли? А от стрельбы оглохнуть не стремитесь, нет? Странно, мы стремимся. Полк, изволите ли видеть, кавказский, большинство офицеров – старые вояки. «Вперед, молодцы, ура, ура-ура!» – вот что им снится. И в соответствии с этим – сами понимаете. Из кожи вон лезем.

С уходом полка в Крымской стало тихо: остались лишь тыловые службы, лазареты, обозы да дежурная часть. Подпоручик изнемогал от скуки и до смерти рад был вцепиться в только что прибывшего неофита.

– А вечером, думаете, отдых? Какое там! Ни Лизет, ни Анет, ни даже цыганочек здесь не сыщете. А дочери офицеров на выданье – это же клюква в лампадном масле, юнкер, клюква в лампадном масле! Ну, играем по маленькой. Вы играете? Ага, отлично! Почему по маленькой, спросите? А потому, друг мой, что по большой начальство не велит. Да, да, представьте себе! Полковник лично меж столов ходит и на ставки поглядывает: каков антураж? Иметь долги здесь считается неприличным, чуть ли не оскорблением чести полка. Представляете, поручик Ростом Чекаидзе в прах проигрался в Тифлисе! Приехал герой героем, а Бордель дознался, тут же выплатил весь его долг и теперь изымает у Ростома из жалованья. А уж разговору-то было, разговору! И Чекаидзе из героя превратился чуть ли не в посмешище. В отставку просился, ей-богу, в отставку! Допекли, вот как-с, юнкер, вот как-с.

Старшим начальником в Крымской оказался подполковник Ковалевский – старый кавказский служака с орденами, одышкой и многочисленной семьей. Служил он старательно и исправно, новшеств не любил и, получив два сабельных да одно огнестрельное ранение в стычках с немирными горцами, войны откровенно не хотел, за что и считался в полку чудаком. Когда Владимир по всей форме представился ему, спросил озабоченно:

– Война будет ай нет? Что в Москве-то говорят, голубчик?

– Ждут, господин полковник. С нетерпением и надеждой, уповая…

– Уповая, – вздохнул подполковник, покачав большой, бритой на кавказский манер головой. – Уповать на милость надо, юноша. На милость да на благо, неукоснительно и непременно.

– Однако, господин полковник, известные турецкие зверства заставляют нас вспомнить об оружии, – рискнул поспорить юнкер. – Если изволили читать о резне…

– Писать да читать – самое пустое занятие, – добродушно сказал подполковник. – Чего ради деньжат не сочинишь! А воевать – значит убивать. Этак вот штыком душу выпустить. Каков бы ни был злодей – черкесец там, турка или чечня, – душа-то у него есть? Есть. А вы ее – наружу. Ох-хо-хо, нехорошо все это, голубчик. Сам грешен, знаю: нехорошо. Поверите ли, по сей день сплю плохо. То есть так скверно сплю, не приведи бог никому. Уж и молюсь до пота, и говею, и пощусь, а сон нейдет. Нейдет сон, и все тут. Отчего нейдет, а? От греха. От убийства, которое производил согласно должности и присяге. И сна за то лишен, так полагаю, что Богом. Ох-хо-хо! – Подполковник еще раз вздохнул и сокрушенно покачал головой. – Однако как же вы, юноша, один-то, а? Господа офицеры в Майкопе, собрание закрыто – затоскуете, поди?

– Ничего. Как-нибудь.

– Как-нибудь – это где-нибудь, а не в Семьдесят четвертом Ставропольском. Пожалуйте ко мне вместе с подпоручиком Геллером, прошу покорнейше ему приглашение передать. Да, да. Жена пирог испечет, посидим, потолкуем. О Москве расскажете, жена и дочери рады будут. Не откажите, голубчик. Очень обяжете, очень…

– Зазвал-таки? – рассмеялся подпоручик фон Геллер-Ровенбург, когда Владимир поведал ему о результатах официального представления. – Ну, не завидую. Дочери у него – монстры. Три монстры, представляете? Ужас! Стихи заставят читать, вот увидите. Зубрите заранее.

