Полная версия
Продавец воды
«Не зли других и сам не злись,
Мы гости в этом бренном мире.
И, если что не так – смирись!
Будь поумней и улыбнись».
Рубаи на этом не закончился, но песнь смирению Халил в обличье Дулари и так пел долгих пять лет. Цитировал и это восьмистишие, заученное под влиянием Ахмада и не выпадающее из головы и поныне. Аль-Джарх повернулся к нему всем телом, будто требуя, не прося, а именно требуя какого-то подтверждения своих слов. Как прежде. Ведь они встретились, а значит, ничего не переменилось, все вернулось на круги своя.
Но Хайям не переводился на немецкий его устами. И Дулари воспроизвел восьмистишие на арабском.
Обычно после такого собравшиеся восторженно цокали языками, хлопали в ладоши и требовали продолжения, пьяные не вином, но поэзией. Удивительно, как все они, только сейчас говорившие о немыслимых казнях для неверных, о ниспослании кар безбожникам, делавшим не то и не так, да хоть родившимся не теми вдруг преображались и на какие-то мгновения становились, нет не одухотворенней, но человечней.
А потом все исчезало, их мир, подобно маятнику устремлялся в прежнюю точку, любовь, перегорев, обращалась в привычную, обрыдшую ненависть, от которой если и хотелось избавиться, то лишь краткий миг, и лишь затем, чтоб с новой силой восклицать привычные проклятья и угрозы – не имевшие ни для кого, кроме засевших за столами, какой-либо силы. Но зато немало тешащих каждого из них. Особенно Ахмада, ведь именно его гейша позволяла выискать краткое отдохновение от удушающей злобы, и переведя дух, снова устремить отточенные умы к созерцанию бездны.
Странно, что за все время, пока он утешал одну за другой компании, нигде и почти никогда не говорилось здравиц и славословий за великого правителя страны, нового праведного халифа, сменившего сына Старика, прозванного Верблюдом. Смешное сочетание имен – Галиб Гафур не прощал никого и никому. Придя на смену временному правительству, не имевшего ни веса, ни влияния – победив всех кандидатов от него с ошеломительным перевесом, чуть позже, он перерезал их как телят. А затем занялся студентами, так неудачно проложившими ему торный путь к власти.
После прочтения в кафе наступила долгая ватная тишь. Аль-Джарх скривился, даже не пытаясь скрыть этого, метнул злой взгляд разгневанного владыки в сторону разом сжавшегося собеседника. Оглядел собравшихся, кто удивленно, кто с небрежением смотревшего на чтеца и на чтеца только. Потом шепнул ему сквозь зубы – и снова на арабском:
– Выделываешься, да? Выделываешься?
И вдруг снова замолчал, уже ни на кого не глядя. Халил смотрел на повелителя, долго. Пока не ощутил его внезапные страхи как свои собственные. Но что-то поменялось сейчас, принять их, поддаться им, Дулари не мог и не хотел. Разошедшаяся буря, не найдя пищи, разом утишилась, замерла. Обратилась в молчание, что сковало кафе. Взглянула на сидевшего напротив хозяина как-то иначе, нежели прежде.
– Это Омар Хайям, – произнес наконец-то оживший Ахмад, по-прежнему зло косясь в сторону своего Дулари. – Мой приятель любит цитировать по поводу и без классиков.
Халил зачем-то кивнул. Посетители перестали глазеть на него и аль-Джарха, обратились от духовной пище к той, что в тарелках. Не замечая, как блестят глаза у декламатора. Только что одержавшего нет, не над Ахмадом, над собой небольшую, но значимую победу.
– Былое вспомнил. Ну-ну.… – хмыкнул тот, не глядя на чтеца. И подошедшей официантке: – Да, мне стакан перье и что-то легкое, салат «цезарь», наверное.
Халил смотрел искоса на собеседника и молчал, поджидая, когда принесут сидр. От закуски отказался, наверное, зря. С отвычки будет кружиться голова, хотя градус в вине крохотный, как в пиве. Говорят, испанская полиция разрешает водителям пить сидр во время поездок, трудно сказать, правда это или нет, но очень на нее похоже.
Снова глянул на Ахмада. Вдруг подумалось, а ведь тот не просто создал Дулари, нет, для начала он вытащил обладателя малопочтенного прозвища из петли. Привел в себя. А уж потом обрядил паяцем и пустил развлекать публику, себе и ей в утешение.
