Полная версия
Множество жизней Элоизы Старчайлд
Она была Катей Немцовой, фермершей из словацких гор, дояркой с руками, уже заскорузлыми от тяжелого труда, с лицом, уже огрубевшим от солнца и ветра. Но стоило ей закрыть глаза, и она оказывалась Розой Шмидт, дочерью Маргарет Шмидт, – балериной, которая уплыла из Нью-Йорка в Париж в поисках фамильного сокровища и там вышла замуж за Милоша Сейферта, торговца импортным алкоголем. Они познакомились во время шторма в Атлантическом океане: в то время как их корабль противостоял стихии, Милош прижимал ее к себе и отпаивал ржаным виски. А уже на следующий день Катя могла стать Эсме Сейферт, дочерью Розы, светской львицей из Парижа, которая носила шляпки с широкими полями и юбки до щиколоток. Эсме вышла замуж за венского врача Бернарда Дворжака, специалиста по психологии сновидений, который пообещал излечить ее от ложных воспоминаний, не дававших ей спать по ночам. Эсме была матерью Франциски. Она умерла в 1932 году, когда Франциске исполнилось девять. От сновидений она так и не излечилась.
Вихрь воспоминаний свирепствовал в Катиной душе.
– Где ты сегодня? – бывало, спрашивал у нее отец, когда Катя становилась рассеянной, замирала, прикрыв глаза, или чересчур пристально вглядывалась в далекий горизонт. – В Нью-Йорке? Дижоне? Вене?
Иногда она успевала побывать в трех местах за ночь. Иногда рассказывала отцу о воспоминаниях, которые ей не принадлежали, и она смотрела на них будто со стороны. В ее голове, они сменяли друг друга как танцоры в хороводе. Но иногда Катя видела все своими глазами. Мужчину в ее спальне, истекающего кровью, как свинья на скотобойне, когда Катя была Марианной Мюзе, а за окном был 1813 год. Это воспоминание никогда не ощущалось воспоминанием Марианны. Оно казалось ее собственным. Жестокое и кровавое, яростное воспоминание, отчетливое и резкое, оно принадлежало Кате.
Она рожала. Когда в 1784 году на свет появилась Сильвия, первая дочь, ей самой, Элоизе Монбельяр, хозяйке поместья, было двадцать пять лет, и у нее началось кровотечение, столь обильное, что она впала в забытье. Домочадцы послали за священником, чтобы тот провел последнее причастие, и священник коснулся ладонью ее лица, и от его руки так сильно пахло ладаном, что это выдернуло Катю из сна. В 1814 году, будучи на этот раз Марианной Мюзе, она родила Маргериту, но она не состояла в браке, и никакой священник не пришел, чтобы облегчить ее боли и отпеть ее душу, и лишь завывания ледяного зимнего ветра да плач голодного младенца оглашали стены зальцбургского борделя.
Дети. Она выносила девятерых. Девять девочек. Каждая жизнь заканчивалась рождением. Так это было устроено. Воспоминания матери обрывались, и вскоре продолжались воспоминаниями ребенка. Одного младенца извлекли из нее уже тогда, когда ее жизнь угасла. Недостающее воспоминание. Еще одним ребенком была она сама, Катя Немцова. Как странно. Как интересно, что она помнила боль собственного рождения, обессиленную повитуху, завывания ветра в дверях, жаркую руку своего встревоженного мужа, а после – не помнила ничего.
Как странно.
– Сны – это фантомы, созданные твоим подсознанием, – говорил ее муж Бернард Дворжак, когда она была Эсме. – Они – иллюзии. Воздух. Не существует ни механизма, ни особого эфира, ни телесной жидкости, ни проводника, способного сообщить воспоминания от матери к ребенку.
И все же реальность оставалась реальностью.
Однажды, в 1922 году, Эсме, которой тогда был всего двадцать один год, вместе с мужем отправилась на корабле до Саутгемптона, а оттуда – на поезде до Лондона, где она водила его по своим местам – тем, которые посещала тремя поколениями ранее, будучи Софией Лестер, и после, будучи Маргарет, дочерью Софии.
