Полная версия
Четыре безумия. Клиент Шекспира
Несколько мгновений спустя Александр вышел из здания министерства.
День был прекрасный. Поздняя осень напоминала весну.
Он шел по Ресавской улице к центру города в черном костюме, с шарфом цвета гнилой вишни вокруг шеи. Он не отличался от множества других прохожих, но его не покидало ощущение, будто над ним парит бумажный фонарик генерала Чжугэ Ляна, сигнализирующий людям: он среди них, похититель и тать.
Он шел не спеша. Как когда-то на факультетский экзамен.
Испуганный и неуверенный.
Холодный пот струился по позвоночнику.
– О, тяжко позднее раскаянье! – услышал он, как кто-то говорит голосом короля Лира.
Он не увидел его, множество людей поспешно проходило мимо Александра. И каждый из них мог быть королем, по собственной воле лишившимся престола.
В витрине книжного магазина напротив небоскреба «Белградчанка» он увидел собственное отражение. С удивлением рассматривал расплывшееся изображение в обрамлении книжного созвездия. В студенческие дни он частенько простаивал перед этой витриной, не обращая внимания на атаки северного ветра и оплеухи ледяного ноябрьского дождя, мечтая о том, что когда-нибудь на этих полках появится книга с его именем на обложке.
Мечтам тяжелее всего. Они не имеют права спать.
И пошел дальше,
к площади Теразие,
убеждая себя в том, что это не приезд,
а возвращение в город.
Катушка Лаутеншлегера
– Не волнуйся, Карл. Я знаю, что делаю, – сказал Савич, прихлебывая кофе с молоком из широкой керамической чашки с металлической крышкой, напоминающей пивную кружку. Он сидел на краешке сцены, болтая ногами, как делал когда-то в детстве, сидя на деревянном причале над зеленой и тихой Тисой.
– Я верю тебе, Иоганн. Я всегда верил в твой талант и в твои оригинальные идеи. Так и сейчас. Мы ведь друзья, не так ли? – отозвался Лаутеншлегер.
– В детстве, друг мой, нищеты не было, Савичи не были убогими бедняками, у нас всего было вдосталь, и мяса, и хлеба, всего полно, кроме кофе с молоком. В Воеводине утренняя чашка кофе с молоком была признаком венского стиля и богатства. Мои трудолюбивые Савичи жили богато, но стиля им явно недоставало. Отъезд в Вену перевесил другую чашу весов. Все равно как если ходишь на руках или когда состаришься. Или останешься в одиночестве. Иначе смотришь на мир. Все выглядит не так, но все равно неплохо. Даже хорошо. Потому мне и кажется, что после всего пережитого мне только чашки горячего кофе с молоком и не хватало. Понимаешь, Карл? – продолжил Йован Савич.
Опытный мастер сцены с удивлением посмотрел на него.
Воздух задрожал.
Ангелы продефилировали мимо них.
– Значит, ты ни в чем на сцене не нуждаешься… – продолжил некоторое время спустя разговор о деле Карл Лаутеншлегер.
– Даже известному, почитаемому на моей старой родине маэстро Стану Мурари, директору и актеру бродячей театральной труппы, магия которой навсегда отравила меня и привела в театр, ничего не было надо, кроме четырех бочек, двух десятков широких досок, нескольких свечей и факелов и одного зеленого занавеса из дешевой и грубой материи, за которым актеры ожидали выхода на сцену. Им нужен был только знак руководителя труппы, чтобы выйти к публике, сидящей полукругом на деревянных скамьях. Кое-кто занимал места на стульях, вынесенных из трактира, другие усаживались на ловко сложенные снопы соломы, третьи просто на землю или на телеги, владельцев которых рука любознательности останавливала, чтобы можно было глянуть на чудо, имя которому было «Театр Стана Мурари», – вспоминал Савич.
– Но, Иоганн, это же Мюнхен. Королевский город Мюнхен, а не городок на берегу Тисы. Перед нами – творение Шекспира, а не каламбуры бродячей труппы. Явятся абсолютно все, а ты знаешь, что это такое? Благородная компания. Жесткая театральная критика, скупые меценаты, глупые политики, недовольные художники, – напомнил ему Карл Лаутеншлегер.
