Полная версия
Русские писатели о цензуре и цензорах. От Радищева до наших дней. 1790–1990
Да нет-с, велит так должность наша.
Сочинитель
Клянусь, что личности тут нету никакой.
Ценсор
Быть может, журналист и сыщется такой.
Сочинитель
Так что ж!
Ценсор
Так-с очень может статься,
Что будет иметь сим обижаться.
Сочинитель
Пусть обижается, а мне что до того?
Ценсор
Ей-Богу! Обижать не должно никого.
Достанете вражду через такую вольность.
А лучше сохранить во всем благопристойность.
Сочинитель
Врагами дураков иметь я не боюсь
И наставлений брать от вас не соглашусь.
Ценсор
Я право-с так сказал, меня вы извините.
Я уважаю вас.
Сочинитель
И я.
Ценсор
Перемените
Из дружбы хоть ко мне.
Сочинитель
Вам хочется шутить.
Ценсор
Без этого никак не можно пропустить.
Сочинитель
Скажите, почему?
Ценсор
Да пропустить опасно.
Сочинитель
Я вижу, что писал я целый год напрасно.
Пожалуйте мою мне рукопись назад.
Ценсор
Я, право, пропустить ее охотно рад,
Мне очень нравится, но сами посудите…
Вы так упрямитесь, поправить не хотите…
Ну! Что замечу я, так выкиньте то вы.
Сочинитель Что ж будет за урод без рук и головы?
Ценсор
Есть новый у меня один роман французский —
Жанлис, не то Радклиф. Не худо бы на русский
Перевести его. Я вам сейчас сыщу.
Сочинитель
(кланяется и уходит)
Не беспокойтеся.
Ценсор
(вослед ему)
Я всё там пропущу.
1811
Эпиграмма и сатира. Из истории литературной борьбы XIX века / Сост. В. Орлов. М.; Л.: Aсademia, 1931. С. 462–466. Впервые: Измайлов А. Е. Сочинения. Т. 1. СПб., 1849. С. 244–247.
Это вторая в отечественной литературе сценка, в которой выведены цензор и автор (см. ранее: И. П. Пнин; далее публикуется такая же сценка В. С. Курочкина). Отношения между ними показаны еще достаточно патриархально. В дальнейшем автор, как правило, был полностью отторжен от непосредственных контактов с цензором.
А. С. Пушкин
***
Когда б писать ты начал сдуру,Тогда б, наверно, ты пролез,Сквозь нашу тесную цензуру,Как внидешь в царствие небес.1820При жизни не печаталось. Впервые: Русский архив. 1865. № 121. Стлб. 1529.
* * *Тимковский царствовал – и все твердили вслух,Что в свете не найдешь ослов подобных двух.Явился Бируков, за ним вослед Красовский:Ну право, их умней покойный был Тимковский!1824При жизни эпиграмма не печаталась. Впервые опубликована в берлинском издании «Стихотворений» Пушкина (1861). Упомянутые цензоры – постоянные мишени пушкинских эпиграмм и посланий (см. выше и Перечень цензоров). Тимковский умер в 1837 г.; Пушкин имеет в виду, что он занимал должность цензора до 1821 г.