– За этим углом будет лестница, ведущая к реке, – говорила она мужу, – и статуя короля, восседающего на лошади. А вон в том переулке – таверна «Лев» с двумя фальшивыми окнами.
Но эти воспоминания смыло течением времени. Таверны на прежнем месте не оказалось. Король исчез. И даже когда ее видения совпадали с действительностью, Бернард оставался непреклонен в своем неверии.
– Ты вычитала это в книгах, – говорил он. – Ты видела рисунки на страницах «Лондонских новостей».
Воспоминания. Какими хрупкими казались они порой. Чаще всего они являлись к ней во сне, непрошено, но не всегда. Иногда они материализовались средь бела дня, внезапно, как незваные гости на семейном торжестве, вторгаясь в ее день яркой вспышкой, миражом, вырванной из контекста сценой. Она зажимала рот ладонью. Что, что это ей сейчас вспомнилось? Бег по длинному темному туннелю. «Te Deum» [6]. Похороны супруга королевы. Золотые монеты, вшитые в подол юбки. Лидице. Глазами семнадцатилетней Эсме она видела австрийских солдат, участвовавших в Весеннем наступлении [7], – их тела, смердящие, еще не переставшие истекать кровью, которая капала на дорогу, везли в Вену, грудами свалив на открытых телегах, как грязное белье. Она видела солнечные дни и дни пасмурные. Дни свадеб, в которые она была не прочь наведаться снова. Свадьбу Розы и Милоша в Париже в день 1900 года, когда вишни были в цвету, а в городе проходила Всемирная выставка; вместе с остальными нарядно одетыми гостями она рассматривала гигантский телескоп, смотрела постановку «Саломеи» на кинопроекторе, поднималась на лифте на первый этаж Эйфелевой башни, а когда на город опустилась ночь, все отправились во Дворец электричества, чтобы полюбоваться на тысячи разноцветных огней. Или тихое, камерное торжество в татрицком костеле, где Франциска стала женой Ярослава, в день, когда светило солнце, а гости пели старинные словацкие песни и пили сливовицу до глубокой ночи. Или грандиозное бракосочетание Элоизы и Жана Себастьена, которое посетили четыреста гостей в париках и кружевах, а Жак-Этьенн Монгольфье запустил в небо сотню бумажных шариков с шипящими свечками из бараньего жира внутри, и все лорды и леди вышли на лужайки, чтобы поглазеть, как фонарики поднимаются ввысь, и каждый из этих хрупких комочков света, словно живое существо, искал себе пристанища на ночном небе, прежде чем мигнуть в последний раз и исчезнуть.
Иногда по целому дню, а то и по два, Кате удавалось отгонять от себя эти воспоминания. Они всегда были рядом, как закрытые книги, которые выпячивали свои соблазнительные корешки с библиотечных полок, пряча главные секреты под обложкой. А в иные дни она проваливалась в миры, оставшиеся в далеком прошлом, навещая их гостьей из любопытного будущего, странно взиравшей на это старинное царство лошадей, смелых идей, революций и убийств. В такие дни ей хотелось остаться с воспоминаниями наедине, и она надолго задерживалась в коровнике, когда коров уже выгоняли на пастбище, или находила себе укромное местечко где-нибудь на склоне холма, на лесной прогалине, на краю луга, где вновь могла стать Элоизой, хотя бы на час.
Рысь они увидели на следующий день. Та охотилась на мышей на лугу у речки. Сперва они приняли ее за домашнюю кошку, почти незримо крадущуюся в высокой траве, но ее размеры были слишком велики для обычной кошки. Когда рысь вышла из травы на поляну и они смогли хорошо ее разглядеть, то увидели, что шкура животного была покрыта пятнами, как у леопарда, а острые уши венчали черные меховые кисточки, похожие на не к месту пришитую бахрому. Катя и Милан стояли и смотрели на рысь, держась за руки и боясь шелохнуться, чтобы ненароком ее не спугнуть.