– Давайте вместе зубрить, Герман Станиславович. Не покидайте в тяжелую минуту, и это зачтется вам.

– Я? Туда? – Подпоручик был искренне поражен. – Окститесь, юнкер: там наши не бывают. Там же этакие, знаете ли… – он похрустел пальцами, – селяне. Да, да, самые натуральные: подполковник родом из сельских попиков – тех, знаете ли, что сами пашут, сами сеют. Дослужился верой и правдой, честь ему и хвала, дослужился – и не закрепил. Женился на казачке, этакой Ганке. Добро бы с приданым, ан нет: по любви. По горячей страсти на полуграмотной казачке, хоть и дворянке по отцу: знаете это казачье дворянство за удаль? Нет, это немыслимо, юнкер, немыслимо!

Вероятно, это было действительно немыслимо, но Олексин все же уговорил подпоручика. То ли фон Геллеру было тоскливо в опустевшей станице, то ли долг хозяина он ставил выше личных симпатий, то ли, несмотря ни на что, ему очень хотелось познакомиться поближе с кем-либо из «трех монстров», а только сопротивлялся он лениво и недолго. Сговорившись, молодые люди надели первосрочные мундиры и прибыли на скромный домашний чай, точно на высочайший смотр.

Гостей было немного. Полковой священник отец Андрей Варашкевич; приземистый и длиннорукий, похожий на сельского коваля прапорщик Терехин; вислоусый, тоже по кавказской моде бритый наголо чернобородый капитан Гедулянов да коллежский секретарь Иван Герасимович Ефимов. Батюшка и чиновник пришли с женами, но жены пока сидели в задних комнатах, у девочек, а гостей принимала круглолицая чернобровая хозяйка Прасковея Сидоровна. Собственно, весь прием заключался в улыбках с ямочками на персиковых щеках да бесконечной беготне на кухню, где вот-вот непременно должен был подгореть пирог. Суетилась она от смущения, а виной тому было появление молодых людей в мундирах и при оружии. Постоянные гости, к которым она давно привыкла, вели себя запросто: сидели в расстегнутых сюртуках, просили кваску похолоднее и по-свойски звали ее Сидоровной.

Молодые люди тоже чувствовали себя не в своей тарелке. И хозяин, и гости были старше их, давно знали друг друга не только по службе, а «монстры» что-то не появлялись, и разговор никак не клеился. Гедулянов вел скучнейшую беседу с Терехиным о преимуществах кабардинских лошадей, хозяин толковал о погоде, чиновник жаловался на поясницу, а отец Андрей, умно улыбаясь в любовно расчесанную бороду, вставлял замечания большей частью загадочного свойства:

– Лошадь – тварь женского рода.

– Позвольте, а если жеребец?

– Все равно женского. Вы о ней как о женщине говорите, как о женщине думаете. Право, господа, проверьте.

– Кабардинки в лаве ушами прядут, – говорил прапорщик, упрямо не соглашаясь признавать выдающихся свойств у местной породы. – Мне казаки рассказывали.

– Прядут те, которые выезжены скверно, – басил чернобородый мрачноватый капитан. – Извольте выездить, а уж потом требуйте с коня. А выносливы-то, батенька, выносливы-то каково! При особом театре военных действий, коим является Кавказ, – незаменимая лошадь. Круч не страшится, жрет что ни попадя…

– Человек – скотина всеядная, – сказал отец Андрей: у него была способность говорить глупости, умно улыбаясь. – Потому и пост введен. Потому и соблюдать их надобно. Не токмо ради исполнения заветов, но и на пользу сущую.

– Для сущей пользы к столу прошу, – сказал хозяин, гостеприимно растопырив руки, точно сгоняя кур. – Прошу, господа, прошу, у хозяйки пироги перестоятся.

Не успели рассесться, как вошли дамы. Матушку и чиновницу Владимир почти и не приметил, потому что во все глаза смотрел на трех сестер Ковалевских.

