bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 20

Вздыхая и сокрушаясь, Захар ощупью лез по ущелью через огромные камни, придерживая ведро. Пробирался он словно в густом молоке, не видя, куда ставит ногу и за что сейчас хватается, но был еще очень силен, ловок – много охотился, умел ходить неслышно и невидно и не испытывал особых неудобств от такого передвижения.

Второй раз он услышал звенящий звук совсем рядом и сразу понял, что звенит небрежно подтянутое стремя. Звенит где-то за плотной завесой тумана чуть впереди него. Замер, вслушиваясь и припоминая, что впереди овраг, что по этому оврагу петляет тропа, расслышал тупой перестук обернутых тряпками копыт, тихий всхрап лошади и сообразил, что по оврагу, обтекая их лагерь, движется конный отряд. И мысленно возблагодарил Бога, что не разбудил часового: он бы топал сейчас наверху, кашлял, брякал, ломал бы сучья. Но, по счастью, спал, и ни единый шорох поэтому не доносился сверху. Набравшись смелости, Захар еще немного прополз вперед, удобно устроился, выглянул и успел разглядеть в сером туманном мареве смутные силуэты лошадей и всадников, что вели их в поводу: двое были в бурках, и Захар сразу догадался, кто тихо, по-волчьи обходил понизу их лагерь.

Забыв о ведре, он змеей пополз назад, к повороту расселины: туман уже редел, клочьями сползая с утесов, и надо было успеть, успеть, во что бы то ни стало добраться до спящих раньше, чем их обнаружат. Миновал выступ и, прикрытый им, полез наверх, к лагерю, торопясь и в кровь обдирая руки о колючие плети ежевики. Добрался до часового, растряс, знаками объяснил, что надо молчать, затоптал разгоревшийся костер и только после этого тронул за плечо поручика:

– Беда, Гаврила Иванович. Черкесы понизу обходят.

3

Василий Иванович переживал период острого душевного разлада. После гордых слов о лакеях в белых перчатках и измене идее, после столь горячего отказа, поддержанного Федором, в глубине души он все же надеялся, что Мария Ивановна начнет его разубеждать, уговаривать, а возможно, даже и просить. Но акушерка лишь недоуменно пожала плечами, повздыхала на слезы Екатерины Павловны и стала говорить о пустяках. Терпеливо высидела вечер, мило распрощалась и исчезла, и Василий Иванович изнемогал от борьбы с самим собой. То он вдруг вспомнил, что семья в долгах, что нет ни денег, ни доходов, ни перспектив, и терзался, что поспешил с отказом: метался по квартире, в отчаянии щипал редкую бородку, называл себя испанским ослом и торжественно клялся Федору, что пойдет чернорабочим на оружейные заводы. То переполнялся невероятной гордостью, значительно покашливал и говорил, что только так и следует утверждать свое «я», что он беден, но не ничтожен, что идея его – служить добру, а не знатности и богатству, что… При этом он опасливо поглядывал на жену, но Екатерина Павловна была женщиной умной и терпеливой, привыкшей плакать наедине и улыбаться сообща.

– Ничего, Васенька, мы и так проживем. Честь дороже всего.

– Напиши Варе, – сказал Федор. – Существует твоя и моя законные доли маминого наследства.

– Ни в коем случае! – категорически отвечал Василий Иванович. – Ты забыл нашу клятву никогда, ни под каким видом не пользоваться неправедным богатством?

– Клятву я помню. А Катя тут при чем?

– Ничего, ничего, уж как-нибудь. Признаться, мне лишь одного жаль: обидел хорошего человека. Я говорю о Марии Ивановне: видишь, не появляется более.

– Умна – так появится, – проворчал Федор. – А коли не очень, то и бог с нею.

– Все правильно, – бормотал Василий Иванович, думая о своем. – Все замечательно, и все распрекрасно.