После прихода Гафура к власти, перемены накатили, будто цунами. Нет, еще раньше. Сами студенты провоцировали проповедников, призывами к свободе слова и вероисповеданию. Столько лет страна жила в праведном атеизме, разрушая храмы, изгоняя священников, а когда Старик умер, Верблюд закончил начатое, попав под международные санкции после очередной резни восставших горцев, принялся торговать ценностями минувших династий. Музей Персии, куда гоняли всех школьников с времен оных на экскурсии, опустел его стараниями. Тут и вспыхнуло недовольство. Санкциями, обнищанием, пустыми обещаниями. Старик давно бы подавил выступления в зародыше, он же обещал согласие, уступки, реформы. Его звезда закатилась, когда собрание мулл, объявившее себя новой партией, потребовало отречения президента от власти, этот лозунг со своей стороны подхватили и расширили студенты – и покатилось.
Все заговорили о корнях, о вере, о боге. Стали прилежными посетителями мечетей и медресе. Собирались на площадях, во всю глотку орали «Аллах велик!» по любому случаю, точно лозунг начавшегося безумства. Этого казалось мало, начались гонения сперва на безбожников, Гафур ввел против них статью, потом шиитов, когда выяснилось, что их ислам нечист, потом на тех, кто недостаточно верен истинной вере.
Женщины первыми поняли, куда подул новый шквал, и переоделись в черное. А потом… сперва мать, за недостойное поведение, потом отец, попытавшийся вызволить ее из ямы, затем брат, после жена и дети, оказавшиеся в заложниках у пришедших в их городе к власти шиитов. Гафура к тому моменту не было на троне, вовсе не стало, его нашли повешенным подле дворца. А чуть погодя страна развалилась на два противоборствующих лагеря. Вот тогда война против горцев, против шиитов, вспыхнула с всеподавляющей силой. Понадобилось крепить ряды и…
Если бы все случилось разом, возможно, он не переменился бы столь сильно. Но судьба редко преподносит свои удары осмысленно, нет. Она дает передышку после каждого, и ломает об колено неспешно, вроде бы давая роздых, но лишь для того, чтоб усилить давление.
Жену захватили в заложники. Всю их семью, они тогда решились жить порознь, – разная вера отцов разделила детей. Затем освободили, но что-то пошло не так – ее продали в рабство. А затем взяли в заложники уже самого Халила.
Он плохо помнил то время. После известия о смерти любимой заперся в себе, точно в той яме, где содержался. Время для него остановилось, мир прекратил вращение. Халил готовился отправиться вслед за своей Лейли, кажется, именно так называл ее в те дни. Бредил ей, забыв настоящее имя, все запамятовав.
Ахмад купил его – так и не открыв новому рабу, зачем ему понадобился доходяга. За сто пятьдесят долларов, всего-то. Отсюда и появилось прозвище Дулари. Отдал сперва жене, потом отобрал, услышав, как тот декламирует «Лейли и Меджнуна». Ахмад к тому времени не то, чтоб разбогател, но занял вполне достойное место в обществе, и подобно флюгеру, умудрялся и дальше занимать такое положение, при котором его называли уважаемым. Вот и теперь, оказавшись на шиитской земле, перестал именоваться суннитом, как забыл, что атеист, едва начались студенческие волнения. Разом осознав, чем они закончатся, к чему приведут.
К своему Дулари он бывал и строг и милостив, когда как. То одаривал свободой и подарками, ровно блудную девицу, то отправлял в подвал на несколько дней на хлеб и воду. Халил… он не обижался, снося покорно и этой покорность, кажется, поражая всех в новом доме. Ничего не просил, не желал, не пытался иметь. Был настоящим рабом, которому даровали жизнь. В ней он и существовал, покуда имел хозяев, пока годы тянулись чередой. Стараясь не заглядывать ни в прошлое, ни, тем паче, в будущее. Его вроде даже все устраивало. Стыдно признаться, но Дулари привык к рабству, как лошадь к седлу. Он сломался, а сломанного проще не выпрямлять, а нагрузить чем-то иным, не таким тяжелым. Этого достаточно.