«Монстры» выплыли, как гусыни: плавно, неторопливо, строго одна за другой. Были они погодками, похожими друг на друга, как патроны: крепенькие, кругленькие, с материнским пушком на крутых щеках. Только средняя, семнадцатилетняя Тая, путала это сходство: пшеничный ус отца перебил в ней материнскую южную жгучесть, породив копну огненно-рыжих кудрей, но оставив колючие черные бровки. Сестры заученно присели, пролепетали что-то, изо всех сил стараясь не глядеть на молодых людей, и с шелковым шелестом уселись на стулья.

– Благословим трапезу и почнем, – сказал отец Андрей, заправляя крест за вырез рясы. – Могии вместити да вместит.

Владимир оказался напротив рыженькой, но глазел на нее не только потому: сядь она в самый дальний угол, он бы и тогда нашел возможность косить глаза. Просто немыслимо было оторваться от огненной головы, длинных, испуганно вспархивающих ресниц и румянца на пухлых, с ямочками щеках. Да, в такую нельзя было влюбиться: ни полной фигуркой, ни круглым тугим лицом (надавишь – кровь брызнет!) она не отвечала современной изнеженной моде и с этой точки зрения и впрямь была монстром. Но оторвать глаз от этого возмутительно молодого, переполненного жизнью «монстра» было совершенно невозможно.

– Не проглотите визави, – шепнул подпоручик.

– Да что вы! – Владимир очень смутился, забормотал: – Вы правы, поручик, селянский монстр, не более того. Если и смотреть на нее, так только сдерживая смех, ей-богу.

– Не скажите. – Герман Станиславович плотоядно прищурился. – При взгляде на нее я начинаю понимать канибаллов. Право, юнкер, я бы ее съел. Даже без соли.

За столом шло обильное возлияние, подкрепленное солидной закуской. Здесь пили и ели без затей, стол красноречиво доказывал это. Пили большей частью местное вино; оно очень понравилось Владимиру, но по молодости он малодушно отрекся от собственного вкуса:

– Кислятина с претензией.

– Да? – озадаченно спросил подпоручик; после обеда они вышли покурить в сад. – А мне, представьте, нравится. Право, что-то есть. Что-то от земли, настоящее что-то, юнкер. И эта рыжая корона…

– Вы о ком?

– Я? Я о ней, о Тае-Лореляе. Огонь-девица: только и ждет, чтобы взорваться. Вот бы этот фитиль поджечь, а, юнкер? Сгорел бы в объятиях вместе со шпорами.

– Раньше не видели, что ли?

– Где же? На балы папахен с мамахеном старшую вывозят, а она черна, как головешка. А младших, естественно, придерживают: в этих семьях очередь за женишками.

Позвали в дом, где к тому времени подали чай, домашнее печенье, сладости. Мужчин хозяин пригласил к себе, что очень обидело Владимира, которого не пригласили; впрочем, он вскоре утешился, досыта вознагражденный застенчивыми улыбками девочек и заботливой суетой женщин. Отец Андрей, как старший, сидел во главе стола: он не жаловал карточной игры.

– Ну-с, юноша, всяко время отмерено. Сейчас ваше: жаждем рассказа, аки воды в песках. Что же в Москве слыхать, кроме звона малинового?

– В Москве? Да что, собственно, в Москве…

Три пары девичьих глаз с живейшим любопытством уставились на него. Владимир по очереди заглянул в них, как в темные колодцы, выбрал те, что светились тем же тяжелым золотом, что и волосы, и не очень уверенно начал говорить о том, чем жила Москва: о Болгарии, Сербии, турецких зверствах. В Москве он как-то не слишком прислушивался к этим разговорам, занятый ученьями и строем, но здесь, под девичьим прицелом, сразу припомнил все, что знал и что слышал, и даже то, чего не знал и не слышал, но вполне мог знать. Он живописал трагедию Батака с такими подробностями, будто сам все видел, рассказывал о несчастном апрельском восстании, будто лично участвовал в нем, описывал башибузуков так, будто сам когда-то отражал их натиск. Женщины плакали, священник удрученно качал головой, но высшей наградой были блестящие от слез глазки, что уже без всякого стеснения смотрели на него.

– Терпелив Господь, – со вздохом сказал отец Андрей. – Многотерпелив, но не бесконечно. Нет, не бесконечно!

