Полная версия
В третью стражу. Автономное плавание
– Гут! – сказал Ицкович вслух, изучив результаты «совместных» еврейско-немецких усилий. – Я бы даже сказал, зер гут! Как думаешь?
Но гитлеровец молчал. Или не хотел говорить с унтерменшем, или ему речь от ужаса отбило.
«А если я спятил?» – спросил у отражения Олег, машинально одеваясь.
Ну что ж, тоже, между прочим, вариант. Шизофреники, как известно, вполне уверены в объективности той альтернативной реальности, в которой пребывают. Но Олег предположил, что в этом случае и стиль мышления у него был бы несколько иным. Но тогда что?
«Вот так, взял и провалился в 1936 год?»
Получалось, что именно так. Взял и провалился на…
«На семьдесят четыре года», – подсчитал Ицкович.
Возникал, правда, вопрос, один ли он сиганул из только что наступившего 2010 года в первое января 1936-го, или мужики «упали» вместе с ним? Однако Олег предпочел об этом дальше не думать. Исходить следовало из худшего, то есть из предположения, что он здесь один и навсегда.
Олег тщательно завязал галстук, застегнул пиджак и остановился посередине комнаты, задумавшись.
«Ну, и куда вы собрались, господин фон Шаунбург? По бабам или в гестапо письмецо тиснуть?»
И тут до Ицковича наконец дошло: собственно «бабы» этого обормота, что достался Олегу в качестве «костюмчика», совершенно не интересовали. Даже воспоминания о знакомых женщинах были у Баста какие-то усредненные, серые и как бы приглушенные, без ярких деталей, на которые так щедра память самого Ицковича. А вот молодых парней и подростков в доставшемся Олегу каталоге было, прямо скажем, многовато, притом, что все они чуть ли не из одного полена тесаны.
«Да он же гомик, этот фашист!» – с ужасом понял Олег и начал лихорадочно проверять память Баста на предмет «сами знаете чего», а заодно и собственные реакции на личные воспоминания обоих. Но, к счастью, все оказалось не так страшно, как показалось вначале. Баст, сукин сын, так ни разу и не привел свою пагубную страсть в действие. Боялся, видно. А вот воспоминание о том, как пару недель назад господин рыцарь исполнял свой супружеский долг, заставило покраснеть даже циничного Ицковича. И не только покраснеть.
«Ну, хоть что-то!» – с облегчением решил Олег, почувствовав шевеление в штанах, и тут же осознал, какой подарок сделала ему судьба. Ведь теперь ему снова двадцать шесть, и он крепок телом и хорош – «Ведь хорош?» – собой. И что такое одышка – даже притом, что смолит напропалую «Житан» и «Лаки страйк» – знать не знает, и про то, что живот может мешать видеть собственные гениталии, даже не догадывается.
«Это в активе, – остановил он себя, подходя к комоду и в очередной раз прикладываясь к бутылке. – А в пассиве…»
В пассиве, как ни крути, оказалось куда больше потерь, чем того, чему можно порадоваться.
Ицкович даже зубами заскрипел от боли, сжавшей вдруг сердце. Ударило в виски, хотя немецкое это тело даже не предполагало, что ему может стать так худо.
«Твою мать!!» – но кричи не кричи, а делать нечего. Выходило, что он исчез из своего мира, одновременно исчезнув и из жизни собственных жены и детей. Что они подумают, когда станет известно, что он пропал в этом гребаном Амстердаме? Как будут горевать? Как жить? Без него…
«Господи!»
А он, как он проживет без того, чтобы не поболтать – хотя бы и по телефону – с дочерью, не сходить в сауну со старшим сыном или обсудить литературные новинки с младшим?
И потом… Ну да, на дворе тридцать шестой год. Еще пара более или менее мирных лет и… И его либо шлепнут какие-нибудь английские шпиены, либо «свои» же немцы, потому как не сможет же Олег Семенович Ицкович служить верой и правдой бесноватому фюреру. Или сможет? Памятью немца Олег хорошо помнил Адольфа, и не его одного. В голове у Баста сидел практически весь их зверинец.
«Нет, это исключено».
Не говоря уже о том, что Ицкович чувствовал по отношению к гитлеровской Германии, как еврей, бывший гражданин Советского Союза и просто как человек, имеющий именно ту биографию, которую имел Олег, он не мог забыть, что в июле сорок первого свой первый бой принял его собственный отец – капитан Ицкович. А в августе, нет, кажется, все-таки в сентябре на фронте была уже и его мама… И это не считая других родственников – погибших и выживших, из которых можно сформировать целое отделение, и еще тех многих и многих, кто погиб в ямах и противотанковых рвах Белоруссии.