Дулари снова взглянул на Ахмата. Странный человек, сочетавший в себе несочетаемое: жадность и щедрость, подлость и радушие, сметку и нет, вот наивным он никогда не был… разве в тот день, когда поверил, что им, шиитам, дадут большую волю союзные войска, вступившие на территорию разоренной страны и желавшие прекратить усобицу, вернуть мир, благоденствие и… да еще много чего обещавшие. Вот тот единственный раз, когда он проморгал все, впервые в жизни, наверное, оказавшись у разбитого корыта.
Хотя… Ахмад аль-Джарх ведь уже успел восстановиться. Влиться в новую среду, чуждую по определению, и найти себя. Он стал совсем не похож на прочих затюканных, с бегающими глазами, беженцев, выдающих себя согнутой спиной и уже видом своим ставящих свое существование на чужбине под сомнение. За страхом перед будущим у мигрантов, туземцы видели угрозу своему образу жизни, миропорядку и уставу, боясь, что беженцы занесут им новый, страшный орднунг, по которому живут в далекой сатрапии и который, как кажется, готовы перенести и сюда. От этого жесточайшего порядка Германия ушла совсем недавно, всего-то три века назад, во времена, которые почему-то назывались Просвещением. Тогда люди носили одинаковые черные одежды, думали на один лад, читали одну книгу – библию – и бдительно поглядывали за соседями: верно ли думают они, правильно ли молятся, одеваются, торгуются…
Ровно тоже происходило и в его стране. Их. Странная, глупая история. Когда Халил освободился, но еще жил в республике, раздираемой гражданской войной, он часто сталкивался с теми, кто мечтал о временах давно прошедших, и с теми, кто тоже мечтал о прошлом, но другом. Одни поминали эмира, что правил страной в период освобождения от османского ига, утверждая, что именно тогда государство достигло пика своего величия. Другие хмыкали: какое ж то величие, когда все ценное эмир запродал европейцам – итальянцам и англичанам – а народу доставались крохи с барского стола. Вот, Старик да, – он вытащил страну из грязи, дав всем жителям образование, бесплатную медицину, подняв с колен промышленность, зависимую от иностранцев, да и вообще никому спуску не давал. Иные отвечали – и что с его правления, когда сотни людей оказались в тюрьмах только потому, что молились возле закрытых мечетей, а тысячи либо, казнены либо высланы за непочитание семейки Старика. Недаром, его сынка Верблюда с таким удовольствием согнали с престола, который он уж даже не решился защищать. И к власти пришел истинный ценитель народных чаяний, толкователь и богослов, мудрец, каких мало, жаль, задержался у власти недолго, проклятые распри в кабинете – но оно и понятно, мудрецы всегда в опале. Да какой он мудрец, возражали все остальные, когда в стране оказалось запрещено все, что только возможно, чем этот ублюдок Гафур отличается от Пол Пота или Махатмы Ганди?
И так далее, и тому подобное. Кто-то и вовсе поминал османов, как освободителей, кто-то зрел еще глубже, именно там находя хоть какие-то источники благости для страны и населявших ее жителей. Совсем уж отчаянные добирались и до времен первых халифов, а некоторые и вовсе уходили в античность. Эллинизм, привнесенный Искандаром – вот истинный пик развития нашего убогого общества, был две с половиной тыщи лет назад, так до сих пор и не превзойден.
И споры эти длились и длились, покуда спорящие не начинали сипеть горлом и надсадно кашлять. Тогда уже они смирялись с одним – с Европой. Которая, хотя и гадила им во все времена, но на которую всегда хотелось равняться, что в эпоху завоевания государства полководцами Искандара, принесшего им и культуру и мудрость эллинизма, что во времена нынешние, когда та же страна отворяет ворота беженцам, невзирая на кризис, что нещадно утюжит гордых греков уж который год подряд. Европа всегда оставалось презираемой, ненавистной, но заветной мечтой. О которой вслух говорят одно, а внутри думают совсем другое. Иначе, зачем бежать в те края, искать помощи и приюта?
Так было и в правление османов, и при эмире. При Старике, его сыне, и тем более, позднее, когда республика покатилась под откос. Неудивительно, что и Дулари вынесло в эти края. Именно вынесло, сам до Германии Халил вряд ли бы добрался. После освобождения он радовался уже тому, что нынешних хозяев много, и они почти ничего не поручают ему, чаще всего он, по старой, вбитой палкой или долгом привычке, сам вызывается исполнять то или иное нехитрое занятие. Осознание того, что он свободен, пришло куда позже, верно, уже, когда Халил оказался в Иордании.