А думал он опять-таки о том, что же все-таки ему делать, и думал с отчаянием. Он не склонен был к панике, обычно трезво оценивая обстановку, но сейчас эта обстановка сама становилась панической. Они задолжали хозяину, кредит в лавочке держался лишь на улыбках Екатерины Павловны, Федору предстояло еще лечиться, и денег не было ни гроша.

Так продолжалось дней десять. Василий Иванович днем мыкался по городу в поисках приработка, а вечерами строил планы, которые тут же разрушал. Строил он не столько для себя, сколько для Федора, надеясь, что брат загорится и, как прежде, примется с увлечением кроить шубу из неубитого медведя. Но Федор только скептически усмехался.

– Угас ты, Федя, – озабоченно сказал Василий Иванович, исчерпав весь арсенал фантазий.

– То был бенгальский огонь, Вася, – усмехнулся Федор. – Ни света, ни тепла – один треск во всю ивановскую.

– Да, брат, – вздохнул Василий Иванович. – Много у нас на Руси этого огонька. И Мария Ивановна что-то не едет, не едет, не едет.

Екатерина Павловна не ораторствовала, а бегала в поисках практики, экономя на извозчиках. Приходила, с ног валясь от усталости, и, наскоро переодевшись – шли дожди, мокрый подол хлестал по ногам, – торопилась к печи на хозяйскую половину. А сготовив и накормив младенцев – бородатых и безбородых, – садилась к лампе чинить и штопать, прислушиваясь, не постучат ли внезапные пациенты. Теперь она брала деньги со всех, кому помогала, брала, конфузясь и страдая, и плакала по ночам оттого, что вынуждена была их брать. А по утрам улыбалась:

– Вставайте, лежебоки! Завтракайте, я уже поела. Феде и Коленьке по чашечке какао, а вы, сударь мой Василий Иванович, чайком обойдетесь.

И убегала без завтрака. По знакомым и незнакомым, по больницам и ночлежным домам, по рабочим казармам и полицейским участкам. Рожали везде. Рожали много и бестолково, плодя больных, нищих и бесприютных, в лютых муках расплачиваясь за свой, а чаще за чужой грех. И этот чужой грех, искупленный страданием, и был практикой Екатерины Павловны. В богатых домах детей принимали другие.

– Напиши Варваре, Василий.

– Нет. Я стану презирать себя, если сделаю это. Я пойду работать. Я не боюсь никакого труда, я докажу, что не боюсь.

Но пока Василий Иванович говорил, ничего не доказывая. И Федор, назойливо упрашивая его написать Варе, сам такого письма не писал и писать не собирался. То ли боялся, что начнут жалеть, то ли просто пребывал в равнодушии, принимая все как должное и расплачиваясь унылыми советами.

Мария Ивановна приехала внезапно. Екатерины Павловны не было дома, и дверь открыл Василий Иванович.

– Извините, Василий Иванович, но я не одна. Не примете ли гостя?

– Бога ради, Мария Ивановна, бога ради, пожалуйста! – Василий Иванович суетился в некоторой растерянности, ибо как раз в этот вечер они отужинали с последним сахаром. – Прошу, прошу покорно.

Мария Ивановна выскользнула за дверь – братья недоуменно переглянулись – и вновь появилась в сопровождении неизвестного господина.

– Позвольте представить вам, Лев Николаевич, братьев Олексиных: Василия и Федора Ивановичей.

– Очень рад, господа, познакомиться, – сказал Толстой, снимая круглую шляпу. – Увидеть зараз двух нигилистов, да еще родственников, – редкость.

Василий Иванович очень растерялся и все еще по инерции кланялся, потирая руки. А Федор – он занимался с мальчиком за столом – откинулся к спинке стула и нахмурился:

– Если ваше сиятельство вкладывает в слово «нигилист» тот обывательский смысл, которым пестрят наши газеты, то я попросил бы…

– Да полноте, – махнула рукой Мария Ивановна. – Лев Николаевич шутит, а вы – сразу на дыбы. Садитесь, Лев Николаевич, современная молодежь ведь и стула не предложит: сразу в спор.