«Ну и что же мне делать?» – вопрос непраздный, но и ответить на него с ходу затруднительно.
Первая мысль – бежать. В принципе, вполне реально. Денег сколько-то есть, на первое время хватит, а потом…
«А потом суп с котом! – почти зло остановил себя Ицкович. – Проблемы следует решать по мере их появления, а не все скопом, да еще и заранее!»
Ну да, билет на пароход, и через две недели – или сколько тут плыть – здравствуй, страна неведомая! Аргентина, Бразилия, Парагвай какой-нибудь… И испанский он знает сносно…
Мысль была не лишена изящества, так сказать. Опыта и наглости немца должно хватить, чтобы раздобыть документы и натурализоваться, а деньги… Ну, деньги можно украсть или заработать. Одним гипнозом можно прожить, особенно если дурить головы малообразованным латино рассказами о магии и боговнушенном даре. Ведь кто не поверит человеку с такой внешностью?
«А здесь в это время…»
К сожалению, и это тоже была самая что ни на есть правда. Он-то может выжить хоть здесь, хоть там, но вот другие – много других – не выживут. Война стоила Европе пятидесяти пяти миллионов, и половина из них советские, и шесть миллионов евреи…
«В одиночку против всех?»
Глава 3. День первый
Степан Матвеев – Майкл Гринвуд, Амстердам.
1 января 1936 года
Вызванное шоком раздвоение личности прошло, как и накатившая в первый момент паника. Теперь Степан уже никакой шизофрении не опасался – все воспоминания расположились по предназначенным для них полочкам. Здесь, под рукой – ленинградец Степан Матвеев, а там, в архиве – английский баронет Майкл Гринвуд. Воспоминания англичанина были четкими, яркими, подробными, но в то же время – не «своими». Степан прекрасно помнил все события из жизни сэра Майкла, начиная с того памятного дня рождения 1 августа 1914 года, когда юный баронет впервые осознал себя как личность. Помнил не только слова, цвета и звуки, окружавшие ребенка, но и мысли мальчика, его ощущения, чувства. Возможно, Матвеев помнил их даже лучше, чем сам Майкл Мэтью – просто потому, что это были не «его» собственные мысли, ощущения и чувства. Это было… как прочитанная книга или просмотренный фильм. Отлично снятый, подробный, правдивый, но – «фильм». Персонажи оставались там, на экране, а он, Степан, находился по эту сторону искусственной реальности, он «сидел в зрительном зале». И в то же время чужие воспоминания принадлежали теперь ему и, вероятно, только ему. Ведь это Степан, а не кто-нибудь другой, помнил памятью ребенка июль 1918 года, когда в поместье Гринвудов пришло письмо с извещением о гибели на Марне главы семьи, майора сэра Эрнеста Стенли Гринвуда. Помнил, как он сам, будучи маленьким Майклом, раскачивался на деревянной лошадке, и в этот момент в комнату вбежала леди Сабина, его мать, как она прижала его к себе и заплакала. Она плакала тогда, плакала, гладя его по голове, и говорила что-то ласковое, по-английски и по-польски… И Степан даже мог повторить все – слово в слово, как заученную наизусть партию в опере. Но помнил он и то, что сам Майкл тогда никак не мог понять, отчего плачет мама, ведь он только что победил кайзера – разбросанные по полу, крашенные в зеленый цвет, оловянные солдатики, с утра назначенные быть «ужасными тевтонами». Он помнил все, он ничего не забыл, даже первый поцелуй…
Степан прекрасно помнил и регату на Темзе, горячие мышцы, пот на спине и брызги на лице, проносящуюся мимо воду и шампанское, много шампанского: команда Кембриджа в очередной раз оставила вечных конкурентов из Оксфорда на несколько корпусов позади. При желании он мог вспомнить почти любой эпизод из жизни джентльмена и шпиона Майкла М. Гринвуда, уже несколько лет как превратившегося в корреспондента газеты «Дэйли Мейл», Мэтью Гринвуда, иногда подписывающего свои статьи «Г. Грин». И все-таки это были не его воспоминания.