Интересно, а каким путем до Мюнхена добрался его хозяин? Да долго ли он здесь? Прежде Халил не встречался с ним, ни при переселении из отбитого у шиитов родного города, ни в лагере под Амманом, ни на Лесбосе, ни еще дальше, куда волокла, вслед за другими мигрантами, его судьба, дотаскивая до столицы Баварии. И только тут лоб в лоб сталкивая с прежним владыкой.
Когда патриотично одетая официантка принесла все, что пожелали гости, Халил осмелился спросить. Ахмад ответил охотно, будто давно ждал этого вопроса:
– Не слишком долго. Прежде занимался иными делами. Вот таких, вроде тебя, надо приютить, согреть, выдать пропитание и похлопотать за них, обеспечив вид на жительство. Ну а до того вообще перетащить через тьму невидимых границ в саму Германию.
– Так вы, уважаемый, сразу занялись обустройством беженцев?
– Отнюдь нет. И называй меня на ты, здесь так принято, – Халил спешно кивнул. – Мне ж самому надо было как-то встать на ноги. А что лучше позволяет это сделать, как не сотрудничество с полицией и таможней? Скажу честно, сперва я занялся делом, довольно низким, настучал на парочку паразитов, из тех, что особо рьяно поддерживали Гафура и его шайку. Всем хочется сладкой свободы и бесплатной халвы – они не исключение. Меня зауважали, а вскоре сделали главным по распределению беженцев. Ты ведь знаешь здешнее правило – организация, что забирает мигрантов с континента, привозит их в страну приписки. Тобой, равно как и мной, занимались «Воды Нептуна», немецкая, пуще того, баварская контора. И вот результат – мы оба оказались здесь.
– А как давно ты уехал из страны, уважаемый? – Халил применил единственную возможную форму обращения на ты в такой ситуации. Немецкий язык оказался гибче арабского в подобных вопросах, аборигены могли тыкать друг другу, но очень вежливо, как если бы общались с важным человеком, покровителем, или старинным другом. При этом само местоимение писалось с заглавной буквы и обставлялось соответствующими обращениями в устной речи. Ахмад уловил это, но либо не придал особого значения, либо посчитал подобное обращение единственно верным.
– Да как Гафура согнали, с самого начала войны. А ты сам? – забыл, пришлось напомнить. – Всего-то? Ну, так у тебя все впереди. Хотя и позади, думаю, было немало. С того момента, как от меня удрал.
– Я не удирал.
– Тебя вынудили, знаю. Так бы не ушел.
Халил замолчал. Он прав, сам бы так и оставался до последнего преданным, молчаливым, послушным слугой, если не самого Ахмада, так жены его. Для него тогда не имел значения хозяин, главное оставалось – служить. И это служение он отрабатывал и в лагере беженцев, и только потом, когда наконец-то осознал, что он и где он…. И то не по своей воле.
Вот странно, все по чужой. Выходит он, молодой хозяин земли, действительно, плоть от плоти своего народа, представители которого всегда считали себя и униженными и оскорбленными другими нациями – сколько лет в подчинении, то у одних, то у других соседей – но и находили в этом повод для собственной странной гордости. Которую все же предлагалось домысливать мало кому ведомыми свершениями.
И правда, страна нигде особо не прославилась: ни культурой, ни наукой. По крайней мере, на уровне международном: ее поэтов не переводили за рубежом, ее художники едва ли когда покидали границы, последние десятилетия еще и потому, что выезд строжайше контролировался. Ученые… что о них можно сказать, если в девяностые годы, когда, окончив университет, Халил пришел работать, то получил кульман и миллиметровку для чертежей. Компьютеры в КБ находились под охраной особого отдела. Они стали применяться по назначению лишь незадолго до свержения Верблюда. А про сейчас можно и вовсе забыть, страна стала задворком мира, нищим, голодным, куда забредают лишь иностранные войска, чтоб хоть как-то контролировать распоясавшееся местное население, желающее перерезать друг другу глотки.
Хотя, может он перегибает палку. А вообще это тоже в крови – хулить свой народ, но следить, чтоб никто иной, никакой чужеземец не делал подобного. В общинах так и делали. Халил же давно не искал информацию о республике, сейчас его интересовал другой феномен – баварский. Тоже глубоко национальное, патриотичное государство в государстве, кичащееся своей историей и особостью. И все же технологически могучая держава. Одно автомобилестроение чего стоит.