– Почему же непременно современная? Любая, – улыбнулся Толстой, садясь и продолжая с интересом разглядывать братьев. – Только вот насчет сиятельства вы, Федор Иванович, напрасно. Если не против, называйте Львом Николаевичем, а титулы оставим для господ из губернского правления.

– Блажь, – буркнул Федор.

Мария Ивановна нахмурилась и покосилась на Толстого. Василий Иванович растерялся еще более и засуетился еще более, хотя теряться и суетиться более уже было невозможно. И только Лев Николаевич улыбался добродушно и даже одобрительно.

– А пускай себе и блажь, что же в этом дурного, Федор Иванович?

Федор неопределенно пожал плечами и примолк. Василий Иванович поспешно отправил Колю в другую комнату, покрутился и сел на освободившийся стул, все еще нервно сцепляя и расцепляя руки.

– Господа, я в затруднении… – начал было он и замолчал.

Он имел в виду отсутствие сахара и невозможность предложить чаю. Но гости о сахаре ничего не знали и слова истолковали по-своему.

– Считайте, что гора пришла к Магомету, – улыбнулась Мария Ивановна.

– Признаюсь, обяжете, коль разъясните позицию, – сказал Толстой. – Мне любопытно знать, право, очень любопытно. Я ведь не вспомоществование предлагаю, а работу, а от работы какой же резон отказываться? А коли есть такой резон, то готов выслушать, затем и приехал.

Василий Иванович развел руками, с надеждой посмотрел на сердитого Федора и неожиданно улыбнулся конфузливой и обезоруживающей олексинской улыбкой.

– Право, не знаю, как и начать.

– Позицию изложите, позицию, – проворчал Лев Николаевич. – Ведь есть же у вас позиция? Какая? Не работать? Не верю. Наслышан о вас, об идеях ваших, об американских приключениях – вот Мария Ивановна рассказывала. И вдруг – отказ. Признаюсь, не понял. Что здесь – фанаберия? Не верю, не могу поверить: вы человек страдательный. Страдать умеете и любите – за других, разумеется. Тогда почему же? Объяснитесь, сделайте милость.

Федор хотел что-то сказать – что-то непримиримое, резкое, – но раздумал. Василий Иванович глядел в стол, пальцами старательно разглаживая скатерть.

– Вероятно, все дело в форме вознаграждения за труды, – сказал он и тут же испуганно вскинул глаза. – Нет, не о сумме. Боже упаси, не о сумме! О форме, понимаете? Ощущать ежемесячный конверт в руках, писать расписки… Вероятно, я горожу чушь, Лев Николаевич, даже наверное чушь несусветную, но… Но, боже мой, как мы спорили об этом на пароходе! Как делить доходы? Как измерить труд человеческий – не физический: физический труд зрим, его можно измерить, – а как определить труд неопределяемый? Труд учителя, инженера, агронома?.. Я не то говорю, извините, но мы спорили об этом.

– И к какому же выводу пришли? – заинтересованно спросил Толстой.

– Да ни к какому. Интеллигенция отдает знания, следовательно, ценятся знания как таковые, а не труд. К какому же выводу тут можно прийти?

– Я думаю, что форму мы уладим, – сказала Мария Ивановна: ее по преимуществу интересовали вопросы практические. – Я переговорю с Софьей Андреевной, не беспокойтесь.

– А Василия Ивановича не это беспокоит, – сказал Толстой, помолчав. – Денежная оценка собственных знаний – это всегда что-то не очень приятное, я понимаю вас. Но скажите, разве мужик не обладает знаниями? Обладает. А ведь он ничего не берет за совет, ему это и в голову не приходит – брать за совет. Отчего это, Василий Иванович?

– Мужик не ценит знаний. Пока, во всяком случае, не ценит.