Он по-прежнему оставался самим собой, Матвеевым Степаном Никитичем. И только ему принадлежала радость, испытанная Степой Матвеевым, когда он нашел свою фамилию в списке зачисленных на первый курс института. И чувство облегчения, когда он наконец-то со второго раза сдал на водительские права категории «B». И то бешеное сердцебиение, когда забирал из роддома Наташку с перевязанным голубой ленточкой свертком, и как они «чуть не до развода» разругались, выбирая имя сыну. И «Emergency car», и молодого доктора, искренне сочувствующего, но: «Sorry, sir, but it is unfortunately too late»[27]. И холод, и пустоту тогдашнюю, и именно эти холод и пустота нет-нет да и давали себя знать уколом в сердце, ворохнувшись в самый неподходящий момент в душе. И похороны жены он помнил именно как похороны своей жены. И Витьку Федорчука помнил, молча наливавшего водку без этого своего «А як же ж!», и такого же молчаливого – впервые на его памяти не знающего, что сказать – Олега.
И вот это и есть его подлинные воспоминания, где многое перепутано, что-то подзабыто, а кое-что может быть и придумано, но их «настоящесть», истинность не вызывает сомнений, потому что та пустота в голове, холод в сердце и ощущение безвозвратно уходящего времени – именно его, Матвеева, и никого больше. И еще. Именно у Матвеева, а не у Гринвуда было ощущение, что жизнь прошла, – проходит, – а он так и не сделал главного – такого, ради чего стоило жить. Вот это было его, собственное. И тем страшнее было осознавать, что жизнь Степана Матвеева неожиданно и, судя по всему, безвозвратно отброшена в область воображаемого, превратившись в бесплотную тень, и теперь ему – вот нелепица! – тому же самому Степану Матвееву предстоит продолжать реальную жизнь английского аристократа, журналиста и шпиона. Ну что же, учитывая разницу в возрасте, может быть, это даже и неплохой обмен. Верно, сэр Майкл?
Виктор Федорчук – Дмитрий Вощинин, Амстердам.
1 января 1936 года
«Да, попали вы, пане Виктор! Или теперь правильнее – Дмитрий? Уж попали так попали! – Весь ужас положения стал наконец доходить до пережившего неслабую встряску Федорчука. – Тут не крыша поехала, тут гораздо хуже. Такое только в книжках пишут, а в жизни…»
А в жизни – интересный субъект достался Виктору в виде судьбы и тела, на редкость интересный.
Он словно смотрел исторический фильм. Смотрел и одновременно как бы озвучивал. Вот Митенька с няней гуляет по харьковским улицам. Некоторые дома, кажется, и сейчас в Харькове стоят, хотя теперь сказать трудно. Но церковь, куда «младенца Димитрия» регулярно водят к причастию – восстановлена. Более того, в ней же – вот совпадение! – крестили и внучек исчезнувшего из «нашего мира» Федорчука. И «отца» своего Виктор вспомнил, что называется, во всех деталях. Вот он, Юрий Дмитриевич Вощинин: красавец-инженер в белом чесучовом костюме стоит у чертежной доски. Впрочем, в белом кителе Виктор его тоже, кажется, видел. Хорош, другого слова не подберешь. И социалист в молодости… как же разночинному интеллигенту в России без этого? Потом-то, конечно, отошел от политики, остепенился и женился, но симпатии, как водится, никуда не делись – остались симпатиями. А потом случилась война, и Вощинин-старший отправился на фронт. Добровольно. Прапорщик, подпоручик, поручик. «Стани слав и Владимир с мечами украшают недаром вам грудь». А в 1917 году пришла весть о его гибели. Восьмилетний Митенька, гимназист второго класса, тогда долго рыдал, колотил ногами по стене и все не мог поверить, что папенька больше не вернется. Пятиклассник Витька Федорчук тоже плакал, когда умер от сердечного приступа его отец, главстаршина Балтфлота Иван Макарович Федорчук, служивший в Нахимовском училище.
Но это другая история, к Мите Вощинину никакого отношения не имеющая. А вот профессор Медников, дед Митенькин, «новой» памятью хорошо помнится. И вроде бы фамилия эта знакома не только Вощинину, но и Федорчуку… Крупная величина был Сергей Викентьевич в науке, а позже и в среде русской эмиграции. Один из идеологов сменовеховства. Но вот помнит, незнамо откуда, Федорчук: убьют профессора в Париже фашисты, потому что старик примкнет к Сопротивлению.