Возможно, эта студентка учится чему-то высокотехнологичному, о чем на его родине не слыхивали. Несмотря на костюм времен давнопрошедших. Несмотря… да нет, в этих землях подобное в порядке вещей.
Халилу, равно как и Ахмаду, в школе пытались привить довольно странную любовь к родине – через ура-патриотические заявления о множестве достойных мужей, представителей науки и культуры, о которых просто не знают в мире, ибо не любят поминать о достижениях республики, которые с экранов государственных льются потоком – о хлеборобах, хлопкоробах, металлургах и деятелях партии. Хрестоматия полнилась невнятными, мгновенно забываемыми повествованиями о труде и нравственности, написанными то недавно, то невесть когда. Одно время партия причисляла и Омара Хайяма к великим мужам республики – ну как же, бывал здесь, проездом. Так и с другими – все из великих, кто хоть раз останавливался в одном из городов на территории нынешней, заносились в реестр всенародной славы.
Халил отгородился было от прошлого глухой стеной Швабских Альп, но, как видно, и это не помогло. Но не следовать же за своим бывшим хозяином. Что делать ныне, он не знал, мысли метались в голове, не находя ни единой зацепки. Он снова потерялся в пространстве и времени – в иных координатах, явно не декартовых. И теперь пытался построить на кривых Лобачевского некое подобие трех векторов, строго перпендикулярных друг другу – вот только удавалось не очень.
Уж больно тяжело дался ему уход из рабства. Кажется, он так и не принял свободы и, как пес, по-прежнему ищет хозяина. И вроде от поводка болит шея, но некое приятство при мысли о нужности тоже находилось.
Когда к их городу подошла армия суннитов, Ахмад находился в отъезде. Давно, больше недели. Звонки практически не проходили, связь осуществлялась через знакомых, приезжавших к жене с некими сообщениями. Хозяин и раньше отбывал надолго, жизнь в исламском халифате он посвятил преподаванию основ шариата. Едва ли Ахмад сам хорошо знал эти основы. Понимал другое – ему так проще оставаться незаметным, растворяясь в череде учителей юных голов, которые вскоре – а как иначе в гражданскую – пойдут в последний бой. Может, в душе и боялся, но явно за их души, а не тела. Ведь как же – всякий, кто будет потчевать свинцом врагов Пророка, отправится в рай. А уж говорил он о гуриях или нет, не суть важно. Главное, ему доверяли воспитание, верили мальчишки и он был при деле. На виду и невидим. Остальное его не волновало. Вот разве что наступление суннитов, к которым решили примкнуть союзники – Саудовская Аравия, Сирия, Турция. А еще англичане, французы и итальянцы, которых даже Старик не смог выкинуть из страны окончательно, все же их умения оказались ой как нужны.
Когда город подвергся первому налету, достаточно неудачному, чтоб разнести два квартала ни в чем не повинных жителей, – жена хозяина получила сообщение от мужа – немедля бежать. Дулари понял это, когда все собрались, но его оставили сторожить дом. Приказание он выполнял вплоть до тех пор, пока не появились войска. Поначалу его даже приняли за оккупанта, но один вид Халила выдавал в нем совсем иного человека. Дулари накормили кашей, отправили в госпиталь.
И больше ничего он не слышал об Ахмаде, не видел ни его, ни родичей, ни друзей, коих некогда развлекал поэзией. На время даже забыл о них, ведь теперь он, благодарный, служил новым хозяевам – таковыми Дулари считал врачей Красного полумесяца. А несколько позже и психолога, которому Халила сдали, чтоб он не мешался в больнице, бродя и выпрашивая себе хоть какую работу, желая не услужить, а просто функционировать исправно. Точно неисправный механизм.
Психолог промаялся с ним почти две недели. Потом, ничего не добившись, отослал в лагерь для беженцев, других дел полно, искалеченных войной много, и один врач на тысячи прибывающих. Вот там, удивительное дело, никто не воспользовался состоянием Дулари, напротив, прониклись состраданием – и этим оказали неоценимую услугу. Он выздоровел. Вспомнил. И пожелал узнать, что же стало с его семьей и родными.