– Вот-вот, а мы – ценим. Мужик не ценит знаний, потому что считает, что они ему не принадлежат: они принадлежат общине, миру, мужицкие знания – это коллективные знания. И наши знания тоже не нам принадлежат, если вдуматься, тоже переложены в нас из голов воспитателей, учителей, авторов книг, гувернеров, папенек и маменек. Но мы их присваиваем и начинаем торговать как своими собственными. Мы узурпируем чужую собственность и считаем, что это правильно и в высшей степени морально. Это в вас совесть шевельнулась, – неожиданно закончил Толстой и улыбнулся.

– Проповедовать надо за хлеб и воду, – хрипло сказал Федор: он очень волновался, пребывал в странном напряжении и от этого хрипел.

– Господа, господа, мы уклоняемся, – всполошилась Мария Ивановна, с опаской посмотрев на Федора: ждала, что вот-вот выпалит какую-нибудь колкость. – Решайтесь же, Василий Иванович. Сережа чудный мальчик, вам будет легко с ним.

– Вам будет трудно, не верьте Марии Ивановне, – сказал Толстой серьезно. – Вам всегда будет трудно. Есть люди, которым всегда трудно, что бы они ни делали; вы из их числа.

– Советуете ничего не делать? – спросил Федор, опять захрипев.

– Нет, не советую. Да и никакие советы тут не помогут, зачем же советовать? Человек должен прислушиваться только к советам собственной совести, тогда он будет спокоен, а вы, Василий Иванович, извините, очень сейчас неспокойны. Fais ce que dois, advienne que pourra[1].

– Ага, все же даете советы! – заметил Федор. – Не удержались.

– Это не совет, Федор Иванович, это просьба, – сказал Толстой и вновь обратился к старшему Олексину, все еще задумчиво поглаживающему скатерть. – Не хочу скрывать, вы мне нравитесь, и, думаю, мы с вами поладим, Василий Иванович. И – поспорим.

– Позвольте мне подумать, – сказал Василий Иванович, не поднимая головы.

Толстой улыбнулся, а Мария Ивановна сердито махнула рукой:

– Господь с вами, о чем же тут думать, голубчик мой?

– Отчего же, подумайте и известите меня. – Толстой встал, взял шляпу, повертел ее в руках. – Извините, один весьма нескромный вопрос. Вы не обвенчаны с Екатериной Павловной?

– И вас это шокирует? – вскинулся Федор.

– Это отличается от моих взглядов, почему я вынужден буду просить вас жить в деревне. Рядом с усадьбой, расстояние вас не затруднит. – Толстой откланялся. – Прощайте, господа. Очень рад был познакомиться с вами. Жду с надеждой еще более укрепить это знакомство.

– Решайтесь, милый Василий Иванович, решайтесь! – сказала Мария Ивановна, выходя вслед за графом.

Братья молча переглянулись, прислушиваясь. Хлопнула входная дверь, зацокали, удаляясь, копыта.

– Ну, что скажешь? – Федор вскочил, в волнении прошелся по комнате.

– Я откажусь, – сказал Василий Иванович, помолчав. – Ты совершенно прав, Федя.

– Что? – озадаченно спросил Федор, останавливаясь. – Мне нравится этот граф. Да, нравится! Он очень умен, что несомненно. И хорошо расположен…

– Да ты же… – Василий Иванович с удивлением смотрел на него. – Ты же все время пикировался с ним.

– А я проверял, – хитро улыбнулся Федор. – Я проверял, только и всего. И тебе непременно надо соглашаться. Завтра же, завтра же, Вася!

Василий Иванович с сомнением покачал головой:

– Катю не признаю`т. На деревне жить. Унизительно это.

– Чушь! – крикнул Федор сердито. – Фанаберия олексинская! Не признаю`т, так призна`ют, дай срок! В конце концов, каждый имеет право на предрассудки. И обижаться на это – детство какое-то, еще худший предрассудок. Да, худший!

– Отчего вы так громко кричите? – спросила Екатерина Павловна, входя. – Что-то случилось?