Вощинин-младший в Харькове вместе с семьей пережил и две революции и большевистское правительство Украины, о чем в памяти остались какие-то нечеткие сумбурные образы. А потом профессор Медников перевез семью в Крым, который Митеньке запомнился куда лучше. Там его отдали в кадетский корпус – «кадет – на палочку надет», заставив вкусить все прелести казарменной жизни. И в Крыму при Врангеле, и позже в Галлиполи, куда семья эвакуировалась вслед за белогвардейцами, и в Югославии, в Крымском кадетском корпусе, но вместо того, чтобы стать «злостным белогвардейцем», напротив, получил весьма эффективную прививку от белого дела. В 1926 году Вощинин окончил корпус, в этом же году дед решил перебраться в Париж, к этому времени окончательно сблизившись со «сменовеховцами» и активно призывая деятелей эмиграции сотрудничать с Советской Россией. Ну, а Дмитрий в Париже совмещал учебу в университете с военно-научными курсами. Взгляды деда он разделял и даже помогал ему в написании статей в местной русской прессе.
Романтик ты, Митька, как и дед твой!
А потом… За что боролись, на то и напоролись. Впрочем, все это можно было предвидеть. Ненастным январским утром 1931 года, в кафе к Дмитрию подсел человек с невыразительным, будто смазанным погодой, лицом.
– Месье Вощинин? Дмитрий Юрьевич? Я, видите ли, в известном смысле являюсь поклонником вашего таланта…
Вербовка сотрудником ИНО НКВД произошла вполне буднично, без особых метаний и душевных терзаний. Для начала Дмитрию посоветовали постараться вступить в РОВС, от чего пришлось разругаться с дедом вдрызг. Бедного старого профессора едва удар не хватил. Может быть, стоило ему сказать правду? Но это Федорчук полагал, что стоило. Точнее, он твердо знал, что стоило послать «товарища в штатском» куда подальше. И не потому, что Федорчук так любил белогвардейцев. С какого бодуна ему их любить? Просто пришлось соприкоснуться некогда, еще в Афгане, с «Конторой», и воспоминания о товарищах чекистах остались у него не самые лучшие…
Впрочем, карьера Дмитрия Вощинина в Русском общевоинском союзе сложилась в некотором смысле удачно.
Дмитрий Вощинин, редакция журнала «Часовой», Париж.
Май 1933 года
Взбежав по лестнице на второй этаж, Дмитрий буквально с разбега столкнулся с главным редактором.
– Миль пардон, Василий Васильевич! Ради бога, простите! Мне нельзя быть таким рассеянным, – он восстановил равновесие и вежливо склонил голову в знак извинения и приветствия.
– Полноте, Митенька. Не казнитесь, – отечески усмехнулся в ответ Орехов. – Не иначе статью новую обдумывали?
– Да. В следующий номер надобно успеть.
– Сознайтесь, это будет нечто инфернальное? – заговорщицки подмигнул редактор и даже причмокнул губами, как бы предвкушая будущую статью. – Нечто этакое, – тут Орехов как-то по особенному повернул полураскрытую ладонь, – о зверствах кровавых чекистских палачей?
Ответить Дмитрий не успел, «патрон» сменил тему, как умел делать, кажется, он один.
– Впрочем, я отвлекся, – лицо редактора вдруг поскучнело, – как раз хотел пригласить вас, Дмитрий Юрьевич, к себе. Есть серьезный разговор.
Переход от покровительственного тона к сухому официальному языку ничего хорошего не предвещал.
«Не суетимся. Улыбаемся. Вот идет по коридору старшая машинистка, игриво машет рукой, старая перечница! Так. Улыбаемся и машем в ответ. Какого рожна ему от меня потребовалось? Все чисто. Связник добрался нормально. При передаче нас никто не видел. Улыбаемся и машем».
– Присаживайтесь, Дмитрий Юрьевич, – начал «главный», когда они оказались в его кабинете. За закрытой дверью, так сказать. – Чай, кофе?
– Благодарю вас. Пожалуй, кофе, – Дмитрий уселся на свободный стул. – Никак не привыкну к тем опилкам, какие здесь за чай выдают. Простите великодушно.
Редактор повел бровью, но ничего не сказал, нажал кнопку звонка и «вежливо» приказал вошедшей секретарше:
– Два кофе, будьте любезны.
И внимательно посмотрел на Дмитрия:
– Дмитрий Юрьевич, вы ведь знакомы с полковником Зайцовым?
– Что вы, Василий Васильевич, Господь миловал, – поднял в протестующем жесте руку Дмитрий. – Лучше уж, как говориться, они к нам, чем мы к ним. Хотя хрен редьки не слаще, извините за прямоту.
– Так мне господин полковник и намекал, – кивнул Орехов, – мол, Вощинин меня чуть ли не за Малюту Скуратова, не к ночи будь помянут, держит, знакомства чурается. За версту да дальней дорогою обходит. Потому и поручил переговорить с вами мне, вашему непосредственному начальнику, так сказать…
Внутри Дмитрия все замерло. Показалось, будто часть его нутряного естества оборвалась и скользит куда-то вниз, словно ледянки с горы в детстве, а впереди – полынья парит разверстым зевом. Сил нет даже зажмуриться.
«Так. Выпрямимся еще больше, подбородок вверх, губы подожмем. Самую мерзкую гримасу оскорбленной полковником Зайцовым[28] невинности изобразим».
– Василий Васильевич. Господин капитан. Я не понимаю. Если есть какие-то сомнения в эффективности моей работы или преданности общему делу… – Дмитрий так нажимал на голос, что тот ожидаемо дрогнул. Чрезвычайно драматически, надо отметить, и крайне уместно.
А внутри Орехова, поначалу благостно взиравшего на начинающуюся истерику, будто пружина развернулась.
– Встать! – гаркнул он совершенно по-строевому. – Смирно! Господин юнкер, извольте вести себя, как русский солдат перед офицером, а не как венсенская блядь перед клиентом!
И уже совершенно иным тоном с легкой долей сарказма, вполголоса добавил, обращаясь будто не к вскочившему по стойке смирно Дмитрию, а к некоему третьему собеседнику: – «Дома мы не можем, дома нас тошнит…» Садитесь, юнкер. Слушайте и запоминайте…
Разумеется, это была не просьба, а прямой и недвусмысленный приказ: выехать ближайшим поездом в Берн, по пути проверяться на предмет отсутствия слежки (это должны были уметь все члены РОВС, даже сотрудники журнала). На вокзале пункта назначения посетить ресторан и сделать заказ, в котором обязательно должны быть две меренги, если все чисто, или три эклера, если замечен «хвост».
– А дальше?
– К вам, юнкер, подойдет человек в тирольской шляпе с черной пряжкой справа на сине-желтой ленте. Он попросит у вас спички, отдадите ему этот коробок.
В кабинет, постучавшись, вошла секретарша. Аннушка. На нее у Вощинина были свои виды, но это, разумеется, могло подождать. Сняв с подноса и поставив на стол чашку кофе и блюдечко-сахарницу, где сиротливо лежали три кусочка синеватого рафинада, она неслышно удалилась, покачивая бедрами и помахивая подносом.
– В Берн поедете вот с этими документами, – Василий Васильевич протянул Дмитрию паспорт подданного бельгийской короны, на имя Андреаса Кеека.
– Но я не знаю их языка, – попробовал «трепыхнуться» Дмитрий, – только французский и немецкий.
– Ну, всякое в жизни бывает – усмехнулся редактор. – Значит, может быть и бельгиец, не говорящий на языке родных осин. Пейте кофе, Митенька, не ровен час, остынет…
И снова Амстердам.
1 января 1936 года
После поездки в Берн будто карусель закрутила Дмитрия по Западной Европе: Андорра, Цюрих, Льеж, Берлин, Нант…
Полковник Зайцов тешил себя иллюзией, что использовал Дмитрия втемную как мальчишку-курьера, несущегося на велосипеде за пару франков не разбирая дороги, лишь бы успеть. Не знал он лишь одного: все его «посылки» и письма «на деревню дедушке», прежде чем попасть к адресатам, проходили через руки сотрудников «группы Яши»[29], чувствовавших себя в мутной воде русской эмиграции лучше, чем матерая щука в пруду с карасями.
«Детская возня на лужайке» агентов РОВС была не очень-то по душе и французским властям, особенно их контрразведке, активно внедрявшей своих агентов в эмигрантские круги. Рано или поздно терпение «белль Франс» должно было лопнуть.
В начале ноября 1935 года в Марселе Вощинину «на хвост» сели прыткие мальчики из Сюрте. По крайней мере, так было написано в удостоверении одного из них, достаточно неуклюжего, чтобы пару раз поскользнуться на граните набережной и, к несчастью, упасть в воду головой вниз, точно на остов полузатопленной лодки. Уже без бумажника.
Провал из туманной возможности превращался в грубую реальность. Обиднее всего было то, что Дмитрий, попадись он французским «коллегам», сел бы в тюрьму или отправился на Кайенскую каторгу как белогвардейский террорист.
В ответ на запрос о дальнейших действиях Дмитрий получил из Центра жесточайший разнос за «бандитские замашки», ехидно озвученный куратором за чашкой кофе в одном из монмартрских бистро. Вопрос «куды бечь?», грубо сформулированный самим ходом событий, получил ответ в виде однозначно трактуемых распоряжений руководства Особой группы советской разведки с центром во Франции.
Получив ценные указания, Вощинин уже на следующий день пришел в редакцию «Часового», в буквальном смысле ногой открыл дверь кабинета главного редактора и устроил без малого «гран шкандаль» с хватанием «за грудки», обещанием вызвать на дуэль и тому подобными атрибутами дворянской истерики. Лейтмотивом скандала стала тема инфильтрованности РОВС большевистскими и французскими агентами, охотящимися на истинных патриотов России как на полевую дичь, сформулированная обычно вежливым Дмитрием весьма резко, если не сказать – матерно. «Главный» отреагировал на обвинения как в свой адрес, так и в адрес «ведомства Зайцова» неожиданно спокойно и предложил временно «уйти в тень», взять своего рода долгосрочный отпуск «без содержания».
– Поймите, Митенька, вина в случившемся по большей части только ваша и ни чья больше. Понимаю, жить и работать под постоянным давлением, в чужой стране тяжело. Не у таких, как вы, бойцов нашего движения нервы не выдерживали. Один Горгулов[30], покойный, своей выходкой вреда больше принес, чем все чекисты и Сюрте, вместе взятые. Так что выходите отсюда через черный ход и тихонько-тихонько, ползком, огородами – в Бельгию, а лучше – в Голландию. Отсидитесь там с полгодика, может, за это время и поуспокоится все. До свидания, юнкер, не поминайте лихом нас, грешных.
Непростое искусство отрубания возможных «хвостов» было вбито в Дмитрия учителями с обеих сторон практически на рефлекторном уровне. Без судорожных метаний, тяжелого дыхания загнанного животного, в общем, всего того, что любят изображать в дешевых романах и синема. Жаль, только новый макинтош разодрал на спине, когда выпрыгивал из поезда на подходе к франко-бельгийской границе. Пришлось выбросить, а через «окно» идти уже в пальто, второпях украденном в придорожном кафе.
И вот теперь Вощинин в Амстердаме. Виктор наконец-то нашел зеркало и не без удовольствия рассматривал отражение. Нет, этот белогвардеец ему положительно нравится. Молодость, молодость, как давно это было. Мне бы в молодости такую рожу… Здесь порода за версту чуется, шутка ли, еще при Алексее Михайловиче род в русской истории отметился. Утонченное лицо, серые глаза, «губы твои алые, брови дугой», небольшие усики. «Поручик Голицын», одним словом. И темно-русые волосы, аккуратно подстриженные с боков, сейчас растрепанные – со сна, но обычно уложенные. Женщины от такого красавца должны падать штабелями, и падали, разумеется. Не без этого.
«А вот за волосы отдельное спасибо! Кто бы ни подсадил в тело этого белогвардейского чекиста, спасибо тебе!» – пропала лысина, которую Федорчук «заработал» к тридцати годам и которую даже к пятидесяти терпеть не научился.
Одеваясь, Виктор подумал, что современная ему одежда была – или будет? – гораздо удобнее. Особенно выпукло это проявилось, когда вместо привычных носков обнаружилась странная конструкция, похожая на мини-подтяжки. Хорошо хоть сами носки оказались шелковыми. С большим удовольствием он бы облачился сейчас в привычные вельветовые джинсы и свитер из ангорки, чем в эту темно-синюю «тройку». Хотя костюм, спору нет, был хорош, теперь – тьфу ты! – не теперь, а сильно потом таких уже делать не будут. Этот Вощинин, надо признать, и вообще обладал хорошим вкусом, но, с другой стороны, такой костюм обязывает. Влез в сбрую, пожалуйте и уздечку, в смысле галстук… Господи, а рубашка-то с запонками. Никогда их не носил. Где они лежат? Ага, на тумбочке. А это что рядом? Э… похоже на булавку для галстука… И значит, хорошо еще, что не пришлось надевать фрак. Так, а что у нас с деньгами? Память Вощинина услужливо подсказала, где лежит кошелек и что можно купить на имеющиеся в наличии средства.