Послание цензору
Угрюмый сторож Муз, гонитель давний мой,Сегодня рассуждать задумал я с тобой.Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,Цензуру поносить хулой неосторожной;Что нужно Лондону, то рано для Москвы[40],У нас писатели, я знаю, каковы;Их мыслей не теснит цензурная расправа,И чистая душа перед тобою права.Во-первых, искренно я признаюсь тебе,Нередко о твоей жалею я судьбе:Людской бессмыслицы присяжный толкователь,Хвостова[41], Буниной[42] единственный читатель,Ты вечно разбирать обязан за грехиТо прозу глупую, то глупые стихи.Российских авторов нелегкое встревожит:Кто английский роман с французского преложит,Кто оду сочинит, потея да кряхтя,Другой трагедию напишет нам шутя —До них нам дела нет; а ты читай, бесися,Зевай, сто раз засни – а после подпишися.Так, цензор мученик; порой захочет онУм чтеньем освежить; Руссо, Вольтер, Бюффон[43],Державин, Карамзин манят его желанье,А должен посвятить бесплодное вниманьеНа бредни новые какого-то враля,Которому досуг петь рощи да поля,Да, связь утратя в них, ищи ее с начала,Или вымарывай из тощего журналаНасмешки грубые и площадную брань,Учтивых остряков затейливую дань.Но цензор гражданин, и сан его священный:Он должен ум иметь прямой и просвещенный;Он сердцем почитать привык алтарь и трон;Но мнений не теснит и разум терпит он.Блюститель тишины, приличия и нравов,Не преступает сам начертанных уставов,Закону преданный, отечество любя,Принять ответственность умеет на себя;Полезной Истине пути не заграждает,Живой поэзии резвиться не мешает.Он друг писателю, пред знатью не труслив,Благоразумен, тверд, свободен, справедлив.А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами[44];Не понимая нас, мараешь и дерешь;Ты черным белое по прихоти зовешь;Сатиру пасквилем, поэзию развратом,Глас правды мятежом, Куницына[45] Маратом.Решил, а там поди, хоть на тебя проси.Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,Благодаря тебя, не видим книг доселе?И если говорить задумают о деле,То, славу русскую и здравый ум любя,Сам государь велит печатать без тебя[46].Остались нам стихи: поэмы, триолеты,Баллады, басенки, элегии, куплеты,Досугов и любви невинные мечты,Воображения минутные цветы.О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры,Не проклинал твоей губительной секиры?Докучным евнухом ты бродишь между муз;Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус,Ни слог певца Пиров[47], столь чистый, благородный —Ничто не трогает души твоей холодной.На всё кидаешь ты косой, неверный взгляд.Подозревая всё, во всем ты видишь яд.Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный:Парнас не монастырь и не гарем печальный,И право никогда искусный коновалИзлишней пылкости Пегаса не лишал.Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы —Осмеивать закон, правительство иль нравы,Тот не подвергнется взысканью твоему;Тот не знаком тебе, мы знаем почему —И рукопись его, не погибая в Лете,Без подписи твоей разгуливает в свете.Барков[48] шутливых од тебе не посылал,Радищев, рабства враг, цензуры избежал[49],И Пушкина стихи в печати не бывали[50];Что нужды? их и так иные прочитали.Но ты свое несешь, и в наш премудрый векЕдва ли Шаликов[51] не вредный человек.Зачем себя и нас терзаешь без причины?Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины?[52]Прочти, пойми его; увидишь ясно в немСвой долг, свои права, пойдешь иным путем.В глазах монархини сатирик превосходный[53]Невежество казнил в комедии народной,Хоть в узкой голове придворного глупцаКутейкин[54] и Христос два равные лица.Державин, бич вельмож, при звуке грозной лирыИх горделивые разоблачал кумиры;Хемницер[55] истину с улыбкой говорил,Наперсник Душеньки[56] двусмысленно шутил,Киприду иногда являл без покрывала —И никому из них цензура не мешала.Ты что-то хмуришься; признайся, в наши дниС тобой не так легко б разделались они?Кто ж в этом виноват? перед тобой зерцало:Дней Александровых прекрасное начало[57].Проведай, что в те дни произвела печать.На поприще ума нельзя нам отступать.Старинной глупости мы праведно стыдимся,Ужели к тем годам мы снова обратимся,Когда никто не смел отечество назвать[58],И в рабстве ползали и люди и печать?Нет, нет! оно прошло, губительное время,Когда невежества несла Россия бремя.Где славный Карамзин снискал себе венец,Там цензором уже не может быть глупец…Исправься ж: будь умней и примирися с нами.«Всё правда, – скажешь ты, – не стану спорить с вами:Но можно ль цензору по совести судить?Я должен то того, то этого щадить.Конечно, вам смешно – а я нередко плачу,Читаю да крещусь, мараю наудачу —На всё есть мода, вкус; бывало, например,У нас в большой чести Бентам[59], Руссо, Вольтер,А нынче и Миллот[60] попался в наши сети.Я бедный человек; к тому ж жена и дети…»Жена и дети, друг, поверь – большое зло:От них всё скверное у нас произошло.Но делать нечего; так если невозможноТебе скорей домой убраться осторожно,И службою своей ты нужен для царя,Хоть умного себе возьми секретаря[61].1822При жизни автора, как и другие публикуемые далее произведения, не печаталось и распространялось в многочисленных списках. Впервые опубликовано в «Собрании сочинений» Пушкина, подготовленном П. В. Анненковым (СПб., 1857). Учитывая цензурные требования, напечатано под названием «Первое послание к Аристарху», причем с исключением ряда стихов и слов «глупец и трус». В полном виде впервые напечатано в 1858 г.