– Какие страдания! – всхлипывала чувствительная матушка.

– Куда смотрит Европа? – строго спрашивала чиновница, когда-то с грехом пополам кончившая провинциальный пансион. – Турки творят бесчинства на священной земле Европы, а она потворствует им!

– Куда смотрим мы! – вдруг громко сказал Владимир. – Турки зверствуют не просто в Европе: они проливают славянскую кровь. Они подняли меч на славян – и горе им! Мой старший брат уже сражается с ними в Сербии, я добровольно попросился сюда, чтобы тоже сражаться. Чаша славянского терпения переполнилась!

Последнюю фразу он неоднократно читал в газетах, но здесь она прозвучала к месту. Внимательные глазки под рыжей копной вспыхнули таким восторгом, что Владимира кинуло в жар. И он впервые смело улыбнулся прямо в лицо рыжей девочке, вмиг закрасневшейся и очень мило опустившей головку.

Приподнятое настроение не оставляло юнкера весь вечер. Он удачно шутил, хорошо поговорил с Прасковеей Сидоровной о родных, получил ее материнский поцелуй, перемолвился с сестрами и даже с Таей и покинул гостеприимный дом с приглашением заходить запросто, когда захочется.

– Влюбились, юнкер? – весьма желчно поинтересовался подпоручик. – Втюрились в казачью клецку?

Отменное настроение сразу покинуло Олексина. Он вдруг вспомнил далекую и недосягаемую Лизоньку, утонченных, жеманных и – увы! – тоже недосягаемых девиц Москвы, от моды на которых по молодости был несвободен и измену которым считал почти святотатством. Да, в рыжую казачью клецку можно, пожалуй, было бы и влюбиться, но хвастаться таким романом было немыслимо. И поэтому он решительно отверг все подозрения:

– Да что вы, поручик! Мне еще пока не изменял вкус.

– Кажется, вы славный товарищ, Олексин. – Фон Геллер ободряюще потрепал юнкера по плечу. – Кстати, ведь у вас нет лошади? Я вам дарю одну из своих. Будем друзьями, Олексин, и… И навестим, пожалуй, завтра же эту потешную семью. По рукам?

– По рукам, поручик!

Они крепко пожали друг другу руки, хотя где-то в самом затаенном уголке сердца Владимир чувствовал непонятную, но пока не тревожащую его горечь.

2

Девушка все же пошла с ними. В ответ на все аргументы Олексина Стоян лишь пожал плечами:

– У нее нет никого, кроме брата. А брат – это я.

– Но посудите сами, господин Пондев, уместно ли девице путешествовать с десятком мужчин? Я уж не говорю об опасностях. Естественно, мы защитим ее, но…

– Заодно защитите ее и от самих себя, поручик. Этого будет достаточно.

И Гавриил отступился. Любчо – а для всех она по-прежнему оставалась Любчо – шла в середине отряда, не жалуясь на переходы, ночевки на сырой земле и тяжесть поклажи. Олексин поначалу поглядывал на нее, но девушка упорно избегала его взгляда, ни с кем не заговаривала и старалась держаться возле брата, а если он уходил вперед, то возле вечно ухмыляющегося Митко. К ней быстро привыкли, только Захар непримиримо ворчал:

– Девка середь мужиков – последнее дело. Не божеское дело, господа офицеры.

Господа офицеры не разделяли его позиции, наперебой оказывая ординарцу знаки особого внимания. А Збигнев Отвиновский, подкрутив усы, отважился и на ухаживания, но получил афронт и на вторую попытку не решился.

– Дикарка, господа. Прелестная амазонка, но, увы, отрекшаяся от земных слабостей.

Несмотря на заверения штаба, что на пути возможны лишь встречи с отдельными отрядами пехоты, шли осторожно, избегая дорог, деревень и открытых пространств. Бранко вел уверенно, свободно ориентируясь в сильно пересеченной местности, где горизонт зачастую был сужен до пределов лощины. С ним постоянно шли двое болгар, и чаще всего на эту опасную работу добровольно вызывался Христо Карагеоргиев, самый молчаливый, сдержанный и, видимо, образованный болгарин. Он словно избегал контактов с русскими, стараясь держаться в отдалении; если случалось вступать в разговор, отвечал кратко, сухо, а порой и неприязненно.