– Мы переезжаем, – решительно объявил Федор. – Переезжаем в Ясную Поляну. Завтра же. Укладывайтесь. Все, все, все!..

Василий Иванович только беспомощно развел руками:

– А я им и чаю не предложил. Неудобно. Боже, как неудобно!

4

Гавриил лежал за камнем, сжимая винтовку и напряженно прислушиваясь, не раздастся ли в рассветной тишине цокот копыт, лязг оружия или людские голоса. Это был первый бой в его жизни, первое «дело», и он боялся не столько еще невидимого противника, сколько себя самого. Только теперь, в минуту опасности, он понял, что совершенно не знает себя, не знает, как поведет бой, как будет командовать и как будет убивать. Единственно, в чем он был совершенно уверен, так в том, что скорее умрет, чем побежит или спрячется. Но этого было мало для предстоящего дела. Этого было мало, он понимал, что мало, и потому нервничал и сжимал турецкую магазинку без всякой надобности.

Они обошли черкесов поверху, по горе, успели раньше и заперли выход из оврага. Правда, они не знали ни численности врага, ни его вооружения, ни намерений, но позиция представлялась на редкость удобной, и офицеры единогласно решили дать бой.

Рядом укрылись Захар, Отвиновский и мрачноватый Кирчо. Совримович и Стоян с остальными охватывали фланги. Гавриил искоса поглядывал на соседей, но вели они себя тихо и даже спокойно, спокойнее, чем он. Захар лежал недвижно, точно ждал зверя в засаде. Кирчо для удобства раскладывал перед собой патроны, а поляк рассеянно жевал травинку. И, поглядывая на них, Гавриил бессознательно ободрял себя.

На единственном боевом совете, проведенном практически на бегу, договорились, что огонь открывают только по выстрелу Олексина. Ровно один залп, после которого черкесам будет предложено сложить оружие; если не согласятся, каждая группа ведет огонь самостоятельно до полного уничтожения противника. Поначалу Стоян был против того, чтобы предлагать черкесам сдаваться, но его убедили.

– Они все равно в ловушке, – сказал Совримович. – И потом, это не по-рыцарски, Стоян.

– Рыцарски? – Болгарин усмехнулся. – Черкесы и рыцарство – обратные понятия. Ну да ладно, будь по-вашему.

Туман редел, таял на глазах, но в низинах еще держался, сползая все ниже и ниже, и в этом особо плотном мареве уже слышался тупой перестук лошадиных копыт. Где-то слабо звякнуло то ли стремя, то ли плохо подтянутая шашка, и из белого марева перед Гавриилом вдруг выросла мокрая лошадиная морда и бородатое лицо в черной папахе.

– Пли! – крикнул он и, не целясь, нажал на спуск.

Нестройный залп ударил по выходящим из оврага людям, гулко отдавшись в мокрых утесах. И сразу испуганно заржали кони, послышались крики, лязг выхваченных из ножен клинков и зычный раскатистый бас:

– Рассыпайсь! Ложи-ись! Стрелки, вперед!

– Стой! – закричал Олексин, вскакивая.

Из тумана грохнуло несколько выстрелов, пуля прожужжала возле уха. Захар снизу дергал за ногу, но поручик уже ни на что не обращал внимания. Он ясно расслышал команду, отданную на чистейшем русском языке, и теперь, покрывшись вдруг липким противным потом, надсадно кричал:

– Не стреляйте, свои! Не стреляйте, свои! Свои!

– Твою мать! – гаркнули из тумана. – А коли свои, так какого же вы… стреляете?

Единственный и, по счастью, неприцельный залп вывел из строя двух лошадей да ранил казака, шедшего в головном дозоре. Нянча перевязанную руку, кубанец бродил по лагерю, скрипел зубами и страшно ругался:

– Волонтеры, мать-перемать, стрелять ни хрена не умеют. Ты же мне дулом в грудь уперся, ваше благородие, а куды же тебя под левую-то руку занесло? Холера вам в бок, стрелки…

По оврагу пробиралась конная группа Медведовского. Сам полковник хриплым басом нещадно крыл офицеров:

– Куда же без разведки-то поперлись, сукины дети? Все на русский авось, нахрапом воюете? Нельзя же так, господа, вы не на маневрах! Бог ведь упас, не иначе: чудом своих не перестреляли. Кто нас обнаружил?

