bannerbanner
Коронная дата Великой Победы. 75-дневная Вахта Памяти в честь 75-летия знаменательной даты
Коронная дата Великой Победы. 75-дневная Вахта Памяти в честь 75-летия знаменательной даты

Полная версия

Коронная дата Великой Победы. 75-дневная Вахта Памяти в честь 75-летия знаменательной даты

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

А в конце 1943 года Друнину тяжело ранило. Осколок снаряда вошёл в шею и застрял в паре миллиметров от сонной артерии. Не подозревая о серьёзности ранения, санинструктор просто замотала шею бинтами и продолжала работать – спасать других. Скрывала собственную боль, пока не стало совсем плохо. Очнулась в госпитале и там узнала, что была на волосок от смерти. Тогда и появилось вот это великое стихотворение о войне, которое как бриллиант в короне всей военной русской поэзии: «Я только раз видала рукопашный, / Раз наяву. И тысячу – во сне. / Кто говорит, что на войне не страшно, / Тот ничего не знает о войне».

После лечения приехала в Москву. Хотела поступить в Литинститут. Только стихи её признали незрелыми. Тогда, приложив немало упорства и много хитрости, Друнина вновь вернулась на фронт! «Два с лишним года понадобилось мне, чтобы вернуться в дорогую мою пехоту!» – искренне сокрушалась Юлия Владимировна даже через сорок лет. Она радовалась, что попала на фронт. Была искренне счастлива тем, что в лихую для Отчизны годину сумела ей помочь. А каким тяжёлым для «тургеневской девушки» было то испытание, нам уже никогда не узнать. Холод, сырость, костров разводить нельзя, спали на мокром снегу. Если удавалось переночевать в землянке – это уже удача, но всё равно никогда не получалось как следует выспаться. Едва приляжет сестричка – и опять обстрел, и опять – в бой, раненых выносить, и многопудовые сапоги с налипшей грязью, длительные переходы, когда буквально падаешь от усталости, а надо было всё равно идти. Просто потому, что надо. А ещё вселенская грязь и как следствие – чирьи. А ежедневные артобстрелы и ежечасные свидания со смертью. И то дикое отчаяние, которое периодически охватывало её от сознания собственной беспомощности, когда раненые умирали у неё на руках. Могла бы спасти, если бы поблизости был настоящий госпиталь, настоящие врачи и инструменты! Но донести, доползти она не всегда успевала. Сверх всего ещё и чисто женские проблемы, о которых почти не вспоминают писатели и кинематографисты послевоенной поры. Просто потому что не ведают о тех нечеловеческих страданиях советских бойцов.

«И сколько раз случалось, – писала Друнина много лет спустя, – нужно вынести тяжело раненного из-под огня, а силёнок не хватает. Хочу разжать пальцы бойца, чтобы высвободить винтовку – всё-таки тащить его будет легче. Но боец вцепился в свою “трёхлинейку образца 1891” года мёртвой хваткой. Сам почти без сознания, а руки помнят первую солдатскую заповедь – никогда, ни при каких обстоятельствах не бросать оружия! Девчонки могли бы рассказать ещё и о своих дополнительных трудностях. О том, например, как, раненные в грудь или в живот, стеснялись мужчин и порой пытались скрыть свои раны. Или о том, как боялись попасть в санбат в грязном бельишке. И смех и грех!»

21 ноября 1944 года саму Юлию настигло очередное ранение и контузия. После чего она была списана подчистую.

«До сих пор не совсем понимаю, / Как же я, и худа, и мала, / Сквозь пожары к победному Маю / В кирзачах стопудовых дошла. / И откуда взялось столько силы / Даже в самых слабейших из нас? / Что гадать! – Был и есть у России / Вечной прочности вечный запас».