– Насолили мы ему, что ли? – удивлялся Совримович. – Остальные болгары как болгары – веселые, общительные, а этот – бука. И явный русофоб, Олексин, явный. Потолкуйте с Пондевым при случае.

Гавриил потолковал. Стоян усмехнулся:

– Эта троица – Карагеоргиев и его приятели Тодор Ганчев и Хаджи Хаджиев – не наши. Сидели в Бухаресте при Комитете, писали письма да воззвания. Правда, Карагеоргиев уверяет, что ходил с Христо Ботевым, но я ему не верю: чета Ботева вся погибла, а он почему-то спасся.

– Вы не доверяете им, Стоян?

– Отчего же? Только мои люди проверены в боях, а эти – в спорах, стоит ли вести бои. Договорились до того, что некоторые прямо заявляют: не надо было в апреле поднимать восстание. А другие и того хуже: дескать, слава богу, что была батакская резня, этим мы привлекли внимание всей Европы к несчастной Болгарии. Привлекли внимание за счет мученической смерти детей и женщин! Как благородно это звучит, не правда ли, поручик?

– Да, Батак, – вздохнул Олексин. – Я читал о Батаке корреспонденцию Макгахана. И слушал рассказ почти из первых уст. Там ведь, кажется, никто не спасся?

– Спасся, – помолчав, нехотя сказал Пондев. – Этот шрам – оттуда.

– Стойчо Меченый? – с удивлением спросил поручик. – Так вот вы какой… Газеты много писали о вас.

– Все тот же Макгахан?

– Вы знакомы с ним?

– Нет, но хочу познакомиться. Кажется, он действительно любит Болгарию; горькую родину мою.

– Вы получили хорошее образование, Стоян?

– Небольшое: гимназия в Велико Тырново да два курса университета в Бухаресте. Мой отец – чорбаджи, состоятельный человек. Был.

– А вы один из самых знаменитых гайдуков Болгарии. О вас уже песни слагают.

– Песни слагают не обо мне, а о моем воеводе Цеко Петкове. Он более тридцати лет воюет с турками, три года просидел в Диарбекире прикованным к стене, бежал. А я, что я? Я такой же, как Кирчо или Митко.

– Но не такой, как Христо Карагеоргиев.

– Это он не такой, как мы. Многие из эмигрантов боятся России.

– Чем же их так испугала Россия?

– Самодержавием, поручик.

– У русского народа нет иной цели, кроме полного освобождения славян, – убежденно сказал Олексин.

– Вот они и беспокоятся, не придет ли вместе с освобождением и самодержавие.

– Странная мысль. И вы так же считаете?

– Я воин, а не политик. И как воин твердо знаю: без военной помощи Руси нам не обойтись. Воевать за нас никто не станет, а своими силами нам не свергнуть османов. Опыт апрельских восстаний доказал, что для того, чтобы победить, мало одной отваги. Нужны профессиональные офицерские кадры, а откуда их возьмет Болгария? Турки поступают разумно, не призывая наших юношей в свою армию: зачем готовить потенциальных бунтовщиков?.. Смотрите, как сердито озирается моя сестра. Это означает, что ужин готов.

Несмотря на большие переходы, усталость и ощущение опасности, ужин всегда проходил оживленно: сказывалась молодость и, главное, присутствие женщины. Болгары шутили, часто и с удовольствием смеялись, беззлобно задевая друг друга и даже неприступного ординарца. Офицеры не принимали участия в общем разговоре из-за плохого знания языка, но это никого не смущало.

– Наш Любчо опять плакал в похлебку от неразделенной любви! – шумел Митко. – Дайте мне скорее вина: надо же развести эту соль!

– Да ты просто пьяница, Митко, – улыбался мрачноватый Кирчо. – Ты нарочно подсыпаешь себе соли, чтобы выпросить лишний глоток.