– Мой денщик, – виновато сказал Гавриил.

– Ты? – Корявый палец уперся в Захарову грудь как пистолет.

– Так точно, ваше высокоблагородие. Аккурат по воду шел…

– Молодец! – рокотал полковник, любуясь собственным басом. – А что же своих не разглядел? Поджилки затряслись со страху?

– Никак нет. Бурки увидел, ну и…

– Бурки – видали дурака? Да в бурках пол-России ходит, дубина! Потому что удобно и тепло. А чего же не счел, сколько нас? Ведь нас три сотни с гаком: ежели бы черкесов столько было, они бы из вас котлет нарубили! Ладно, его понимаю, в деле не был. – Полковник пренебрежительно махнул рукой на Олексина и вцепился в Совримовича: – Но вы-то, вы-то не первый год замужем, должны бы, кажется, соображать. К болгарам претензий не имею, братушки действовали правильно, хвалю! А вас, господа соотечественники, драть надо за такую операцию. Драть!

– Слава богу, что обошлось, господин полковник, – вяло сказал Олексин: он чувствовал страшную усталость. – Это моя вина. Я сознаю.

– Вина, – проворчал Медведовский, уже, впрочем, по инерции. – Я черкесов ловлю: крепкая банда просочилась. Хотел обходом взять, а тут вы со своей инициативой. Сорвали все планы, казака покалечили, лошадей. Эх, вояки! Теперь ищи ветра в поле, лови черкесов…

Полковник Медведовский был чрезвычайно расстроен именно последним обстоятельством, а отнюдь не случайной стычкой со своими. Он был старым воякой и к подобным анекдотам относился скорее с юмором, хоть и ругал при этом провинившихся со всей кавалерийской невоздержанностью.

У него был сборный отряд, основу которого составляли донские и кубанские казаки: именно кубанцы, идущие в авангарде, и попутали Захара. Отругавшись, казаки добродушно знакомились с болгарами, гулко хлопали их по спинам, приглашали к своим казанам на походный харч. Стоян держал Любчо при себе, в офицерском кругу, и она счастливо избегла грубоватых казачьих приветствий.

– Что ж вы, господа, не завтракаете? – спросил полковник, со вкусом уничтожая кулеш. – Аппетит отшибло или казачьим угощением брезгуете? Ну-ну, веселей, молодежь! На войне и не такие казусы случаются, на то она и война.

– Обидно, что из-за нас вы черкесов упустили, – сказал Совримович, садясь на гостеприимно раскинутую бурку. – Сорвали мы вам операцию.

– Сорвали, – добродушно подтвердил Медведовский. – Главное дело, выследили мы их: разведчики у меня бывалые. Черкесов выследить не просто, господа, очень не просто. Они вояки скрытные, любят нападать внезапно, врасплох. Нападут, порубят – и опять в кусты. Сущие абреки.

– Далеко они? – спросил Гавриил.

– Далеко ли? Эй, корнет, карту!

Безусый, совсем еще юный корнет бегом принес потрепанную карту, услужливо расстелил ее перед полковником и замер подле. Медведовский поглядел, ткнул пальцем:

– Вот тут вчера поутру были обнаружены на марше. Дорога одна, почему я и решил упредить их сим оврагом. Если бы не вы, они бы сами мне в руки вышли: изволите ли видеть – дефиле и я седлаю единственный проход.

– А если сейчас попытаться?

– Бессмыслица: и светло, и время упущено. Судя по донесению моих пластунов, вот их маршрут. – Полковник еще раз ткнул в карту коричневым прокуренным пальцем. – С вами вроде бы они расходятся, но глядите в оба. Их около двух сотен: провороните – сомнут и изрубят. Запомнили диспозицию?