– Смотри, дорогой Карл, мы все устроим как следует. Именно так, как и договорились, не так ли? Это сцена Шекспира! Именно так я ее и представляю. Она полукругом выступает в зал. Ты надстраиваешь просцениум. Расширяешь как надо. Занавес центра сцены на достаточном расстоянии от публики. Это даст возможность играть нашу пьесу без остановок и ненужных пауз, – продолжил Савич.
– Наука – знание о вещах, которые возможны сегодня, как утверждал умный Леонардо да Винчи. Знаешь ли ты это, Иоганн? Предсказание – знание о вещах, которые, возможно, могут быть. Мы сейчас где-то посередине, – подчеркнул опытный мастер сцены, и добавил: – Если рисунок педантичного каноника Иоганна де Витта из Утрехта точен, тогда все выглядит так, как было в «Глобусе».
– Следовательно, нет проблем и сомнений, не так ли, дружище? Триумф талантливых актеров Мюнхенского королевского театра состоится на голых досках! – театрально воскликнул знаменитый актер и режиссер. В его глазах сверкнули слезы. За сценой послышались шаги. Что-то вроде легкого бега. Упал какой-то металлический предмет. Донеслись неясные далекие голоса.
На колокольне двенадцать раз ударил колокол.
– Занавес для «Лира» будет фиолетовым, но я все еще раздумываю над перспективным изображением на заднике, – деловито продолжил Карл Лаутеншлегер, не обращая внимания на воодушевление своего товарища, отразившееся в голосе и лице. Стоящая перед ним задача была непростой, но понятной. Он не выносил восторженного опьянения своих работников, такое поведение отвлекало его внимание. Он родился, воспитывался, обучался и получал деньги для того, чтобы наилучшим образом делать свое дело.
– Проблемы? – спросил Савич.
– Задники лучше всего поднимать и опускать, а не наматывать на шесты. Так будет быстрее и легче, да и не так шумно. Вот увидишь, Иоганн, в комбинации с освещением такая перемена будет выглядеть волшебно, – объяснил искусный мастер, глядя из-за плеча Савича в глубину сцены, где рабочие, стоя на лесах, осторожно монтировали огромные деревянные катушки, которые использовались для перемены декораций.
– Хорошо, пусть будет так, дружище. Вот видишь, Карл, я не сомневаюсь в твоих идеях, – произнес Савич, вставая.
– И я в твоих, Иоганн. Но все же должен спросить: я создаю мечты, а вы в них живете, ферштейн? – сказал Лаутеншлегер, как раз в тот момент, когда на просцениум будущей пьесы Шекспира ступила госпожа Шмидт.
– Извольте, госпожа Шмидт, – произнес Савич.
– Простите, господин Савич, что прерываю ваш разговор, но пришла фройляйн Анна Дандлер. Вы просили немедленно сообщить вам, когда она появится в театре, – отчетливо продекламировала пожилая сухопарая инспекторша Мюнхенского королевского национального театра.
– Спасибо, фрау Шмидт, вы очень любезны. Я приму ее в своем кабинете, – серьезно отозвался режиссер.
Госпожа Шмидт покинула сцену.
– It is the stars. The stars above us, govern our conditions… – произнес реплику Кента опытный актер Савич.
Лаутеншлегер молча смотрел на него. Бывалый Карл привык ко всяким выходкам актерской братии, так что в данном случае Эдипово «на рану – рана»[1] было бы уместнее остроумной реплики графа Кентского.
– Ты хотел спросить меня о чем-то? – обратился Савич к своему другу так, будто ничего не произошло.
– Нет, – ответил старый мастер.
– Тогда молодой даме не придется долго ждать. У нас мало времени, не так ли? – констатировал Йован.
– Еще что-нибудь, Иоганн? – спросил Карл Лаутеншлегер.
Савич промолчал.
– Тогда до завтра. С Богом, Иоганн, – тихо произнес Карл Лаутеншлегер. Взгляд его задержался на рабочих, которые в глубине сцены начали устанавливать гигантские катушки, после чего быстро вышел из зрительного зала.
За три гроша и стакан вина
– Богатый город. Хорошие люди. Останемся здесь, дети, на несколько дней. Покажем одно представление сегодня вечером, завтра, и два в воскресенье. Надеюсь, нам повезет. Я приметил несколько хороших трактиров и неплохие колониальные лавки. А та высокая дымовая труба на окраине принадлежит кирпичной фабрике. Там много народа работает. Жизнь у них трудная, так что вечером им развлечься надо. А рядом река Тиса, так что если погода подходящая будет, как, например, сегодня, то и мы сможем днем поразвлечься, – весело произнес господин Станислас Мурари, слезая с телеги, которую волокли два изнуренных некормленых коня.
Просторная прямоугольная площадь, вымощенная большими кирпичами и окруженная мощными стволами платанов и каштанов, показалась подходящим местом для установки театральной сцены. Посреди площади на высоком каменном постаменте стоял массивный крест из черного мрамора, а на северной ее стороне – две скамейки без спинок рядом с артезианским колодцем и длинным деревянным корытом. Напротив, вдоль реки, под низкой камышовой крышей расположилось несколько рыночных прилавков.
– Как называется этот пыльный городишко? – спросил толстяк с лицом, спрятанным в линялый воротник короткого черного пальто. Во время поездок он по привычке слегка придерживал вожжи и дремал на неудобном сидении рядом с шефом. Внезапно очнувшись, он ощутил потребность обозначить этим вопросом свое возвращение «к живым».
– Вранево, толстячок! – сообщила стройная девушка с длинными черными косами.
– Давайте, дети мои, пойдем, споем, спляшем, смелее! Знаю, дорога была долгой, а путешествие трудным, но за работу надо приниматься быстрее, давайте созывать публику, – отдавал приказания Мурари, одновременно выгружая широкие толстые доски и складывая их рядом с упряжкой. Вся труппа присоединилась к нему. Это было обычным делом по прибытии в какой-нибудь город, и было точно определено, кто собирает сцену, а кто – публику, и чье роскошное декольте и широкая улыбка соберет в конце представления как можно больше денег в качестве вознаграждения за сыгранные Lazzi. И все это совершалось без суеты, хорошо организованно и быстро.
– All’armi, all’armi! – закричала во весь голос черноволосая девушка и принялась плясать под мотив, который, удобно разместившись в кожаном кресле сзади телеги, где обычно черными прочными веревками крепят багаж, наигрывала на флейте молодая, коротко стриженая рыжеволосая женщина в белой рубахе и черных мужских панталонах. Она скорее была похожа на мальчишку, однако ее пол выдавал мягкий взгляд, ухоженные руки и длинные пальцы. Ее звали Симоной.
– По-сербски, Магда, по-сербски говори, в этом городе сербов больше живет! – громко крикнул господин Мурари, раскладывая рядком длинные доски на прочные деревянные балки, предварительно уложенные на столитровые дубовые бочки. – О, Боже мой милостивый, ничего не умеют! Никуда не годится! Что, поможет мне кто-нибудь или я сам тут должен возиться?
Никто не подошел к нему.
У каждого было точно предназначенное ему дело.
– Люди, представьте роскошь прекрасного города Венеции! Узкие таинственные каналы, по которым плывут черные лодки, украшенные золотом и бархатом! Перед вашим взором предстанут красивые дворцы! Изумительные площади, залитые золотым лунным светом…
– Не переусердствуй, Магда, – оборвал ее Толстячок.
– Убережет ли прекрасная Изабелла девичью честь от упорного преследования грубого Капитана? Не угас ли еще у великолепного Дзанни огонь любви, помнит ли он волшебные слова, делающие сладостными встречи любовников? Скоро на вашей площади воцарится восхитительная Венеция! Сегодня вечером перед вами развернется волшебная магия театра большого мира! В вашем городе артисты труппы Стана Мурари! – Магда продолжила вдохновенно рекламировать предстоящий спектакль.
Часом позже Мурари превратился в ловкого Дзанни с черной маской на лице и белым плащом, который безумно пляшет, бесстыдно соблазняет, льстит и расхваливает молодых Влюбленных, Мирандолину и Арлекина. Сонный человек становится Пульчинеллой, девушка с флейтой – Изабеллой, а черноволосая стройная красотка с великолепным голосом и роскошным декольте – Коломбиной.
Это был театр вдохновенный и живой. Импровизационный и искренний. Актеры дарили в ночи отвагу и талант горячим сердцам околдованной публики, которая гудела и радостно комментировала, смеялась и наслаждалась, узнавая в создаваемых образах своих друзей и врагов.
Аплодисменты не переросли в овации, но засаленный цилиндр был почти полон деньгами.
– Теперь можно и соснуть, – решил Мурари, сидя на краешке телеги. Он устал, но в голосе чувствовалось удовлетворение. Деньги – сто пятьдесят шесть форинтов и двадцать восемь крейцеров – заработанные артистами, он поделил честно: каждому по заслугам, после чего всем налил по стакану красного вина.
– Думаю, вы, по обыкновению, определились с ночлегом? – спросил директор труппы.
– Более-менее, шеф, потому что нам, играющим злодеев, не так уж и просто найти ночлег, хозяева не очень-то к нам расположены, – сказал кудрявый черноволосый юноша. Стать и диковатый вид не позволяли точно определить его возраст. И этим вечером во Враневе он играл глупого и грубого Капитана. Делал это спустя рукава, с подчеркнутым пренебрежением и плохой артикуляцией. Зрители нередко, реагируя на невнятные реплики, выкрикивали в его адрес грубые слова и дружно освистывали.
– Я очень хорошо устроилась, – радостно объявила Магда.
– Ты, дорогая Магдочка, всегда находишь тепленькое местечко, – язвительно заметил Толстячок.
– Хорошо, что мы начали здешнюю гастроль с итальянской комедии. Завтра дадим «Косовскую битву», я сыграю ненавистного всем сербам Вука Бранковича, так что наверняка останусь без денег и квартиры. Только бы не случилось ничего такого, как в Бечкереке, где мне пришлось переплыть холодный и полноводный Бегей, чтобы спастись от разъяренной толпы сербских патриотов, – продолжил монолог рассерженный гистрион из труппы Мурари.
– Ты, Радуле, еще молод для характерных ролей, – отозвался Мурари.
– Да, уважаемый шеф, молод для характерных ролей, неопытен для любовника, для храброго рыцаря трусоват, только для хулиганов и всякого отребья и гожусь. Имел я такую судьбу и такую профессию… – громко возмутился Радуле.
– Ты должен выразить себя на сцене. Твоя карьера только начинается. Еще сезон-другой, а может, три года тебе потребуется, чтобы набраться опыта и поймать удачу за фалды, после чего начнешь как следует продумывать характеры и образы в комедиях и трагедиях, – успокоил его шеф труппы, желая как можно скорее закончить этот ставший уже привычным разговор.
– Долго тебе еще придется, сынок мой дорогой, отбивать свою тощую задницу на этой телеге, – встрял в диалог Толстячок.
– А ты, как я посмотрю, наел свою задницу, все время жрешь хлеб с солониной, и все тебе в жизни нипочем! – парировал молодой актер.
– Эх, Радуле, все-то у тебя еще впереди. Ты талантливый парень, и нечего тебе бояться, через пару лет все станет на место. Просто слушайся и учись у старших, – сказал Мурари.
Вся труппа громко, но не совсем отчетливо поддержала слова шефа. Усталость сказалась на взглядах и артикуляции членов бродячей команды.
Ночь утихомирила все звуки.
С болот подул теплый ветер с горьким запахом засохшей грязи, сухой травы и мха. Грамма плесени достаточно, чтобы испортить прекрасный вкус вина. Так и в самом сердце идиллии, как на дне бочки, упорно тлеет огарок несчастья.
В дивную летнюю ночь вплыла весточка из пекла.
Девушки прикрыли лица платками.
Толстячок сморщился.
Радуле перевел взгляд на рваные кожаные сапоги.
– Правда, Милоша Обилича, отважного витязя сербского, ты никогда не сыграешь, потому что ты слишком… так сказать, крупный человек. Но если примешь и полюбишь то, что тебе судьбой назначено, то станешь счастливым и успешным артистом, – упрямо продолжал советовать молодому бунтарю шеф труппы, не обращая внимания на изменившееся из-за ужасной вони настроение людей.
Станислас Стан Мурари хорошо знал актерское ремесло. Он закалил его во многих театрах Бухареста, где в основном играл воинов и всяких отрицательных персонажей. Он был заметным мужчиной. Высокий. Смуглый. На него обращали внимание. И никогда не подвергали критике. Был терпеливым и старательным. Он понимал, что без отъявленных негодяев, лощеных щеголей, стражников, кучеров, симпатичных пьяниц и тому подобных личностей представление не может стать правильным и близким к действительности. Мурари знал, что жизнь состоит не только из записных героев и их судеб. И вполне возможно, что в один прекрасный день в Бухаресте, в каком-нибудь театре, он вышел бы из печальной тиши анонимности и внезапно, как сумеречный ветер, как полуночный ураган начал бы играть, зараженный неизвестным театральным вирусом. Игра в кости заставила его гнаться за большими заработками, чтобы рассчитаться с накопившимися долгами. Не получилось.
Гонорарами за исполнение маленьких ролей невозможно оплатить огромные долги игрока. Мурари соглашался на разные предложения, но только ангажемент в бродячих труппах приносил ему солидные деньги и к тому же предоставлял прекрасную возможность скрываться. Костюм воина, парик старика, судейская тога – прекрасная маскировка для того, кто ощущает дыхание погони. Он стал бродячим актером. Все время в движении, всегда на сцене. На глазах у всех, но никому не знакомый. Беглец, которому хватает мужества быть на людях, умеющий отлично переодеваться, прятать лицо за гримом и заметать следы, имеет огромное преимущество перед погоней. Преследуемый умеет видеть детали, он точно знает, что за люди гонятся за ним сломя голову, упрямо разыскивают его. Они же – преследователи, злобные и слепые, не узнают, не замечают своей жертвы, находясь совсем рядом с ней. Со временем Стан Мурари рассчитался с долгами, потеряв мизинец на правой руке – плату за нарушение кодекса и трусливое бегство, но не покинул телеги бродячей труппы. На этот раз он остался как ее директор и художественный руководитель.
– Спасибо, шеф, меня успокоили ваши слова, утешили… – тихо произнес Радуле. Но никто из команды не услышал его. Было уже поздно. На семи колокольнях пробило полночь. Стих собачий лай. Девушки поднялись и принялись укладывать свои вещи в полотняные мешки, а Мурари, развалившись на телеге и вглядываясь в звездное небо, приканчивал третий или четвертый стакан вина.
После чего резко поднялся и спрыгнул с телеги.
– Толстячок, ты останешься здесь. Вычисти скребницей Белого и Выдру, задай им свежего корма, а потом, если пожелаешь, можешь пойти в пансион Азуцких. Там я тебе приготовил ужин, а квартировать можешь здесь, в телеге. Договорились? – сказал Мурари.
– Договорились, шеф.
– С Богом, народ. Встречаемся завтра вечером, перед представлением. А пока что свободны, – закончил директор бродячей труппы и молча удалился. Исчез быстро и неслышно, как тень лунной ночью под раскидистым каштаном, как не раз проделывал это, скрываясь за линялым бархатным занавесом в середине действия. Вслед за ним пошли девушки, а в противоположную сторону, сквозь стебли золотые, направился к реке Тисе Радуле, чья нежная душа страдала от его разбойничьего облика.
Толстячок проследил, как они разбрелись в разные стороны, словно шайка гайдуков после удачного ограбления.
Португальское письмо
– Не хочу, чтобы ты оставался в одиночестве после моей смерти, – решительно заявила Луиза, когда Савич положил на ее потный лоб влажный платок.
Запоздалая ночь близилась к рассвету.
Они не спали. Внезапные и сильные приступы удушья, из которых Луиза Шталь едва выбралась с помощью Йована, только что прекратились. Karcinom larinksa. Диагноз ясен, исход еще яснее. Впереди – дни страданий. Бесполезное, долгое, мучительное лечение, перемена атмосферы, диетическое питание. Сухой кашель, кровавая мокрота. Частые приступы.
– Я так тебя люблю и не могу согласиться с тем, что ты будешь несчастен. Не хочу видеть тебя одиноким и заброшенным, в испачканной белой рубашке с грязным воротничком. Я не вынесла бы, увидев тебя в дырявых башмаках, коротких брюках и мятом пиджаке. Не могу и не хочу представить твою незаправленную постель и комнату, заваленную бумагами и газетными листами. Я не перенесла бы твоего падения. Я терпеть не могла злобных комментариев и дурной критики, ты хорошо знаешь это, потому оно со мной и приключилось. Я превратилась в живой труп.
Савич молчал. В полумраке он собирал разбросанные по полу влажные полотенца и складывал их в корзину. Делал это неспешно, обыденно, привычно. Сколько раз ему пришлось вступать в эту схватку? Со своей судьбой женатого мужчины, человека с множеством обязательств и с неожиданными проблемами он считался так, как прочие люди с дождливым днем. Это был его выбор. И он не собирался от него отказываться.
– Я все знаю, и все мне понятно. И даже если бы могла, то ни от чего бы не отказалась.
– Мы живем нашей жизнью, Луиза. Мы поклялись быть вместе в горе и в радости. Сейчас мы здесь, а завтра это нам покажется кошмарной весенней ночью, – старался Савич приободрить жену.
– Да, мои беды кажутся мне дороже всего того, что высшее общество считает счастьем. Или удовольствием. Может, я умру из-за этого, но все-таки я счастлива, что удалось испытать такие чувства, – ответила Луиза.
Она натянула одеяло до подбородка и удобней устроилась в прохладной кровати. С улицы доносился собачий лай.
– Наверное, мне надо было покончить с собой. Наверное, надо было умереть. Я и хотела, но разразился бы скандал. Душеприказчики забыли бы о моей болезни, хотя о ней давно знал весь Мюнхен, а тебя бы обвинили во всех грехах, облили бы грязью, назвали бы бессердечным. Я не могла этого позволить. Надеялась умереть в Венеции, в тихий и душистый полдень, в гостинице «Grand Excelzior» на Лидо. Я взывала к смерти, пока ты, как твои безумные соотечественники, блуждал по La Serenissima. Я надеялась, что однажды вечером ты придешь, довольный и желанный, и ляжешь рядом со мной, не заметив, что в соленом воздухе не слышно моего трепетного дыхания. Но нет, этого не случилось…
Савич подобрал с пола несколько предметов, упавших с ночного столика во время борьбы с приступом удушья. Фарфоровый слоник, белые и зеленые бумажные пакетики с лекарственными травами и медикаментами, серебряная ложечка, стакан для воды и несколько книг в кожаных переплетах. «Португальские письма», любимая и часто цитируемая книга. Анонимность автора придавала этой истории любви еще большую популярность, особенно среди читательниц женского пола. И у нее в изголовье лежала эта книга. На французском.
– Было бы прекрасно, как мне кажется, если бы ты убил меня. Твоя нежная рука легла бы на мои губы или придержала бы подушку на моем лице – всего на несколько секунд. И все. Навсегда, мой милый. С тобой у меня было все, и смерть я готова принять от тебя, – сказала Луиза.
– Спи, любимая.
– Ради вас мне пришлось узнать, что такое несовершенство и несчастье приверженности, которая не может длиться вечно, и какие несчастья сопровождают такую сильную безответную любовь… – процитировала Луиза строки из «Португальских писем»[2].
– Луиза, ты прекрасно знаешь… – воспротивился Савич, но супруга не слышала его.
– Страсть не вечна. Она растрачивается, как иллюзии юности. Полезно только то, что способствует жизни. Ты, дорогой, остаешься, а Луиза Шталь покидает сцену. Занавес. Конец, – она говорила так, словно опять оказалась на театральной сцене. Произносила точно, отчетливо. Без эмоций, в чем ее нередко обвиняли критики.
– Прошу тебя, Луиза, замолчи, ведь приступ только что закончился, – умолял ее Савич.
– Женщина должна пребывать в одиночестве, в трауре, а мужчина, господин, состоящий в службе, человек общества, должен иметь при себе кого-то, кто станет заботиться о нем. Заклинаю тебя, не оставайся в одиночестве! – воскликнула Луиза и медленно опустила голову на подушку. Изнуренная борьбой с приступом жестокой болезни, она тут же заснула.
Савич собрал и вынес из комнаты перепачканные вещи.
Потом вышел во двор.
Золотые ворота утра распахнулись.
Битва на салаше
– Возможно, уважаемый господин Станкович, наши власти не горят желанием воспринять мой замысел, но публика, я уверен, желает видеть на сцене пьесы об истории славян, – сказал Йосип Швайгерт, директор Городского театра в Аграме, стоя у дверей, ведущих в просторный кабинет его владельца.
День был солнечный.
На полуденной площади толпились люди.
– Но, уважаемый Йосип, скажите мне, было бы очень интересно узнать, какая это может быть пьеса и кто мог бы представить ее разборчивой аграмской публике? – спросил Кристифор Крсто Станкович, хозяин театра на площади Марка, который это прекрасное помещение, воздвигнутое на средства, полученные в качестве главного выигрыша венской лотереи, сдавал иностранным театральным труппам на самых благоприятных условиях.
– Речь идет о великом национальном произведении в двух частях «Бой на поле у Салаша в марте 1806 года, или Сербское возмездие». Играть могут артисты Городского театра, а я готов взяться за постановку этой пьесы, написанной по мотивам песни «Битва на Салаше» слепого гусляра Филипа Вишнича, – восторженно объяснил Швайгерт.