– Никогда так вкусно не ел. – Бранко причмокивал от удовольствия. – Положи мне еще черпачок, Любчо.

Ему нравилась строгая и тихая девушка, и он не скрывал этого. Да и Любчо, привыкнув, вскоре стала улыбаться ему, как улыбалась только своим.

– Хорошо здесь, чудо как хорошо! – Совримович разглядывал звезды, щедро высыпавшие на темном осеннем небе. – Благословенный край, господа. Вот кончится эта война, и я убежден: Сербия никогда не будет воевать. Ведь кто в основном воюет? Воюют те, кто оказался на плохих землях, в дурном климате, то есть мы да немцы. Так сказать, от неуютности жизни.

– А французы? – лениво спросил Отвиновский. – Они не укладываются в вашу схему.

– Французы воюют от легкомысленной любви к подвигам.

Спали под открытым небом, завернувшись в тонкие казенные одеяла; складную палатку ставили только для Любчо. Утренники были росными и холодными; случалось, Захар еще затемно не выдерживал. Поднимался, шепотом ругаясь, раздувал погасший костер, заботливо укутывал сладко спавшего командира. Ежась от холода, зевал подле костра; согревшись, шел за водой. Когда девушка поднималась, кипяток был уже готов.

– Спасибо, – по-русски говорила она Захару.

А Захар вздыхал и сокрушенно качал косматой головой: не дело, когда девка одна середь мужиков, не дело!..

При этом они были добрыми друзьями; их дружбу скрепляла общая тайна: Захарова разведка и две ответные пощечины. Захар часто ловил на себе ее совершенно особый, лукавый, чисто девичий взгляд, улыбался и подмигивал: все в порядке, мол, девка, знай себе помалкивай в тряпочку.

И в это утро он проснулся от знобящей дрожи: все же постарше остальных был, да и полушубочек коротковат достался. Покряхтел спросонок, поругался по привычке – он всегда по утрам ругался, иначе мужиков разбалуешь. Поглядел, как барин спит и остальные господа, поправил на Отвиновском сербскую шинельку, прошел к костру, разворошил угли, раздул. Затем подложил хворосту, скрутил цигарку и уселся греться. Часового в это туманное мглистое утро что-то не видно было. Обычно тоже на огонек приходил, а тут то ли не замерз еще, то ли службу нес исправно, то ли русского стеснялся.

Покурив и согревшись, Захар взял ведро и пошел к ручью. Для этого следовало осторожно, от ствола к стволу спуститься по крутизне на дно затянутой сплошным туманным облаком расселины, выйти ею до оврага, там в бочажке почерпнуть ведро и на четвереньках вползти наверх. Конечно, для молодых путь, что и говорить, но молодые еще неизвестно когда проснутся, а девушка вставала рано.

В самом начале спуска, в кустах, что окружали поляну, он наткнулся на часового. Парень мирно спал, привалившись спиной к дереву и обняв ружье. Захар хотел было разбудить его, но раздумал: пусть поспит, покуда он с водой не вернется, а ругать всегда поспеется. Доложит поручику, а тот уж решит, кому ругать: самому или Стояну. Может, даже Стояну сподручнее: все же свой брат, болгарин.

Размышляя так, Захар скатился по крутому откосу, нырнул в туман и задержался, отдыхая и прислушиваясь. Спускался он ловко, зажав дужку ведра: не брякнул, не громыхнул, но показалось, будто брякнул. Будто проплыл металлический звон, короткий и вроде бы неблизкий. Неудобно замерев меж двух валунов, Захар старательно прислушивался и никак не мог понять, откуда донесся этот ясный железный звон: то ли он сам сплоховал с ведром, то ли звон этот приплыл к нему из туманной расселины. Но ни звона, ни иных каких звуков не слышалось, и Захар с неудовольствием понял, что брякнул сам. А на всякие звуки металлические и Олексин, и Совримович, и Стоян упирали особо: звук в лесу – что костер в чистом поле. Приказывали, упрашивали, предупреждали: только не звенеть. Упаси бог не звенеть ничем.

На страницу:
15 из 20