– Никогда не видел рыси так близко, – прошептал Милан. – А ты?
– Однажды, – отозвалась Катя.
Однажды. Но не глазами Кати Немцовой. Воспоминание заставило ее сердце забиться чаще. Тогда ее звали Марианна. Марианна Мюзе, худенькая девочка в платье кремового цвета с вшитыми в подол юбки золотыми монетами. Зима тогда выдалась холодная. В сопровождении солдата и служанки она бежала через горы, и как-то раз, во время снегопада, на одном из перевалов навстречу им вышла рысь. Они испугались, но животное лишь невозмутимо прошествовало мимо них.
– Прямо здесь? – спросил Милан.
– Нет. Не здесь.
Вдалеке что-то громыхнуло – кажется, где-то завели мотоцикл. Резкий звук всполошил кошку, и та встрепенулась, стала настороженно осматриваться, шевеля усами. Взгляд рыси остановился на Кате, стоящей по ту сторону поля, поросшего желтой травой.
– Sacrebleu, – прошептала Катя.
Рысь изучала ее лицо так же сосредоточенно, как Катя изучала морду рыси. Даже зрачки животного, казалось, расширились. Рысь потянула носом воздух. Она будто бросала Кате вызов: «Иди сюда, – говорил ее взгляд. – Иди ко мне». Мир в эту минуту замер, как на фотографии. Только жужжание луговых пчел нарушало воцарившуюся тишину. А потом рысь скрылась с глаз, растворяясь в высокой траве.
– Говорят, заглянуть в глаза рыси – к смерти, – сказал Милан.
– Глупое суеверие.
Катя и Милан улеглись в луговых травах и, почти соприкасаясь плечами, смотрели на ватные облака, плывущие со стороны гор.
– Рассказать тебе об Элоизе? – спросила Катя.
– Ты можешь рассказать мне обо всем, о чем захочешь.
Она легонько толкнула его локтем.
– Но тебе будет интересно?
– Конечно, будет. – Милан толкнул ее в ответ.
В траве роились маленькие злаковые мушки. Катя помахала рукой у лица, отгоняя их.
– Ты можешь заплакать, – предупредила она.
– Такая печальная история?
– У нее печальный конец.
– Тогда, возможно, не стоит ее мне рассказывать, – сказал он. – Зачем, если она тебя расстраивает?
– Она меня не расстраивает, – поправила Катя. – Она меня злит.
– Ты очень красивая, когда злишься.
Она приподнялась, чтобы посмотреть на него.
– Правда?
Смутившись, он закрыл глаза.
– Мне кажется, да.
Она засмеялась, и он засмеялся в ответ, и вскоре они снова лежали в траве, голова к голове, как стрелки часов в половине шестого, и у обоих плечи тряслись от смеха.
– Ну что ж, рассказывай тогда про свою Элоизу, – сказал Милан, когда они наконец угомонились.
– Она родилась более двухсот лет назад, – сказала Катя. – Представляешь?
– Более двухсот? – удивился Милан. – И ты это помнишь?
– Нет! – Она снова ткнула его в бок. – Я не помню, как она родилась. – Зато она помнила собственное мучительное появление на свет. – Но я помню ее детские годы. – Она протянула руку и коснулась руки Милана. Ухватилась пальцами за его локоть. – Фрагменты тех лет. Я помню их так же отчетливо, как свое собственное детство. Иногда даже более отчетливо. Ты уверен, что хочешь это слышать?
– Да.
– Элоиза родилась в 1759 году. Ее отец был аристократом – его звали граф Фушар. Он был землевладельцем, весьма зажиточным, и увлекался астрономией. Случилось так, что Элоиза родилась в ночь, когда небо осветила большая комета. Это была комета Галлея, предсказанная англичанином Эдмондом Галлеем и француженкой Николь-Рейн Лепот, – знаменитая комета. Все астрономы ждали ее появления. И граф в том числе. Он стал одним из первых французов, засвидетельствовавших возвращение кометы. Это сочли благим знамением, и новорожденную девочку назвали Элоизой, в честь Гелиоса – бога, который объезжает мир в солнечной колеснице; а когда ее имя сокращали до «Эле», по-французски это звучало похоже на фамилию Галлея, и это нравилось господину Фушару. Он так и называл ее: «моя маленькая комета». «Ты вошла в мою жизнь, словно маленькая комета, – говорил он ей. – Моя маленькая комета Эле».