Вернее, сам понял, что выздоровел, когда метнулся, несмотря на уговоры, предупреждения, протесты, угрозы в свой городок. Там еще постреливали, но Халил и слышать не хотел об опасности. Он вообще не понял, как не понимал и сейчас, что за враждующие стороны, ради чего они подняли оружие, к чему эта война, ради кого и чего. К чему все последующее – ввод «голубых касок» по всей линии разграничения и постоянные договоренности о беженцах, пленных и прекращении огня. В голове не укладывалось, что страны больше нет, она развалилась надвое, да, никто в мире, даже по обе стороны фронта, не говорили об этом, но понимали – вместе им уже не прожить, никак. Хотя всего-то несколько лет назад еще были даже не соседями, родичами. Вот его жена, она как раз из семьи шиитов, значит, искать ее родичей, надлежало на кладбище с той стороны. Но сперва мама, брат, дядя…
Несколько дней метаний под пулями его немного охладили. А может то, что за это время он ничего не нашел: ни могильного камня, ни хотя бы холма. Погибших во время правления Гафура, чаще всего, не хоронили, понимали палачи, что им будет, когда найдут все трупы, а значит прятали их, сбрасывали в карьеры, сжигали, уничтожали все следы. Раз его вывели в поле, сообщили, что на этом месте стоял крематорий и вокруг него… возможно, ваша семья тоже. Гафур не делал разницы между течениями ислама.
Вид поля, заросшего алыми, как кровь, тюльпанами, его немного охладил. Потом долго снился, не то в теплых, не то кошмарно жарких снах. Он дал себя заковать в наручники, – на всякий случай – и отправился в первое изгнание, сперва и Иорданию, затем, оттуда, в Ливан, на Лесбос и дальше, покуда не добрался до Баварии.
– А мне едва удалось уйти. Ваши очень хотели вздернуть, – произнес Ахмад, ни к кому собственно не обращаясь, но понимая, что Халил слышит его, не пропуская ни единого слова.
– И как тебе удалось выбраться, уважаемый?
– Через Турцию и дальше… пока маршрут не закрыли. Я там довольно долго промышлял, ну, понимаешь, о чем я. Помогал беженцам перебраться в Грецию, – он цокнул языком, намекая, что не за так. – Вот тогда и осознал, как и с кем удобнее договариваться. И сразу по приезду в Мюнхен…
– А твоя жена, дочери…
– Да все, все здесь. Похвастаюсь, старшая, Зарифа, устроилась в муниципалитете, теперь у меня есть там свой человек, – он улыбнулся. Но с теплом. – Представь, ее поставили как раз на работу с мигрантами, да пока секретарем, но все же. Бумажки, они в любой стране важны. Особенно в той, которая ни одну не потеряет. Бюрократия тут дай бог, вся жизнь от нее зависит. Нам бы такую и тогда….
– Постой, аль-Джарх, но как же она смогла устроиться…
– Она же гражданка, значит, все двери открыты. Да, должность не ахти, но это пока, Зарифа еще себя покажет, да и я помогу, чем смогу.
– А когда ты, уважаемый, стал гражданином?
Ахмад пожал плечами.
– Дай вспомнить… давно, лет десять как, да, вот как раз десять лет. Надо же, юбилей. Паспорт и «велкоммен» я получил в конце осени, у них тут как раз праздник религиозный, полузапрещенный, – знакомая усмешка. – Прям как при Старике порядки. Только нам послабления. Ну, мы чужаки, нас стараются втиснуть в систему поаккуратней.
– Я в это время только получил вид на жительство.
– Затянул, затянул. Жаль, меня рядом не оказалось.
Халил вздрогнул, вдруг представив себе хозяина рядом с собой во все дни, что он прожил в Мюнхене. Мороз прокатился по коже, сотряс кости. Сама мысль, что Ахмад незримо все это время находился рядом, что они могли пересечься в любой момент, пока Халил ютился в коммуне, в маленькой комнатке с окном, выходящем на бойлерную, рядом с той, которая нося на руках ребенка от другого, мечтала о нем, тайно и явно намекая. А он – словно не замечал.
Судьба подарила ему испытание, ощутить которое он смог только сейчас. И понять усмешку фортуны.
– Ну, что ж не пьешь свой сидр? Или передумал?
Халил вздрогнул. Оглянулся по сторонам, снова воззрился на Ахмада, на пустой стакан и открытую бутылку. Смотрел, созерцая другое место, другое время, когда его, вдруг желанного, сажали за общий стол, вытаскивая из невыносимо душного подвала, давали выпить чаю или чего покрепче и требовали… чего же они требовали от него?