– Благодарю, полковник. Мы идем лесами и совсем в другую сторону.

– Стороны черкесам не заказаны. – Медведовский легко вскочил на ноги. – Кончай продовольствоваться, казаки! Седлай! Корнет, выводите кубанцев.

Шумный казачий бивак свернулся мгновенно: Медведовский любил дисциплину. Вскоре слышался только удаляющийся цокот копыт да игривый всхрап отдохнувших лошадей. Поляна опустела, болгары заливали казачьи костры.

– Не огорчайтесь, Олексин, – сказал Отвиновский. – Первый блин, что же поделаешь.

– Говорите так, будто у вас он не первый.

– Признаться, далеко не первый, поручик.

– Сколько же вам было лет, когда… – Олексин не договорил.

Отвиновский понял и усмехнулся:

– Боитесь произнести слово «восстание»? Не бойтесь, здесь за это пока не вешают. А лет мне было в ту пору ровнехонько пятнадцать.

– У вас злоба в глазах.

– От воспоминаний млеют только старички, Олексин. Оставим, пожалуй, этот разговор, он не доведет нас до добра. Сытый голодного не разумеет. Впрочем, вы не сытый. Вам только кажется, что вы сытый.

– Господа, от ваших иносказаний у меня голова кругом пошла, – сказал, приблизившись, Совримович. – Сытый, несытый, полусытый. Говорите проще, Отвиновский, тут все свои.

– Я уже высказался и теперь буду молчать долго и упорно, – улыбнулся Отвиновский. – Что, пора в дорогу?

В этот день шли особенно осторожно. Стоян сменил в головном дозоре Карагеоргиева на опытного Кирчо. Карагеоргиев очень оскорбился, хмуро поглядывал на Олексина. Когда Стойчо ушел вперед, не выдержал:

– Вам обязан, господин поручик?

– Да не мудрствуйте вы лукаво, Карагеоргиев, – сказал Совримович, вздохнув. – Пороха и крестов на всех хватит, не спешите в рай.

– У русских есть прелестная черта: с мягкой улыбкой навязывать свою волю. С немцами, признаться, как-то проще: всегда знаешь, чего они хотят.

– Как вам не стыдно, господин Карагеоргиев! – вспыхнула Любчо.

– Этот же вопрос уместнее задать вам, мадемуазель. Общество романтических разбойников хорошо смотрится на сцене, в жизни возникают более земные мысли.

– Еще одна острота в эту цель – и я вам снесу полчерепа, – тихо сказал Отвиновский. – Ровнехонько: у меня хороший удар.

Карагеоргиев усмехнулся, пожал плечами, но промолчал. Любчо ушла вперед, к Стояну, офицеры сделали вид, что не слышали этой ссоры.

– Пора бы и о привале подумать, – делано зевнул Совримович. – Пожалуй, я нагоню Бранко, Олексин.

– Пожалуй…

Впереди вразнобой ударили торопливые выстрелы, послышались крики, визг, наметный конский топот. Весь отряд без команды бросился через лес напрямик, на выстрелы, сбрасывая с плеч поклажу. Олексин закричал, чтобы остановились, но его уже никто не слушал, и он тоже побежал туда, где дробно стучали выстрелы, слышался топот, конское ржание и дикие непривычные крики.

– Вот они, черкесы! – прокричал на бегу Совримович.

– А куда бежим?

– А черт его знает! Должно быть, атаковали Медведовского!

Лес кончился, впереди, скрывая дорогу, тянулся кустарник, и они, задыхаясь, остановились. За кустами где-то совсем рядом слышались пальба и крики, ржание коней и звон шашек, но пальба начинала затихать, и Гавриил догадался, что невидимые противники сошлись лоб в лоб, врукопашную, и теперь все решают секунды.

На страницу:
16 из 20