Они жили в Анноне – городе, почти деревне в Ардеше, самой восточной части Франции [8] вблизи границы со Швейцарским союзом [9]. Какой была Элоиза? У нее были такие же светлые волосы, как у меня. Те же зеленые глаза. Она выросла очень умной и очень красивой.
– Такой же красивой, как ты? – спросил Милан.
– Еще красивее, – ответила Катя. Она сжала руку Милана. – Элоиза много путешествовала – столько, сколько и не снилось ее современницам. Она говорила на трех языках. Да, да, да.
– Да, да, да, – пропел Милан, и они рассмеялись.
– Она играла со своими волосами, вот так, – Катя взяла прядь пшеничных волос, упавшую на лоб, и намотала на указательный палец, сначала по часовой стрелке, потом – против.
– Ты делаешь точно так же, – заметил Милан.
– И делала это задолго до того, как узнала об Элоизе. – Катя приподнялась на локтях. Бабочка села на лиф ее платья, и молодые люди наблюдали, как та складывает и раскрывает свои узорчатые крылья. – Иногда мне тоже хочется стать бабочкой, – призналась Катя.
– Ты бы прожила всего один день.
– Два, насколько я знаю.
– И не помнила бы свои прошлые жизни.
– Как мы можем это утверждать?
Бабочка улетела. Они проследили взглядом неровную траекторию ее полета.
– Рассказать тебе еще? – спросила Катя.
– Ты уверена, что все это правда? – спросил Милан. Он перевел взгляд на облака, чтобы не видеть выражения ее лица, видимо, понимая, что его слова были выбраны недостаточно осторожно. – Ты уверена, что эти… – он замялся, – воспоминания реальны? Может быть, это просто истории, которые тебе рассказывали в детстве. Образы, впитанные еще в колыбели?
Катя испустила протяжный вздох.
– Папа называет их моими привидениями.
– Ладно.
– Твоего деда звали Петер Гашек, – сказала Катя. – Он, как и ты, работал на бумажной фабрике.
– Кажется, я тебе это и рассказал.
– Он был маленьким человечком без одного глаза. Вроде, он потерял его на войне, – Катя тронула пальцем свой правый глаз. – Вот этот, – уточнила она. – А твою бабушку звали Людмила Гашек. Она была швеей.
– Все верно.
– У меня есть воспоминания о Миле. Воспоминания моей матери. Мила была, наверное, моравкой. Не словачкой. Она держала магазинчик одежды на улице Рихарда Бекесса за железнодорожным вокзалом. В 1949 году мама купила у нее платье за шесть крон. Она надевала его лишь один раз. Но всегда считала это платье одним из самых ценных своих приобретений.
– И это должно убедить меня?
– Это должно помочь. – Летнее солнце приятно грело их лица. – Платье было голубое, – продолжила Катя, – с меховым воротником. – Она закрыла глаза. Элоиза была математиком. Музыкантом. И, конечно же, астрономом.
– У нее было образование?
– Да. Она была близкой подругой семьи Монгольфье – владельцев бумажной фабрики из Ардеша.
– А я работаю на бумажной фабрике, – заметил Милан.
– Знаю. Может, поэтому ты мне нравишься. – Она сжала его руку. – Оба семейства, Монгольфье и Фушары, посещали одну и ту же церковь в Анноне; они занимали две длинные скамьи, стоящие друг за другом, и после каждой воскресной службы вместе возвращались домой. Они жили в маленьком городе, всего в нескольких улочках друг от друга, и виделись почти ежедневно. У Монгольфье было шестнадцать детей – большая семья. Одним знойным летом Жак-Этьенн Монгольфье смастерил для Элоизы бумажный зонтик. – Катя сделала паузу. Воспоминание казалось немыслимо ярким в ее сознании. – Он был изумительно красив, – прошептала она. – Сделанный из изумрудно-золотой бумаги с орнаментом в виде певчих птиц по ободку. Элоизе было всего тринадцать, Жаку – двадцать шесть. Каждое воскресенье она брала зонтик с собой в церковь, чтобы на обратном пути Жак держал его над ней.