На этот раз старшине медицинской службы, инвалиду в Литинституте не посмели отказать. На студенческой скамье сидела в той же старшинской форме. И – в кирзачах. В них же и на танцы бегала. В те времена худоба считалась ужасно немодной и некрасивой. Юля надевала по две пары чулок под рейтузы. Под кофточку засовывала шёлковое платье, чтобы казаться попухлее. Думалось, что, когда мама вернётся из эвакуации, жизнь как-то образуется. Но отношения их, испортившиеся во время, когда Юля сразу после похорон отца ушла на фронт, так потом и не наладились. Мать и дочь совершенно не понимали друг друга. Будто с разных планет. В это время она и познакомилась с начинающим поэтом, младшим по званию (сержантом), одногодком Николаем Старшиновым. Поженились на первом курсе. А через год у них родилась красавица, как мать, Леночка. И оба, молодые, писали стихи, засыпая над детской коляской…

Жизнь, которую до гробовой доски буду благодарить за несказанную щедрость, даровала мне очень добрые, почти дружеские отношения с большим русским поэтом Старшиновым. Любил и люблю я его поэзию. Но ещё больше всегда восторгался невиданной, почти патологической добротой Николая Константиновича. Казалось порой, что он никогда никому и ни в чём не отказывал. Память имел фантастическую. Ему можно было в полночь – за полночь (спал по три-четыре часа в сутки) позвонить и уточнить, кому принадлежит та или иная поэтическая строка. Как современный «Пентиум 2020М», «дядя Коля» – так я его, на два года младше моего отца, называл – никогда не ошибался! Много раз я приглашал его на посиделки в «Красную звезду», где служил с конца семидесятых. У нас было одинаковое хобби. Николай Константинович собирал по городам и весям, как бы помягче выразиться, «заветные», нецензурные частушки. А я с техникумовских времён коллекционирую всё, что касается народного юмора. Особенно анекдоты. Скажу не без гордости, у меня самая большая в стране подборка народных баек. В пуританские советские времена наше увлечение полагалось чудачеством и обнародованию не подлежало. Но в «лихие девяностые» Старшинов выпустил три сборника из своего собрания: «Частушки с картинками», «Разрешите вас потешить», «Ой, Семёновна!». А я вот так и не спроворился загрузить печатный станок своей коллекцией. Зато в перечисленных книгах много и моих подношений старшему товарищу. Только это уже «забегание наперёд». А в те годы решили мы как-то с приятелями из телепередачи «Служу Советскому Союзу!» сделать цикл, посвящённый курсантской странице «Азимут». Как раз её в «Красной звезде» я и вёл. Подобрали героев. Режиссёр Александр Тимонин и говорит заведующему Михаилу Лещинскому: всё, дескать, хорошо. Но у Захарчука одни мужики. Пусть пригласит для разнообразия Юлию Друнину. Он же знает её бывшего мужа. Хотя, конечно, вряд ли это получится. Поэтесса не любит мелькать на экране и вообще избегает всяких тусовок…

– Тимонина я знаю, – сказал Старшинов, – он меня как-то снимал. И Саша прав. Юля стесняется и даже бежит от популярности. Такой была смолоду. Мы, оба инвалиды, жили с ней сверхбедно и регулярно впроголодь. Ютились в крохотной коммунальной комнатке. В быту она, как сама утверждает – косорукая. Хозяйством заниматься не любит. По редакциям не ходит. Как-то призналась, что выделила меня лишь потому, что я не на тело её позарился, а в глаза её засматривался. Она и сейчас хороша, а в молодости была просто великолепной. От мужчин отбоя не знала. Но и по рождению, и по воспитанию обладала высочайшей нравственной строгостью. Это особенно явственно проявилось, когда на неё «запал» очень влиятельный на ту пору поэт Павел Антокольский. Он натурально преследовал Юлю. Однажды мы были в гостях у нашей подруги Тушновой. Вероника Михайловна обмывала свой первый поэтический сборник. И там шестидесятилетний Антокольский стал нагло тащить мою жену в ванную комнату. Пришлось мне вступиться. Павел Григорьевич, вытирая кровь и сопли, пригрозил нас обоих с Юлей «стереть в порошок». Вот тогда она и резко выступила против ловеласа на собрании Союза писателей. То, что её бескомпромиссный поступок совпал по времени с разгромом так называемых космополитов, – чистейшая случайность. Хотя ей впоследствии всю жизнь инкриминировали антисемитизм. И Юля это лишний раз доказала спустя несколько лет, выйдя замуж за еврея Каплера.