в Лондоне в герценовской «Полярной звезде».
«Послание… направлено против цензора А. С. Бирукова, по выражению Пушкина – “трусливого дурака”, отличавшегося излишней боязливостью и строгостью, “соединенной с неразумением силы языка”» (Пушкин А. С. Письма / Под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского. Т. 2. М., 1926. С. 30). Адресат этого памфлета все же шире. Бируков, так же как и Красовский, воспринимались в литературной среде скорее как фигуры собирательные, их имена фигурировали как нарицательные для обозначения трусливого и глупого цензора.
Письма Пушкина друзьям из ссылки наполнены вопросами: «Верно не лезет сквозь цензуру?», «Не запретила ли цензура?» и т. п. Пушкина особенно раздражала «целомудренность» российской цензуры, граничившая с крайним пуританизмом. В том же 1822 г. в сказке «Царь Никита и сорок его дочерей» он задавал себе такой вопрос:
Как бы это изъяснить,Чтоб совсем не рассердитьБогомольной важной дуры,Слишком чопорной цензуры?10 октября 1824 г. он пишет Вяземскому из Михайловского: «Я было и целую панихиду затеял, да скучно писать про себя – или справляясь в уме с таблицей умножения глупости Бирукова, разделенного на Красовского». Бируков («гонитель давний мой») придирчиво отнеся к тексту «Кавказского пленника» (1821), потребовав в числе прочего замены выражения «небесный пламень».
Поручив в 1823 г. Вяземскому издать «Кавказского пленника» по возможности без цензурных искажений, он пишет 14 октября из Одессы в Москву:
«Не много радостных ей днейСудьба на долю ниспослала.Зарезала меня цензура! Я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать ей дней в конце стиха. Ночей, ночей – ради Христа, ночей Судьба на долю ей послала. То ли дело. Ночей, ибо днем она с ним не видалась – смотри поэму. И чем же ночь неблагопристойнее дня? Которые из 24 часов именно противну духу нашей цензуры?..» «Имябоязнь» и «словобоязнь», столь присущие логократическим режимам, где царствуют одни только «слова, слова, слова…», очень хорошо были знакомы поэту. Посылая свои «бессарабские бредни», среди них послание «К Овидию», он пишет Бестужеву: «Предвижу препятствия в напечатании стихов к Овидию, но старушку можно и до́лжно обмануть, ибо она очень глупа – по-видимому, ее настращали моим именем; не называйте меня, а поднесите ей мои стихи под именем кого вам угодно (например, услужливого Плетнева или какого-нибудь нежного путешественника, скитающегося по Тавриде), повторяю вам, она ужасно бестолкова, но, впрочем, довольно сговорчива. Главное дело в том, чтоб имя мое до нее не дошло, и всё будет слажено». Уловка вполне удалась: Бестужев напечатал «К Овидию» в «Полярной звезде» на 1823 г. без подписи, поставив вместо нее две звездочки.
Второе послание цензору
На скользком поприще Т<имковского>[62] наследник!Позволь обнять себя, мой прежний собеседник.Недавно, тяжкою цензурой притеснен,Последних, жалких прав без милости лишен,Со всею братией гонимый совокупно,Я, вспыхнув, говорил тебе немного крупно,Потешил дерзости бранчивую свербежь —Но извини меня: мне было невтерпеж.Теперь в моей глуши журналы раздираяИ бедной братии стишонки разбирая(Теперь же мне читать охота и досуг),Обрадовался я, по ним заметя вдругВ тебе я правила, и мыслей образ новый!Ура! ты заслужил венок себе лавровыйИ твердостью души, и смелостью ума.Как изумилася поэзия сама,Когда ты разрешил по милости чудеснойЗаветные слова божественный, небесный[63],И ими назвалась (для рифмы) красота,Не оскорбляя тем уж Господа Христа!Но что же вдруг тебя, скажи, переменилоИ нрава твоего кичливость усмирило?Свои послания хоть очень я люблю,Хоть знаю, что прочел ты жалобу мою,Но, подразнив тебя, я переменой сеюПриятно изумлен; гордиться не посмею.Отнесся я к тебе по долгу моему;Но мне ль исправить вас? Нет, ведаю, комуСей важной новостью обязана Россия.Обдумав наконец намеренья благие,Министра честного наш добрый царь избрал,Шишков наук уже правленье восприял.Сей старец дорог нам: друг чести, друг народа,Он славен славою двенадцатого года;Один в толпе вельмож он русских муз любил,Их, незамеченных, созвал, соединил;Осиротелого венца ЕкатериныОт хлада наших дней укрыл он лавр единый[64].Он с нами сетовал, когда святой отец[65],Омара[66] да Гали прияв за образец,В угодность господу, себе во утешенье,Усердно задушить старался просвещенье.Благочестивая, смиренная душаКарала чистых муз, спасая Бантыша[67],И помогал ему Магницкий[68] благородный,Муж твердый в правилах, душою превосходный,И даже бедный мой Кавелин-дурачок[69],Креститель Галича[70], Магницкого дьячок.И вот, за все грехи, в чьи пакостные рукиВы были вверены, печальные науки!Цензура! вот кому подвластна ты была!Но полно: мрачная година протекла,И ярче уж горит светильник просвещенья.Я с переменою несчастного правленьяОтставки цензоров, признаться, ожидал,Но сам не зная как, ты видно устоял.Итак, я поспешил приятелей поздравить,А между тем совет на память им оставить.Будь строг, но будь умен. Не просят у тебя,Чтоб, все законные преграды истребя,Всё мыслить, говорить, печатать безопасноТы нашим господам позволил самовластно.Права свои храни по долгу своему.Но скромной истине, но мирному умуИ даже глупости невинной и довольнойНе заграждай пути заставой своевольной.И если ты в плодах досужного пераПорою не найдешь великого добра,Когда не видишь в них безумного разврата,Престолов, алтарей и нравов супостата,То, славы автору желая от души,Махни, мой друг, рукой и смело подпиши.1824Впервые некоторые варианты опубликованы В. Е. Якушкиным в «Русской старине» (1884. Июль. С. 8). Как и первое «Послание к цензору», обращено к А. С. Бирукову, о котором говорится во вступительных стихах (Я, вспыхнув, говорил тебе немного крупно). Хотя его деятельность Пушкин и называл «самовластной расправой трусливого дурака», тем не менее это послание довольно существенно меняет тональность: от резких инвектив – к своего рода «уговариванию», созданию образа «идеального» цензора. Очевидно, «Послание» вызвано надеждой, возлагавшейся Пушкиным на нового министра народного просвещения адмирала А. С. Шишкова (Министра честного нам добрый царь избрал), сменившего на этом посту в 1824 г. ханжу и лицемера кн. А. Н. Голицына. «Онегин печатается, – с удовлетворением писал Пушкин Вяземскому из Михайловского 25 января 1825 г., – брат и Плетнев смотрят за изданием; не ожидал я, чтоб он протерся сквозь цензуру – честь и слава Шишкову!». Надежды, однако, не оправдались: после подавления восстания декабристов Шишков составил новый и такой жестокий цензурный устав, что он тотчас же получил название «чугунного» (см. вступит. заметку к настоящему разделу).
Эпиграмма
Журналами обиженный жестоко,Зоил Пахом печалился глубоко;На цензора вот подал он донос;Но цензор прав, нам смех, зоилу нос.Иная брань конечно неприличность,Нельзя писать: Такой-то де старик,Козел в очках, плюгавый клеветник,И зол, и подл: всё это будет личность.Но можете печатать, например,Что господин парнасский старовер,(В своих статьях), бессмыслицы оратор,Отменно вял, отменно скучноват,Тяжеловат и даже глуповат;Тут не лицо, а только литератор.1829Впервые: Московский вестник. 1829. № 7.
Обстоятельства, вызвавшие создание этой эпиграммы, указаны самим Пушкиным в «Отрывке из литературной летописи». Речь идет о жалобе М. Т. Каченовского на цензора М. Н. Глинку, разрешившего № 20 «Московского телеграфа» за 1828 г., в котором он нашел «клевету и личность». Каченовскому в жалобе было отказано.
Путешествие из Москвы в Петербург
О цензуреРасполажась обедать в славном трактире Пожарского, я прочел статью под заглавием Торжок. В ней дело идет о свободе книгопечатанья; любопытно видеть о сем предмете рассуждение человека, вполне разрешившего сам себе сию свободу, напечатав в собственной типографии книгу, в которой дерзость мыслей и выражений выходит изо всех пределов. Один из французских публицистов[71] остроумным софизмом захотел доказать безрассудность цензуры. Если, говорит он, способность говорить была бы новейшим изобретением, то нет сомнения, что правительства не замедлили б установить цензуру и на язык: издали бы известные правила, и два человека, чтоб поговорить между собою о погоде, должны были бы получить предварительное на то позволение.
Конечно: если бы слово не было общей принадлежностию всего человеческого рода, а только миллионной части оного, – то правительства необходимо должны были бы ограничить законами права мощного сословия людей говорящих. Но грамота не есть естественная способность, дарованная Богом всему человечеству, как язык или зрение. Человек безграмотный не есть урод и не находится вне вечных законов природы. И между грамотеями не все равно обладают возможностию и самою способностию писать книги или журнальные статьи. Печатный лист обходится около 35 рублей; бумага также чего-нибудь да стоит.
Следственно печать доступна не всякому. (Не говорю уже о таланте еtс.) Писатели во всех странах мира суть класс самый малочисленный изо всего народонаселения. Очевидно, что аристокрация самая мощная, самая опасная – есть аристокрация людей, которые на целые поколения, на целые столетия налагают свой образ мыслей, свои страсти, свои предрассудки. Что значит аристокрация породы и богатства в сравнении с аристокрацией пишущих талантов? Никакое богатство не может перекупить влияние обнародованной мысли. Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда. Уважайте класс писателей, но не допускайте же его овладеть вами совершенно.
Мысль! великое слово! Что же и составляет величие человека, как не мысль? Да будет же она свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом. «Мы в том и не спорим, – говорят противники цензуры. – Но книги, как и граждане, ответствуют за себя. Есть законы для тех и для других. К чему же предварительная цензура? Пускай книга сначала выйдет из типографии, и тогда, если найдете ее преступною, вы можете ее ловить, хватать и казнить, а сочинителя или издателя присудить к заключению и к положенному штрафу».
Но мысль уже стала гражданином, уже ответствует за себя, как скоро она родилась и выразилась. Разве речь и рукопись не подлежат закону? Всякое правительство вправе не позволять проповедовать на площадях, что кому в голову придет, и может остановить раздачу рукописи, хотя строки оной начертаны пером, а не тиснуты станком типографическим. Закон не только наказывает, но и предупреждает. Это даже его благодетельная сторона. Действие человека мгновенно и одно (isolé); действие книги множественно и повсеместно. Законы противу злоупотреблений книгопечатания не достигают цели закона; не предупреждают зла, редко его пресекая. Одна цензура может исполнить то и другое.
Из отрывков черновой редакцииПосле слов «выходит изо всех пределов»:
Приступая к рассмотрению сей статьи, долгом почитаю сказать, что я убежден в необходимости цензуры в образованном нравственно и христианском обществе, под какими бы законами и правлением оно бы ни находилось.
После слов «типографического снаряда»:
Взгляните на нынешнюю Францию. Людовик Филипп, воцарившийся милостию свободного книгопечатания, принужден уже обуздывать сию свободу, несмотря на отчаянные крики оппозиции.
Глава оканчивалась (после слов «овладеть вами совершенно»):
Сказав откровенно и по чистой совести мнение мое о свободе книгопечатания, столь же откровенно буду говорить и о цензуре.
Высший присутственный приказ в государстве есть тот, который ведает дела ума человеческого. Устав, коим судии должны руководствоваться, должен быть священ и непреложен. Книги, являющиеся перед его судом, должны быть приняты не как извозчик, пришедший за нумером, дающим ему право из платы рыскать по городу, но с уважением и снисходительностию. Цензор есть важное лицо в государстве, сан его имеет нечто священное. Место сие должен занимать гражданин честный и нравственный, известный уже своим умом и познаниями, а не первый коллежский асессор, который, по свидетельству формуляра, учился в университете. Рассмотрев книгу и дав оной права гражданства, он уже за нее отвечает, ибо слишком было бы жестоко подвергать двойной и тройной ответственности писателя, честно[72] соблюдающего узаконенные правила, под предлогом злоумышления, бог ведает какого. Но и цензора не должно запугивать, придираясь к нему за мелочи, неумышленно пропущенные им, и делать из него уже не стража государственного благоденствия, но грубого буточника, поставленного на перекрестке с тем, чтоб не пропускать народа за веревку. Большая часть писателей руководствуется двумя сильными пружинами, одна другой противодействующими: тщеславием и корыстолюбием. Если запретительною системою будете вы мешать словесности в его торговой промышленности, то она предастся в глухую рукописную оппозицию, всегда заманчивую, и успехами тщеславия легко утешится о денежных убытках. Земская цензурная управа тщательно должна быть отделена от духовной, как было доныне в России. Цензор духовного звания не может иногда без явного неприличия позволить то, что в светском писателе не подлежит ни малейшей укоризне. Например, божба, призвание имени божия всуе, шутки над грехами еtс. Что было бы верхом неприличия в книге феологической, то разве лицемер или глупец может осудить в комедии или в романе.
Нравственность (как и религия) должна быть уважаема писателем. Безнравственные книги суть те, которые потрясают первые основания гражданского общества, те, которые проповедуют разврат, рассевают личную клевету, или кои целию имеют распаление чувственности приапическими изображениями. Тут необходим в цензоре здравый ум и чувство приличия, ибо решение его зависит от сих двух качеств. Не должен он забывать, что большая часть мыслей не подлежит ответственности, как те дела человеческие, которые закон оставляет каждому на произвол его совести. Было время (слава Богу, оно уже прошло и, вероятно, уже не возвратится), что наши писатели были преданы на произвол цензуры самой бессмысленной: некоторые из тогдашних решений могут показаться выдумкой и клеветою. Например, какой-то стихотворец говорил о небесных глазах своей любезной. Цензор велел ему, вопреки просодии, поставить вместо небесных – голубые, ибо слово небо приемлется иногда в смысле высшего промысла! В славной балладе Жуковского назначается свидание накануне Иванова дня; цензор нашел, что в такой великий праздник грешить неприлично, и никак не желал пропустить баллады Вальтер-Скотта. Некто критиковал трагедию Сумарокова; цензор вымарал всю статью и написал на поле: Переменить, соображаясь со мнением публики. Ода Похвала Вакха была запрещена, потому что пьянство запрещено божескими и человеческими законами. – Спрашивается, каков был цензор и каково было писателям.
Радищев в статье своей поместил Краткое историческое повествование о происхождении цензуры. Если бы вся книга была так написана, как этот отрывок, то, вероятно, она бы не навлекла грозы на автора. В сей статье Радищев говорит, что цензура была в первый раз установлена инквизицией. Радищев не знал, что новейшее судопроизводство основано во всей Европе по образу судопроизводства инквизиционного (пытка, разумеется, в сторону). Инквизиция была потребностию века. То, что в ней отвратительно, есть необходимое следствие нравов и духа времени. История ее мало известна и ожидает еще беспристрастного исследователя.
К этой же главе относится запись:
Увидя разбойника, заносящего нож на свою жертву, ужели вы будете спокойно ждать совершения убийства, чтоб быть вправе судить преступника!
1833–1835
Беловая редакция рукописи, не озаглавленной в автографе, опубликована в посмертном «Собрании сочинений» Пушкина (1841. Т. XI. C. 5—54). В издании сочинений под редакцией П. В. Анненкова получила в 1855 г. условное название «Мысли на дороге», под которым печаталось до 1933 г. Затем получила новый, столь же условный заголовок «Путешествие из Москвы в Петербург».
Накануне и после великих реформ
(Вторая половина XIX в.)
По воцарении Александра II общество снова вздохнуло с облегчением: началась подготовка крестьянской реформы. В 1855 г. «Бутурлинский комитет» упраздняется; позднее начинается подготовка нового цензурного законодательства, для чего создается ряд комиссий, действовавших крайне медлительно. Журналистике, наконец, дозволено было касаться политических вопросов, в том числе самого злободневного – освобождения крестьян от крепостной зависимости. В условиях отсутствия каких бы то ни было политических свобод и даже признаков парламентаризма печать, также же как и художественная литература, стали единственными отдушинами для выражения общественного мнения. В печати стало мелькать слово «гласность»: это словечко стало в большой моде, как и спустя 130 лет, когда оно возродилось в годы «перестройки и гласности».