– Не слишком ли он был стар для нее? – спросил Милан.
– Папа считает, что ты слишком стар для меня.
– Это те самые Монгольфье, которые… – начал вопрос Милан.
– …изобрели воздушный шар? – закончила она за него и наградила Милана загадочной улыбкой. – Они самые. Братья Жозеф-Мишель и Жак-Этьенн спроектировали первый в мире тепловой аэростат. Точнее, первый воздушный шар, на котором человек смог подняться в небо. Из всех Монгольфье Элоиза отдавала наибольшее предпочтение Жаку-Этьенну. Так и не смогла забыть этот зонтик. Они едва не стали любовниками, несмотря на разницу в возрасте. Он сидел позади нее в церкви и шептал на ушко непристойные богохульства, пытаясь рассмешить ее. Однажды они поцеловались, и вскоре он сделал ей предложение, но Элоиза ответила отказом. Ей было девятнадцать. Она еще не была готова к замужеству. И все. Жак-Этьенн уехал и женился на девушке, работавшей на семейной бумажной фабрике. Элоиза не возражала. А Жозеф-Мишель тем временем относился к ней как к младшей сестре. Когда она заглядывала к Монгольфье в гости, Жозеф поручал ей делать вычисления, необходимые для создания воздушного шара. Она была умнее их всех. «Сколько будет весить воздушный шар?» – спрашивал он у нее. «Сколько дыма понадобится, чтобы оторвать его от земли?» «Сколько дров уйдет на растопку?» «Сколько бумаги?» «Сколько краски?» Когда она отправилась с братьями в Париж, смотреть на полет большого воздушного шара в 1784 году, ей было двадцать пять. Эта поездка стала для нее грандиозным приключением. От Анноне до Парижа пятьсот километров – десять дней пути в дилижансе. Она остановилась у тетушки Монгольфье, в доме на улице Гренель [10], и провела в Париже целый месяц. В один из вечеров, на грандиозном светском рауте, посвященном запуску воздушного шара, она познакомилась с мужчиной – сказочно богатым вдовцом по имени Жан Себастьен Монбельяр. Он стал ухаживать за ней, задаривал ее золотом, кружевами и белоснежными лошадьми. Два месяца спустя они поженились, а через год у них родилась дочь Сильвия, и они жили, не зная горя, в Шато-Монбельяр-ле-Пен, огромном загородном поместье недалеко от Дижона, где выращивали виноград, из которого делали вино, и где ничто не могло нарушить их беспечного существования.
Катя вздохнула, отворачиваясь, чтобы не видеть его взгляда, и уставилась на тени, залегшие в горах.
– Я думал, у этой истории печальный конец, – сказал Милан.
Она выпрямилась.
– Потанцуем?
– Что? Здесь, на лугу?
– Да, – ответила она, уже поднимаясь на ноги. – Именно здесь.
Она потянула его за руку. Ее глаза горели огнем.
– Но у нас нет музыки.
– Ты всегда так серьезен, Милан. Это одно из качеств, которые мне так в тебе нравятся. И все же, зачем нам музыка? У нас есть птицы. У нас есть пчелы. У нас есть колокольчики, звенящие на коровьих шеях. – Она взяла его за руку и стала плавно раскачиваться. – Да, да, да, – пропела она. – Да, да, да. Представь, что это «Битлз».
– Я не очень хороший танцор, – запротестовал он. Но невольно стал вторить покачиваниям ее бедер и плеч. – Ну, как я тебе?
– Замечательно, – отозвалась она и принялась отсчитывать вальсовый ритм. – Раз, два, три, раз, два, три.