Как-то ей позвонил Степан Щипачёв, бывший заместителем главного редактора журнала «Красноармеец» и одновременно являвшийся членом редколлегии журнала «Октябрь». Приглашал принести стихи, пообещав опубликовать их в обоих журналах. Я ждал Юлю на улице. Не прошло и четверти часа, как она выбежала ко мне, раскрасневшаяся и возмущённая: «Ты представляешь, что придумал этот старый дурак? Только я вошла к нему в кабинет, он весь расплылся в доброй улыбке: “Мы непременно напещатаем ваши стихи и в “Красноармейсе” и в “Октябре” (говорил он именно так, произнося вместо “ч” – “щ” а вместо “ц” – “с”). А сам сел со мной рядом на диване. Я немного отодвинулась от него, а он снова сблизился и обнял меня за талию. Я стала отстраняться от него. И тогда он произнёс идиотскую речь: “Ну, щего вы боитесь нашей близости? Ведь об этом никто не узнает. А зато у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что вы были близки с большим совесским поэтом!..”»

Разумеется, стихи моей жены не появились ни в «Красноармейце», ни в «Октябре». Зато «большой совесский поэт» потом написал: «Любовью дорожить умейте, / С годами дорожить вдвойне: / Любовь не вздохи на скамейке / И не прогулки при луне».

А к тебе на передачу Юля пойдёт обязательно. Только скажи ей, что будет генерал армии Белобородов. Она в нём души не чает.

…После длительных и муторных съёмок, на которых хозяин телеплощадки Тимонин нас всех, прости Господи, «доставал по самое некуда», поэтесса пригласила «потерпевших» к себе на ужин. Белобородов, Тимонин и я поехали на квартиру Друниной, что располагалась по улице Красноармейской. Квартира та ещё «жила Каплером». О хозяйке и говорить было нечего. Подвыпившая Друнина практически весь вечер рассказывала о своём безвременно ушедшем муже Алексее Яковлевиче Каплере.

…Мы в тот памятный вечер крепко все выпили, кроме, разумеется, генерала Белобородова, которому это было противопоказано по медицинским показаниям. Друнина, положив голову на плечо легендарному командарму, говорила сквозь безразличные слёзы:

– Без него, Афанасий Павлантьевич, мне и жизнь не в радость…

Из воспоминаний Николая Старшинова: «Меня и нашу дочь Лену часто спрашивают о причине, вызвавшей добровольный уход из жизни нашего любимого человека. Односложного ответа на этот вопрос нет. Причин много. Она никак не хотела расстаться с юностью. Наивно, но она была категорически против, чтобы в печати появлялись поздравления с её юбилеями, поскольку там указывался возраст. Она хоть на год, но старалась отодвинуть время своего рождения. Мало того, ей не хотелось, чтобы внучка называла её бабушкой. И уйти из жизни она хотела не старой и беспомощной, но ещё здоровой, сильной и по-молодому красивой. Она была незаурядной личностью и не могла пойти на компромисс с обстоятельствами, которые были неприемлемы для её натуры и сильнее её. И смириться с ними она не могла. Она как кровную обиду переживала постоянные нападки на нашу армию. И немедленно вступала в яростные споры, защищая “непобедимую и легендарную”. Хорошо зная её нелюбовь и даже отвращение ко всякого рода заседаниям и совещаниям, я был удивлён, когда она согласилась, чтобы её кандидатуру выдвинули на выборах депутатов Верховного Совета СССР. Я даже спросил её: зачем это тебе, Юля?

– Единственное, что меня побудило это сделать, – желание защитить нашу армию, интересы и права участников Великой Отечественной войны.

Когда же она поняла, что ничего существенного для этого сделать невозможно, перестала ходить на заседания Верховного Совета, а потом и вышла из депутатского корпуса. О её душевном состоянии лучше всего говорит письмо, написанное перед уходом из жизни: “Почему ухожу? По-моему, оставаться в этом ужасном, передравшемся, созданном для дельцов с железными локтями мире такому несовершенному существу, как я, можно, только имея крепкий личный тыл”.

Я знаю, что Алексей Яковлевич Каплер относился к Юле очень трогательно. Он заменял ей и мамку, и няньку, и отца. Все заботы по быту брал на себя. Но после смерти Каплера, лишившись его опеки, она, по-моему, оказалась в растерянности. А у неё было немалое хозяйство: большая квартира, дача, машина, гараж. За всем этим надо было следить, поддерживать в порядке. А этого делать она катастрофически не умела, не привыкла. Ну и переломить себя в таком возрасте было уже очень трудно, вернее – невозможно. Вообще она не вписывалась в наступавшее прагматическое время. Она стала старомодной со своим романтическим характером – лишней на этом “празднике жизни”».

…Когда мы расставались, поэтесса подарила мне свой последний сборник «Бабье лето», сказав грустно: «Может быть, когда-нибудь вспомните меня, как у вас на Украине говорят: нэ злым тыхым словом». И очень тепло подписала мне собственную книжку, которую я храню с тех пор, как дорогую реликвию.

…Некоторое время спустя Друнина зашла в гараж, тщательно его закрыла, села в свою не первой свежести «Волгу» и включила зажигание. На входной двери оставила записку, обращённую к зятю: «Андрюша, не пугайся. Вызови милицию, и вскройте гараж».

Был я на её похоронах…

«Покрывается сердце инеем – / Очень холодно в судный час… / А у вас глаза как у инока – / Я таких не встречала глаз. Ухожу, нету сил. / Лишь издали / (Всё ж крещёная!) / Помолюсь / За таких вот, как вы, – / За избранных / Удержать над обрывом Русь. / Но боюсь, что и вы бессильны. / Потому выбираю смерть. / Как летит под откос Россия, / Не могу, не хочу смотреть!

Нет, это не заслуга, а удача – / Стать девушке солдатом на войне. / Когда б сложилась жизнь моя иначе, / Как в День Победы стыдно было б мне!»

День 5-й

Никулин и Шуйдин – единственная в мире цирковая пара клоунов-фронтовиков

О том, как я с артистами познакомился, можно рассказывать отдельно. Но как-нибудь в другой раз. А когда я принёс им о них же газетную публикацию, Шуйдин заметил, что неплохо было бы её «вспрыснуть». У меня «с собой было». Мы втроём выпили, поговорили. Намылился я было ещё сбегать за бутылкой, однако Шуйдин окоротил мою прыть: «У нас вечером спектакль, – сказал, – поэтому лишняя водка – ни к чему. Хотя я бы, честно говоря, ещё выпил. Но Юрка запрещает. А он для меня Бог, царь и воинский начальник. Если бы не Юрка, я уже давно бы коньки отбросил. А он меня держит и по жизни, и на арене».

Шуйдин и Никулин более тридцати лет проработали вместе, достигнув редкого взаимопонимания. В это трудно поверить, но они без слов подавали друг другу именно то, что каждому требовалось. Столь продолжительное совместное творчество можно объяснить, конечно, многими обстоятельствами – верностью цирку, похожими взглядами на определённые жизненные явления, наконец, просто психологической совместимостью, хотя, случалось, артисты спорили до хрипоты, до ругани. Однако в решающей степени их единило, наверное, то, что оба прошли войну от первого до последнего дня. Шуйдин служил в танковых войсках. После окончания 1-го Горьковского танкового училища попал в 35-ю гвардейскую танковую бригаду под командованием легендарного гвардии полковника Ази Асланова. Участвовал в операции «Кольцо» по окружению 6-й армии Паулюса, затем в боях за Ростов-на-Дону и на Матвеевом Кургане. Весной 1943 года Шуйдин стал командиром танка Т-34-76. Воевал на Курской дуге. Особенно отличился при освобождении украинской деревни Удовиченки, Полтавской области. Вот что написал о нём в наградном листе командир танкового батальона гвардии капитан Слободецкий: «В бою за населённый пункт Удовиченки тов. Шуйдин отлично руководил экипажем своего танка, неоднократно смело и решительно водил его в атаку на врага, в результате чего его экипажем уничтожено 2 противотанковых орудия, 3 станковых пулемёта с расчётами, до 2 взводов вражеской пехоты. В этом же бою лично тов. Шуйдин уничтожил одно орудие ПТО, один шестиствольный миномёт, 2 автомашины с боеприпасами и до 20 гитлеровцев». За этот бой Михаил Иванович получил свой первый боевой орден Красной Звезды. А через год уже на 1-м Прибалтийском фронте командующий бронетанковыми войсками генерал-лейтенант К.В. Скорняков подписал следующее представление: «За период боевых действий с 23.06 по 21.08.1944 года командир танкового взвода тов. Шуйдин М.И. показал образцы мужества и геройства. Проявил умение и храбрость при форсировании р. Березина. С танками своего взвода первый ворвался в г. Вильно. Смело и тактически грамотно действовал в разведке, доставляя командованию ценные сведения о противнике. Со своим взводом тов. Шуйдин уничтожил: 4 танка, 2 самоходные пушки, в том числе самоходное орудие “артштурм”, 7 автомашин, 70 солдат и офицеров противника, взял в плен 20 немецких автоматчиков. За проявленное мужество и личный героизм достоин звания Героя Советского Союза». Звание Героя Шуйдину заменили на орден Красного Знамени, который вручил в сентябре 1943 года комбриг Асланов.

…Сорок лет я в меру своих скромных сил, возможностей пишу о деятелях культуры, прежде всего об участниках Великой Отечественной войны. Полагаю это своим гражданским и, разумеется, профессиональным долгом. Так вот мне неведом более подобный случай, чтобы советский артист-фронтовик был официально представлен к высшей награде страны. Стоит ли удивляться тому, что я особенно пристально «пытал» на эту тему «дядю-тёзку», как всегда величал Михаила Ивановича. В отличие от Никулина, Шуйдина практически невозможно было «завести» на воспоминания про свои героические подвиги на войне. До тех пор, пока мы не поднимали рюмку. Приняв как следует на грудь, Михаил Иванович раскрепощался полностью. И говорил: «Чудак ты человек. Какая может быть обида? Да такие подвиги, как у меня, ребята каждый божий день совершали. Если всем давать Героя – никаких звёзд не напасёшься. Просто Константин Васильевич меня любил. Давно ушёл от нас. Я уже на несколько лет его пережил. Хороший был мужик. Мы с Юркой его похоронили, кажись, в 59-м или в 60-м году – не помню уже».

…Господи, сколько же раз я побывал в грим-уборной Шуйдина и Никулина ещё в том, старом цирке – не счесть. Из него же мы унесли «дядю-тёзку» на Ваганьковское. Первый и последний раз я видел Юрия Владимировича плачущим. С ним мы продолжали поддерживать самые тесные отношения. Во многом и потому, что оба в разное время принадлежали к Войскам ПВО. Для Никулина та принадлежность никогда пустым звуком не являлась. Он всегда откликался на все мероприятия, проводимые в Войсках. Очень дружил с генерал-полковником Анатолием Алексеевичем Вобликовым, который до 1989 года возглавлял тыл Войск ПВО. Потом уехал к себе на родину в Белоруссию. Там и похоронен. Но когда был ещё жив, часто наведывался к Никулиным в гости.

…Часто думаю: в чём же был секрет популярности Никулина? Да, разумеется, в том, что Юрий Владимирович сыграл в кино несколько десятков различных ролей. И в том, что на арене цирка он выступал «сегодня и ежедневно» без малого четыре десятилетия. Его славе поспособствовали и литературное, художническое дарования артиста (собственную автобиографическую книгу «Почти серьёзно…» оформил доброй сотней своих же рисунков); и его врождённое чувство юмора; и поразительная его коммуникабельность: в любой компании он сразу становился своим человеком и лидером. Причём без малейшего к тому напряжения. Все это так, но главное, мне кажется, в другом. Своё творчество и свою жизнь Никулин никогда не отделял от забот и чаяний своего народа. Народ воевал – и он воевал, народ созидал – и он созидал. Правда, созидал по-своему, ему одному доступными средствами.

А ещё он никогда не лукавил, не юлил и не лицемерил ни перед рядовыми зрителями, ни перед власть предержащими. Его поэтому Шуйдин просто боготворил. Редко кому из нас удавалось идти по жизни с таким спокойным, несуетным достоинством, как Никулину. А жизнь ведь у него за плечами была огромной и далеко не простой.

– В армию меня призвали в 1939 году. Ей-богу, я был горд и счастлив тем, что в числе многих ребят меня не забраковала призывная комиссия. Попасть служить тогда мечтали все, но не каждому это удавалось: в вооружённые силы отбирали жёстко по классовому принципу.

Прибыл я служить во второй дивизион 115-го зенитного артиллерийского полка (ЗАП), где меня определили на шестую батарею. Она тогда располагалась невдалеке от Сестрорецка под Ленинградом, вблизи границы с Финляндией. Вид мой, как и остальных новобранцев, оставлял желать, конечно, лучшего. Шинель болталась как на палке – я был страшно худющим и длинным. Сапоги на ходу сползали с ног. Когда старшина украинец Войтенко заставлял меня пройти строевым шагом, ребята хватались за животы и покатывались со смеху. Меня же это злило не на шутку. И если выдержал насмешки товарищей, как теперь говорят, не закомплексовал, то только благодаря спасительному чувству юмора. На шутки отвечал шутками. Так что все скоро поняли: со мной лучше не связываться.

Началась финская кампания. Мне было тогда восемнадцать, только в душе я ощущал себя гораздо старше. Перед боем отнёс политруку заявление: «Хочу идти в бой комсомольцем…» И ведь написал искренне, по душевному движению, никто меня не заставлял. Думалось: а вдруг пуля сразит и умру беспартийным – это ж какой позор!

Не успели мы отойти от потрясений финской кампании, как началась Великая Отечественная. Уже на рассвете 23 июня я увидел над нашей батареей «юнкерсы». Наши пушки открыли огонь по вражеским самолётам. Так 115-й ЗАП вступил в бой с фашистами. Мы полагали – на пару недель, а оказалось – на долгих четыре года.

Потом всю войну я провёл, защищая блокадный Ленинград. Выполняя задание командования, часто бывал в героическом городе, видел своими глазами потрясающие стойкость и мужество его защитников. Картина осаждённого города до сих пор перед моими глазами: разбитые трамваи, разрушенные дома, люди, медленно передвигающиеся по узким тропинкам между сугробами. Такой огромный мегаполис был напрочь лишён электричества, воды, топлива. Ну а о размерах ленинградского хлебного пайка все знают.

