Полная версия
Остров концентрированного счастья. Судьба Фрэнсиса Бэкона
Далее, в этот и в последующий день заседаний (7 марта) полемика касалась социальной ситуации в стране, нижнего порога налогообложения, дополнительных мер для финансового обеспечения короны и т. д. Были и такие, кто, подобно Г. Найветту, силился понять причины распространения бедности в королевстве и как с ней бороться. Один депутат даже задал интересный вопрос: кто в случае войны будет способен встать на защиту королевства после уплаты таких налогов?
Однако, что бы там коммонеры ни говорили, абсолютное их большинство согласилось-таки даровать короне тройную субсидию. Но теперь пошли споры о сроках ее сбора: в три года, в шесть лет или за какое-то иное время. Именно в ходе этих дебатов Бэкон сделал свою главную ошибку.
Он выступил с речью, отметив, что если уж и соглашаться на тройную субсидию, то сбор денег следует растянуть – учитывая неспособность бедняков и обычного люда платить налоги – хотя бы на шесть лет.
Отстаивая свое мнение, Бэкон опирался на три довода: «первый – невозможность (Imposibility) или трудность [сбора субсидий]; второй – опасность или недовольство (т. е. опасность массовых протестов и волнений. – И. Д.); третий – существование лучшего способа получения денег (manner of supply), нежели субсидии.
О невозможности: для бедных рента такова, что они пока еще не в состоянии ни собрать ее, ни заплатить так много. Чтобы выплатить субсидии, джентльменам придется продать все свое столовое серебро, а фермерам – свою медную посуду. Что же до нас, мы здесь для того, чтобы обследовать раны королевства, а не раздирать их (to search the wounds of the realme and not to skynne them over)»[231] и не убеждать самих себя, что их [бедняков] достаток больше, чем на самом деле.
«Об опасностях: мы прежде всего посеем недовольство, требуя выплат этих субсидий, и тем самым поставим под удар безопасность Ее Величества, которая в большей мере должна опираться на любовь народа, а не на его благосостояние. Поэтому нам не стоит этими субсидиями давать повод для недовольства, ибо мы подвергаемся двойной опасности. Во-первых, требуя два платежа в один год, мы устанавливаем двойную субсидию… Во-вторых, если мы так поступаем, то вслед за нами и другие государи будут пытаться действовать подобным образом. В итоге мы создаем плохой прецедент для себя и для нашего потомства. И в исторических трудах станут отмечать, что среди прочих наций англичане известны как покорные, приниженные и легко облагаемые налогами[232].
Способ пожертвования может быть либо обложением, понимаемым как долг, либо принудительным сбором в случае крайней необходимости. Таким образом, если казна Ее Величества пуста, она может пополняться такими способами»[233].
Мудрый Бэкон рассудил правильно: когда безопасность правителя держится на переменчивой любви подданных, а не на их стабильном благосостоянии, лучше избегать увеличения налогового бремени.
Ему возражали Т. Хинедж и У. Рэли. Первый заявил, что «странно считать невозможным то, что уже было испытано, и трудным то, что уже было использовано. Что касается недовольства, то люди стойкие в вере и верные королеве и государству никогда не выкажут столь малой любви к государю, чтобы быть недовольными». И далее – про то, что времена ныне особые («extraordinary time»), каких уже давно не бывало. У. Рэли отметил, что «время ныне более опасное, чем в [15]88 году», поскольку тогда у испанцев не было безопасных путей отхода («had no place of retreat or relief») в случае провала операции, теперь же у них есть базы в Бретани и в Шотландии. А что касается трудностей сбора субсидии, то это более на словах, чем на деле[234].
В итоге 8 марта было объявлено решение: даровать королеве три субсидии, шесть десятин и шесть пятнадцатин. Выплаты должны были проходить в три приема на протяжении четырех лет (предполагалось собрать первую субсидию к следующему февралю, вторую и две пятнадцатины – спустя год, также в феврале, все остальное – в оставшиеся два года).
В тот же день депутация коммонеров во главе с Р. Сесилом отправилась к лордам, чтобы проинформировать их о решении нижней палаты, а также окончательно сгладить противоречия, возникшие из-за ее привилегии.
Коммонеры подтвердили, что «признают приоритет лордов как советников и пэров королевства, но оставляют за собой свою привилегию, поскольку они являются телом королевства (as being the boddie of the realme)». Р. Сесил также заверил верхнюю палату, что коммонеры готовы с радостью присоединиться к лордам в минуту опасности, чтобы принести Ее Величеству «ourselves, our goods, and lands, and lives». Ответ лордов был не менее любезен, они отметили рвение коммонеров («fervencie of zeale») в столь важном деле, пообещав и впредь заботиться о «теле и привилегиях (boddie and priviledge)» нижней палаты[235].
«Такое обилие похвал, – отмечает О. В. Дмитриева, – безусловно, служит лучшим доказательством тому, что и верхняя палата, и королевские министры были довольны исходом дела и не усматривали в поведении коммонеров оппозиционности»[236]. Однако тут же она вынуждена констатировать: «Дальнейшая полемика о некоторых местах в преамбуле акта 14 марта убеждает в том, что в сессию 1593 года критический настрой по отношению к официальной финансовой политике был весьма ощутимым»[237]. Депутаты потребовали вычеркнуть из вступления к акту фрагмент, где сказано, что они приносят к ногам Ее Величества «самих себя, свои жизни и земли». И правильно – не стоит обещать слишком многого, а то, не приведи Господь, власть поймет это буквально.
10 апреля парламент завершил свою работу. В тот день Елизавета прибыла в палату общин. По обычаю, ее речь озвучил лорд-канцлер. Но в этот раз Ее Величество выступила также сама, поблагодарив парламентариев и заверив их, что, если бы не крайняя необходимость, она никогда бы не стала облагать своих подданных дополнительными налогами[238].
Вместе с тем благостный тон ее парламентской речи скрывал крайнее возмущение Елизаветы речами тех, кто, по ее мнению, выступал против субсидии[239]. Три парламентария вызвали особый гнев королевы: Р. Бил, Г. Антон и Ф. Бэкон. За Антона вступился Эссекс, но безрезультатно, Елизавета более не желала ничего слышать о своем бывшем посланнике во Франции. Особенно ее возмутили слова Антона про «горшки и кастрюли», с которыми придется расстаться англичанам, чтобы уплатить налоги.
Что касается Бэкона, то Елизавета велела лорду Бёрли лично сообщить Фрэнсису о ее недовольстве, что тот и сделал. Бэкон выслушал дядю молча, но на следующий день отправил ему письмо, в котором разъяснил свою позицию, не пытаясь оправдаться:
«Я с сожалением узнал из вчерашней речи вашего сиятельства, что мое выступление в парламенте, продиктованное моей совестью и моим долгом перед Богом, Ее Величеством и государством, было воспринято как оскорбительное. Если бы оно было неправильно передано, я был бы рад сделать приятное вашему сиятельству, отказавшись от всего, что не говорил. Если бы меня неправильно истолковали, я был бы рад объяснить мои слова, чтобы устранить тот смысл, который я в них не вкладывал. Если бы я дал повод ложно истолковать мои чувства и приписать мне кем-то из завистливых или услужливых доносчиков стремление к славе или оппозиционности, это стало бы для меня большой обидой, тем большей, что характер моего выступления совершенно ясно показывает: я говорил прямо и по совести, а вовсе не ради выгоды и не с целью раскачать лодку… Да, всякое обложение, превышающее двойную субсидию, могло, как я полагал, поначалу казаться (по отношению к прецедентам) необычным (might appear to be extraordinary), и (в силу того, что это могло вызвать недовольство) оно не могло быть взыскано с беднейших слоев, хотя с другой стороны я хотел, чтобы оно было увеличено настолько, насколько, я полагаю, это может быть обосновано и т. д. Таково мое мнение, и я его не скрываю»[240]. Возможно, это была его вторая – и более существенная – ошибка, поскольку королеву раздражали не столько сами выступления Бэкона в парламенте, сколько его упорство в отстаивании правильности своей позиции.
Бэкон просил Бёрли не менять своего хорошего к нему отношения и помочь «вернуть благосклонность Ее Величества», которая для него (Бэкона) «дороже жизни (is to me dearer than my life)»[241].
Фрэнсис, конечно, понимал, что его выступления в парламентских дебатах сильно и, может быть, надолго застопорили его придворную карьеру, тем более что Эссекс не стал его защищать перед Елизаветой (возможно, убедившись в бесплодности такой защиты на примере Антона). В какой-то момент Бэкон был готов отказаться от активной политической деятельности и обратиться к философским и научным изысканиям. Однако, подумав, решил, как выразились его биографы, «to give his fragile political career one last chance»[242], сделав ставку на Эссекса, который в начале 1593 года стал-таки членом Тайного совета.
Карьерные поиски
Перед Бэконом, которого никак не устраивала карьера private lawyer, стояли две главные задачи – восстановить благорасположение королевы и получить должность генерального атторнея[243]. Именно эти задачи должен был решить Эссекс как патрон Бэкона.
В организованной графом кампании по служебному продвижению Бэкона последний надеялся вернуть хорошее отношение к себе дяди, барона Бёрли, воспользовавшись услугами его секретаря М. Хикса (Michael Hicks; 1543–1612) и своих племянников – Томаса и Роберта Сесилов.
С сэром Томасом (Thomas Cecil, 1st Earl of Exeter; 1542–1623) проблем не было. Он сразу обратился к отцу с просьбой посодействовать тому, кто был «почти родственником нашему дому, и чьи таланты и умственные способности ваше сиятельство, как мне известно, не считает неподходящими для той должности, которой он добивается»[244]. Сложнее было с сэром Робертом. Тот был поумнее, более брата вовлечен в государственные интриги и потому дал уклончивый ответ: во-первых, он не посвящен в «reshuffle plans» Ее Величества, а во-вторых, было бы лучше, если бы Бэкон смог «склонить графа [Эссекса] к участию в этом деле, ибо граф питает к Вам подлинную любовь и владеет надежнейшими и сильнейшими средствами преодолеть неудовольствие Ее Величества по отношению к вам»[245].
Хотя сэр Роберт в этой ситуации решил умыть руки, Бэкон понимал, что его совет обратиться к графу вполне резонный. Но Эссекс отвечал на настойчивые просьбы своего друга помочь восстановить расположение королевы, что Ее Величество уже «совсем смягчилась (thoroughly appeased)» и единственное препятствие для его (Бэкона) дальнейшего продвижения по службе состоит в «the exception of his year», т. е. – молод еще быть генеральным атторнеем. Но Эссекс уверен, что Бэкон «вскоре сможет преодолеть эту трудность»[246].
В июле 1593 года граф посетил Энтони Бэкона и заверил того, что непременно все устроит, надо только немного подождать, потому как сейчас Ее Величество «должна сначала встретиться с французскими и шотландскими послами и уладить свои зарубежные дела, а потом уже она сможет думать о делах внутренних»[247]. Ободренный этими словами, Энтони немедленно сообщил об уверениях графа матери. Если Эссексу и вправду удастся получить для Фрэнсиса доходную должность, то они больше не будут зависеть от дядюшки Уильяма: «мне не нужно будет беспокоить лорда-казначея, прося его помощи, занимая у него некие суммы для оплаты моих долгов… И чем более я буду свободен, тем тверже я смогу быть в разговорах с его сиятельством по поводу моего брата, чье благополучие и продвижение я рассматриваю как свое собственное»[248].
Однако в действительности все оказалось сложнее. Граф явно недооценил Елизавету, полагая, что, если она пускает его в свою постель, то без труда допустит его или его протеже на высшие государственные должности[249]. 22 августа 1593 года, когда Эссекс пытался заговорить с королевой о Бэконе, она быстро прекратила беседу, сославшись на то, что торопится на ужин. Правда, на следующий день Елизавета удостоила Эссекса «полной аудиенции, но с успехом, ненамного большим, чем ранее». Граф просил об «абсолютной amnestia» для Бэкона «и [его] доступе (т. е. возможности получать аудиенции Ее Величества. – И. Д.), как в прежние времена». В ответ Елизавета возразила, что Фрэнсис был «виноват больше, чем кто-либо другой из членов парламента, и когда она их (парламентариев. – И. Д.) простит и вновь явит свою милость к тем, кто ее тогда обидел, то она это сделает по отношению ко многим, кто был менее виновен, но также и в отношении» Бэкона.
«И еще она сказала, – писал Эссекс далее, разъясняя Фрэнсису позицию Ее Величества, – что доступ [к ней] вы имеете такой, какой просите. Если бы дело было во времена ее отца (Генриха VIII. – И. Д.), то тогда за гораздо меньший проступок человеку было бы отказано находиться в присутствии короля навсегда. Вы же можете приходить ко двору, когда захотите; но с ее стороны было бы слишком опрометчиво, будучи столь сильно недовольной вами, позволить вам близкий доступ (near access), который она разрешает только тем, к кому исключительно благоволит»[250].
Пока Эссекс хлопотал о Бэконе перед королевой, леди Анна (мать Фрэнсиса) решила использовать семейные связи. Она обратилась по поводу своих сыновей к мужу своей сестры, лорду Бёрли. Однако лорд-казначей, в самых высоких словах отозвавшись о братьях Бэконах (если им есть что пожелать, то только здоровья), заметил: «Хотя у меня меньше возможности делать добро моим друзьям, чем полагают, они не будут испытывать недостатка в [моем] намерении сделать им добро»[251]. Откровенней всех выразился Роберт Сесил: «Вряд ли королева согласится предложить вам место (an office), если она воздерживается от разговора с вами»[252].
Между тем лорд Бёрли в сентябре 1593 года включил Фрэнсиса в список кандидатов на должность генерального атторнея, который представил королеве. Но Елизавета попросила лорда-хранителя Джона Пакеринга[253] подобрать другие кандидатуры. Пакеринг обратился за советом к Бёрли, и тот вновь назвал Фрэнсиса в качестве «подходящего человека». Лорд-хранитель согласился включить Фрэнсиса в свой список в память о сэре Николасе, но заметил, что считает других юристов, в частности сэра Джона Брогрейва (J. Brograve; 1538–1613), атторнея герцогства Ланкастер, более достойными.
В октябре Эссекс снова в разговоре с королевой поднял вопрос о Бэконе. На этот раз Елизавета была настроена мягче, похвалив графа за его хлопоты о Фрэнсисе, но заметила, что он слишком усердствует в этом деле, тогда как даже дядя Бэкона поставил его в списке кандидатов вторым после Кока, по сравнению с которым Фрэнсис имеет важный недостаток – молодость (Бэкону в 1593 году исполнилось 32 года, Коку – 41). На это Эссекс ответил, что, хотя «голова и борода мистера Кока поседели с возрастом, это не компенсировало его другие недостатки»[254].
10 ноября 1593 года Фрэнсис пишет Эссексу загадочное письмо. Послание доставил Эссексу в Виндзор Энтони Станден[255]. В этом письме Бэкон поделился с графом своими подозрениями:
«Я полагаю нет ничего дурного в том, что я сообщу вашему сиятельству то, к чему я пришел отчасти по догадке, а отчасти благодаря сообщению одного недавно выздоровевшего – во многом благодаря молитвам вашего сиятельства – человека, и исходя из чего я имею веские основания думать, что некто плетет тайные интриги.
И хотя это может показаться странным, учитывая, сколь много для него значит быть непосредственно связанным с вашим сиятельством (принимая во внимание и его врагов, и его цели), однако я менее всего опираюсь в этом на какие-либо фантазии, поскольку он – человек настолько полагающийся на свою искусность и ловкость (подобно превосходному лодочнику, который, как вы знаете, подгребая к Вестминстеру, поглядывает на мост), что надеется добиться своей цели и при этом сохранить доброе расположения вашего сиятельства». В постскриптуме Бэкон просил Эссекса сжечь это письмо по прочтении.
Граф внимательно прочитал послание и уничтожил его, однако набросок письма (или его копия) сохранился[256]. Кого Бэкон заподозрил в тайных интригах? Кока, Ролстона, Р. Сесила? И кто был его информатором? Бёрли, Пакеринг? Многие исследователи склоняются к тому, что в интригах Бэкон обвинял Кока, а информацию получил от Пакеринга или Р. Сесила[257].
Спустя неделю Эссекс внезапно исчез из Виндзора, где тогда находился двор. 25 ноября Станден сообщал, что граф «отсутствовал три дня и вернулся сегодня утром около шести часов: это было началом его странной, воровской манеры поведения, сильно смущавшей его приверженцев и доброжелателей. Он специально приезжал поздно, чтобы быть в постели до полудня и ни с кем не разговаривать до обеденного времени».
7 декабря Эссекс снова исчез и новостей о нем не было до шести часов вечера 11 декабря. «Столь длительное отсутствие, – писал Станден, – которого не было все эти годы, явилось причиной сплетен при дворе… и даже когда граф появился, все были в большом возбуждении… По моему мнению, дело м-ра Фрэнсиса [Бэкона] могло быть тому причиной»[258].
Враги Эссекса воспользовались его отсутствием, чтобы распространить сплетню, будто он отправился в Дувр, намекая на возможное бегство за границу. Встревоженная и возмущенная королева приказала послать за ним, если той же самой ночью он не вернется. Но он вернулся, и Елизавета его тепло встретила[259].
Возможно, вся эта загадочная история действительно как-то связана с Ф. Бэконом, хотя, скорее всего, внезапные исчезновения Эссекса обусловлены иными причинами.
Но как бы то ни было, к началу весны 1594 года Эссекс понял, что место генерального атторнея Бэкону не достанется, королева явно склонялась к кандидатуре Э. Кока. 28 марта граф с сожалением пишет своему протеже: «она [Елизавета] сказала, что никто, кроме милорда казначея и меня, не думает, что вы подходите на эту должность»[260]. Однако если Кок будет назначен генеральным атторнеем (что и произошло 10 апреля 1594 года), то освобождается занимавшаяся им с 11 июня 1592 года должность генерального королевского солиситора. Сам Эссекс полагал, что Бэкон заслуживает большего, но выхода не было, и теперь надо было добиваться solicitorship, тем более что серьезных соперников у Фрэнсиса в борьбе за это место не просматривалось. Однако из этого не следовало, что для королевы не было серьезных причин отказывать ему в этой должности. Главными минусами Бэкона (даже если забыть про его выступления в парламенте, вызвавшие гнев Елизаветы) были отсутствие юридического опыта и молодость, в январе 1594 года ему исполнилось «только» 33 года. Высшим елизаветинским чиновникам в день их назначения на главные государственные посты было за сорок, а то и за пятьдесят, и они уже имели большой опыт государственной службы, «after serving an arduous apprenticeship», как выразился Джулиан Мартин[261]. К примеру, Томас Эджертон (Thomas Egerton, 1st Baron Ellesmere; ок. 1540–1617) стал генеральным солиситором в 1581 году, когда ему было за или под сорок, спустя без малого год – генеральным атторнеем, в 1594 году его назначили хранителем свитков (Master of the Rolls), а в 1596-м – лордом-хранителем и в 1603-м – лордом-канцлером[262]. Коку в день назначения генеральным солиситором было сорок лет, а генеральным атторнеем он стал в сорок два года. Исключения весьма редки, скажем – У. Сесил, который стал в тридцать лет госсекретарем при Эдуарде VI[263] и в тридцать восемь – вновь назначен на эту же должность при Елизавете I.
Бэкон был не только сравнительно молод для высоких постов, но он не участвовал в, как бы мы сегодня сказали, громких судебных процессах, он, по словам его противников, «никогда не выступал на поле брани (he had never entered the place of battle)»[264]. Первое значительное выступление Фрэнсиса в суде королевской скамьи состоялось в конце января 1594 года. Впрочем, начало оказалось весьма удачным, и лорд Бёрли поздравил племянника с «first-fruits of his public practice»[265]. Удачными оказались его выступления и в двух других сложных и важных судебных процессах (один из молодых юристов заметил даже, что «Бэкон может оказаться для Кока слишком твердым орешком»[266]). Все это было замечательно, но совершенно недостаточно, чтобы Елизавета решила назначить Фрэнсиса на высокий пост. Тем более что 13 февраля 1594 года начались пасхальные каникулы, продлившиеся до 17 апреля, и суд королевской скамьи не работал.
Итак, к началу апреля 1594 года образовались следующие вакансии на высшие государственные посты:
– хранителя свитков (место освободилось 4 февраля 1593 года, после смерти сэра Джилберта Джерарда (Gilbert Gerard;?–1593), и на него прочили Т. Эджертона, который в итоге и занял этот пост), и
– две вакансии государственных секретарей (одна образовалась еще в апреле 1590 года после смерти Ф. Уолсингема, другая должность официально значилась за Уильямом Дэвисоном (William Davison; 1541–1608), но тот с февраля 1587 по сентябрь 1588 года находился в тюрьме[267], а после выхода из Тауэра был отстранен от государственных дел). Фактически с июля 1590 по июль 1596 года обязанности госсекретаря – в качестве Acting-Secretary – исполнял лорд Бёрли, который с начала 1594 года (если не раньше) начал начтойчиво уговаривать королеву сделать соответствующие назначения. Бёрли предлагал переместить Т. Эджертона с должности хранителя свитков на пост генерального атторнея, Э. Кока – с поста генерального солиситора на освобожденную должность атторнея, Ф. Бэкона назначить солиситором, а госсекретарями сделать сэра Роберта Сесила (сына Бёрли) и сэра Эдуарда Стаффорда[268]. Эссекс решительно воспротивился этим предложениям. Он прямо заявил Роберту Сесилу, что будет добиваться для Фрэнсиса Бэкона места атторнея.
Елизавета же, изрядно разочаровавшаяся в Эссексе, и не допускавшая, чтобы кто-либо вмешивался в то, что являлось ее прерогативой, решила сделать так, как считала нужным, отчасти, но только отчасти, приняв план лорда Бёрли. 10 апреля 1594 года Т. Эджертон стал Master of the Rolls, Э. Кок – генеральным атторнеем, тогда как должности генерального солиситора и госсекретарей остались вакантными.
Однако к этому времени в Лондоне появилась новая talking point: арест личного врача Елизаветы Родриго Лопеса (Rodrigo Lopez; ок. 1525–1594), заподозренного в участии в заговоре с целью убийства королевы.
Дело Лопеса
Братьям Бэкон, особенно Энтони, Лопес был фигурой знакомой. Португальский еврей, обращенный в христианство, он сначала стал личным врачом графа Лестера, затем сэра Фрэнсиса Уолсингема и графа Эссекса, а с 1581 года – королевы, которая предоставила ему монополию на ввоз аниса и сумаха. Кембриджский ученый Габриель Харвей считал его неучем, но признавал умение Лопеса создавать себе репутацию: «он очень хорошо рассказывал о себе как о лучшем [враче] и, используя какую-то еврейскую практику [лечения], сколотил хорошее состояние, приобрел некоторую репутацию как у королевы, так и у лордов и их жен»[269].
Лопес знал пять языков, был в контакте с еврейским сообществом Антверпена, а также с претендентом на португальский трон Доном Антонио, чьим агентом в Лондоне был брат жены Лопеса[270]. Разумеется, Лопес был вовлечен в шпионскую сеть Уолсингема, под контролем которого поддерживал связь с испанскими властями и португальскими националистами. Но, как и многие, занимавшиеся разведкой, Лопес ухитрялся состоять на жалованьи двух противоборствующих сторон, в данном случае – и Англии, и Испании. Эссекс, после смерти Уолсингема, предложил португальцу работать на него, на что тот ответил: «Милорд, это очень серьезное и опасное дело, сейчас вы в фаворе, но как долго это будет продолжаться – неизвестно. Вы можете умереть и тогда меня обвинят в измене»[271]. Однако королева одобрила идею Эссекса привлечь ее врача к разведывательным операциям и обещала Лопесу вознаграждение за службу. В итоге, Лопес согласился.
Но вскоре граф разочаровался в новом агенте, поскольку выяснилось, что тот сообщал информацию Эссексу лишь во вторую, а то и в третью очередь, предпочитая сначала делиться ею с лордом Бёрли или с королевой. Поэтому Эссекс выглядел глупо, когда приносил Елизавете сведения, ей уже известные. А когда граф узнал, что Лопес в подпитии рассказал Дону Антонио и еще одному испанцу, агенту Эссекса, как намедни вылечил графа от венерической болезни, последний поклялся отомстить врачу. Вскоре такой случай Эссексу представился.
В середине октября 1593 года по подозрению в продаже английских секретов Испании был арестован португалец Феррера де Гама (Ferrera da Gama). Эссекс стал перехватывать всю корреспонденцию португальских подданных, находящихся в Англии. Из полученных документов он вскоре узнал, что Лопес является участником какого-то заговора. На допросе Феррера признался, что он и его сообщники хотели добиться мира с Испанией, и Лопес был участником тайных переговоров.