Катя притянула Милана к себе и положила голову ему на грудь.
– Никогда не рассчитывай на то, – прошептала она, – что линия твоей жизни высечена в камне и нынешнее благополучие будет длиться вечно. – Она нежно поцеловала его в нос и взяла за руку. – Пойдем, прогуляемся.
Они пошли по тропинке, пересекающей луг, к деревянному мосту через реку.
– Все здешние тропы ведут в горы, – сказала Катя. – По выходным сюда на велосипедах приезжают парочки из Попрада и гуляют по этому лесу. Очень романтично. Если зайти глубоко в чащу, можно дойти до настоящего водопада.
– Нужно и нам так сделать, – в его голосе звучало воодушевление.
– Не сегодня. Отец ждет меня на вечернюю дойку. Но мы обязательно туда сходим. Когда-нибудь.
– Так что же стало с Элоизой?
– Проводи меня обратно на ферму, – предложила Катя, – и я расскажу.
4
Элоиза
1789 год
Июль в Бургундии – сонный месяц. Заняться обычно нечем – в такой зной только и остается, что ждать дождя и наблюдать, как листья виноградной лозы прогорают на летнем солнце. Элоиза и Жан Себастьен были женаты пять лет. По вечерам, успев стать покорными рабами своих привычек, они гуляли по виноградникам, скорее праздно прохаживаясь между рядов виноградной лозы, нежели проводя серьезную ревизию, в сопровождении небольшой свиты служащих из поместья – виноградаря, сына виноградаря, няньки, камеристки, компаньонки, гвардейца и еще, возможно, лакея, если тот был свободен. Сильвии было три года. Жан Себастьен катал ее на плечах. Стоял дивный вечер. Сегодня они решили отправиться к западным склонам. Элоиза взяла с собой зонтик, тот самый, что подарил ей Жак-Этьенн. Ее служанки шли на несколько шагов позади. Никакие заботы не тревожили ее голову. Откуда они могли взяться?
Вдалеке послышались какие-то звуки – громкие голоса, стук копыт. Начавшаяся суматоха привлекла их внимание, а затем на подъездной аллее поместья появился всадник, скачущий галопом на вороном коне, из-под копыт которого летели клубы пыли. Всадник что-то кричал на скаку.
Среди слуг начался переполох. Двое мужчин выбежали на улицу и попытались схватить лошадь под уздцы, но всадник не обратил на них никакого внимания. Он заметил Элоизу, и ее зонтик, и Жана Себастьена, и Сильвию, и вечерний променад в виноградниках. Пришпорив коня, он поскакал между стройных рядов виноградной лозы и, поравнявшись с хозяевами поместья, спешился. Его лошадь была мокрой от испарины.
– Мадам! – воскликнул он и припал перед ней на колено, одновременно срывая с головы шляпу и парик.
– Морис?
Морис Монгольфье был одним из младших братьев Жака-Этьенна – один и в такой дали от дома. Юноша порывисто обнял Жана Себастьена и поцеловал руку Элоизы в перчатке.
– Я скакал из самого Парижа, – выпалил он. – В каждом городе брал новую лошадь. Я держу путь в Анноне.
Жан Себастьен взял его за руку.
– Мой дорогой друг, вы должны остаться у нас. Утром я с радостью предоставлю вам свежую лошадь.
– Вы очень добры, граф, – ответил ему Морис, – и я не откажусь от лошади, если вы согласны на обмен. Но до захода солнца еще три часа. Я бы предпочел продолжить свой путь. У меня есть новости из Парижа, которые я везу отцу, но могу поделиться ими с вами. – Его руки дрожали. – Они взяли Бастилию. Бастилию!
Жан Себастьен лишь слабо нахмурился, услышав такую весть.
– Кто? – спросил он. – Кто взял Бастилию?
Морис низко наклонился.
– Народ, – прошептал он. – Народ захватил Париж.
– Народ?
– Народные массы. Толпы людей, – пояснил Морис. – Будьте готовы ко всему. То, что произошло в Париже, может произойти и в Дижоне.