В то время и снабжение нашей части резко сократилось, а мы были молоды, здоровы и потому вечно голодны. Потуже затянув ремни, мы с ожесточением и ненавистью сражались с немцами. Желание бить врага, желание воевать и воевать, казалось, вытеснило все остальные наши чувства. В блокаду концертов мы, естественно, не устраивали – не до того было. Художественной самодеятельностью по-настоящему занялись лишь в 1944 году, вступив в Латвию. Поэтому я был немало удивлён, когда однажды меня вызвал замполит и сказал: «Никулин, солдаты перед Новым годом должны хорошо отдохнуть! Организуй концерт художественной самодеятельности. Нужна помощь – обращайся». – «А почему именно я должен этим заниматься?» – вырвалось у меня непроизвольно. «Потому что ты – хохмач, знаешь много анекдотов, и потому, что приказы начальника не обсуждаются».

Приказ есть приказ. Набрал я человек двадцать: кто на балалайке, на гитаре играет, кто пляшет, кто песни поёт, стихи читает… И сам усиленно готовлюсь к выступлениям. Во-первых, в роли конферансье, во-вторых, пою в хоре. В-третьих, договариваюсь с приятелем: «Давай выступать клоунами – Белым и Рыжим». – «А это как?» – «Ну, – объясняю, – Белый клоун умный, Рыжий – дурак…» – «Согласен, – говорит, – быть Белым».

Шутили мы тогда незамысловато, но какой имели успех – это тебе словами не передать. А всё потому, что люди устали от войны, от крови и смерти, соскучились по человеческим эмоциям. Вообще, должен сказать, шутка на войне нам здорово помогала. Помню, совершали мы ночной переход. До назначенного места добрались уставшие, голодные, а ещё надо было траншею рыть. В это время подходит к нам майор: «Инструмент, – спрашивает, – при вас?» Он, конечно, имел в виду лопаты. А я, не моргнув глазом, отвечаю: «Так точно, товарищ майор, при нас инструмент!» И достаю из-за голенища столовую ложку. Все, и офицер в том числе, грохнули смехом. И траншею мы вырыли играючи. Тогда я загадал себе: если кончится война и если мне суждено остаться в живых, то обязательно стану артистом.

– И обязательно – цирковым?

– Нет, очень хотел в кино. Но меня не приняли ни во ВГИК, ни в один столичный театральный вуз, сколько я ни пытался. Тогда были в моде молодые красивые артисты, а моя внешность как-то не вписывалась в те традиционные представления об артистической привлекательности. Приуныл я, и в это время случайно на глаза попалось объявление в «Вечёрке»: при Московском цирке организуется клоунская студия. Принимаются мужчины до 35 лет. Мне после службы было 25 лет.

…Понимаешь, Михаил, какая память штука капризная. Ей не прикажешь: это береги, а то забудь. И если откровенно, не самое лучшее порой она сохраняет. Порой я кажусь себе старым австралийцем, который сошёл с ума, потому что, купив себе новый бумеранг, никак не мог отделаться от старого. Я сейчас вспоминаю войну, свою долголетнюю службу – всё-таки почти восемь лет тянул лямку, – как детство. С какой-то светлой печалью вспоминаю. Страшное, горькое, ужасное временем сгладилось, отдалилось и почти скрылось, а Победа осталась, сознание о честно выполненной на фронте работе осталось. Фронтовая дружба всегда при мне, какая-то беззаветная, почти фанатическая верность присяге – тоже со мной. Я, может, не очень складно и точно говорю тебе об этом, тут бы каждое слово взвешивать, обдумывать, но если всё лучшее из моей фронтовой жизни собрать, как-то вычленить или обобщить, то это будут такие высоты, до которых я, пожалуй, в последующей жизни никогда и не поднимался, хотя лодырем не был и трудился не покладая рук.

А память о войне отзывается всегда неожиданно. И потому я смело могу говорить, что она всегда при мне. Когда я вижу кусок хлеба, брошенный на землю, сразу вспоминаю блокаду и своё тогдашнее ощущение, что никогда больше не удастся досыта наесться.

На страницу:
3 из 6