– Юноша, дорогой мой, – Жан Себастьен смотрел на него с выражением, которое говорило о том, что беспокоиться совершенно не о чем. – Не следует паниковать раньше времени. Народ любит нас. Нам нечего их бояться. Лучше подождать и посмотреть, как поведет себя король. Да и, в конце концов, что такое Бастилия? Никому не сдавшаяся тюрьма в шести днях езды отсюда.
– Дорогой граф, – сказал Морис, – я еду предупредить своего отца. Вы вольны пренебречь моим советом, но вас там не было, вас не было в Париже. Я был. Я видел эту толпу. Я читал статьи, гуляющие по городу. «Свободная Франция». Это доберется и до Дижона. Это и вас тоже коснется. Поверьте мне. Все так и будет.
– Что будем делать? – спросила в тот вечер Элоиза своего мужа. Они стояли у окна южной гостиной залы, наблюдая, как круглое, красное солнце садится за холмистый горизонт.
– От Парижа до нас далеко, – отозвался Жан Себастьен.
– И все-таки…
Жан Себастьен пожал плечами.
– Что они могут? – вопросил он. – В каждом столетии есть свои бунтари, и иногда они выигрывают схватку, а то и две. Но на этом все. Пусть наслаждаются этой маленькой победой, пусть клепают свои статейки. Мы не представляем для них интереса. Вот отстроит король Бастилию, и их головы полетят с плеч.
– Значит, не будем делать ничего? – спросила Элоиза.
– Ничего.
Они не стали ничего делать. Почти два года Монбельяры ничего не предпринимали. Да и что они могли? Революция свершалась так далеко. А за виноградниками по-прежнему требовалось ухаживать. По-прежнему требовалось управлять поместьем. Во Франции богатый человек был богат, а бедный – беден, и не существовало очевидного способа переломить эту истину, если только, как любил повторять Жан Себастьен Монбельяр, «не сделать нас всех бедняками, а если парижский ветер перемен дует в таком направлении, я отказываюсь этому способствовать».
Но ветер дул, и мехи революции работали без всякого содействия со стороны Жана Себастьена. Новости из столицы приходили каждую неделю. Редко хорошие – что для Элоизы, что для Жана Себастьена, что для владельцев других поместий, виноградников, золота и серебра.
Очередные бунты. Очередные предостережения.
И все же, где Париж, а где – Дижон. Бургундия. О бургундцах говорили: «Они никогда не видели моря», – и ничуть не грешили против истины. До Сен-Назера, города на свирепом атлантическом побережье, отсюда было более десяти дней тяжелой езды, и почти столько же – до Марселя на юге или до Дьеппа на севере, и кто бы пустился в столь опасное путешествие только ради того, чтобы утонуть в чужом океане? Уж точно не жители Дижона.
Жан Себастьен Монбельяр, восьмой по счету глава своего рода, никогда не видел моря и никогда не увидит. Монбельяры были бургундскими виноделами. Свою жизнь они выстраивали в соответствии с жизненным циклом виноградной лозы. Каждое утро Жан Себастьен обходил фамильные виноградники. Их склоны выходили на восток – идеальное положение для легких красных вин, которые он производил. Он пробегал пальцами по листьям, гладил виноград – первые крохотные почки по весне, набухающие с наступлением лета гроздья, похожие на сжатые младенческие кулачки, и сентябрьские черные, налитые соком ягоды. Он срывал их и пробовал на вкус, не спеша, оценивая сладость. Он с тревогой поглядывал на небо, высматривая дождевые тучи. Он проверял лозу на предмет плесени, мучнистой росы и короткоузлия. Он отдавал распоряжения рабочим и посылал их за граблями, секаторами и тачками с водой, когда почва оказывалась слишком сухой. Каждый год в один из сентябрьских дней он клал в рот круглую лиловую виноградину, высасывал из нее всю мякоть, катал сок по всей поверхности языка, а затем поворачивался к Гийому, своему виноградарю, который управлял бригадами сборщиков, и говорил: