Полная версия
Готика. Провинциальная версия
“Зато ты умер быстро. Счастливчик! Или нет? Ах, ты был лишен тех приятных минут перед уходом, когда вокруг суетятся близкие, когда любое желание исполняется, каким бы глупым и смешным оно не казалось, просто потому, что, возможно, оно и есть последнее. И главное не переусердствовать в продолжении, не превратить приключение в нудную, монотонную обязанность. Ведь сочувствие, и сострадание, и жалость – не безграничны. Они тают пропорционально времени агонии. Во всем следует знать меру. Прости, что лишил тебя всего этого”.
Он все еще сжимал нож в руке. Теперь на нем мои отпечатки, мелькнула мысль. И он, наконец-то, решившись, отбросил его в сторону.
“Надо что-то делать. Действовать! На кону моя свобода. А, возможно, и жизнь”.
Теперь каждое умозаключение казалось ему важным. Будто петарды, одна за другой вспыхивали в его голове мысли и, рассыпавшись искрами, тут же сгорали.
Но уже через несколько мгновений одна из них черным остовом сожженного корабля выплыла из тумана. И не заметить её, и отмахнуться от того значения, что было в ней заключено, стало невозможным.
Он посмотрел на часы. Восемь сорок пять. До начала рабочего дня оставалось ровно пятнадцать минут. «Время есть!»
– Необходимо избавиться от трупа! Нет тела – нет дела, – прошептал Павел и выбрался из машины.
“Не много, но есть. Пожалуй, достаточно, – решил Павел, хладнокровно прикидывая как им, этим временем, распорядиться. – Следует хорошенько осмотреться, дабы не совершить ошибку, глупую, смешную, кою потом себе не простишь”.
Он обошел машину, исследуя понесенный ею урон. Кончиками двух пальцев, указательного и безымянного, он осторожно прикоснулся к свежей вмятине на крыле, что осталась в результате недавнего соприкосновения с “шестеркой”, и тонкие пластинки цвета “мурена”, как яичная скорлупа, легко просыпались на землю.
“Крошечные частицы машинной краски наверняка сохранятся на веточках кустов и на их коре, и на грунте среди поредевшей увядшей травы до будущего дождя. И они – улики. И оставлять труп в этом месте нельзя. А времени в обрез!’
Затем несколько секунд он пристально смотрел на дорогу. Листьев на деревьях было не много, но и не мало. Еще топорщились своими жесткими листочками вязы. Не сняли фурнитуру акации. Березы-девственницы стыдливо прикрывались вычурно вырезанными, похожими на птичьи лапки, лепестками, а кленовые оригами еще пылали вовсю на стрелах ветвей, скрещенных будто шпаги мушкетеров. Ясно, что до поры. Листья срывал ветер, скручивал их в трубочки и уносил. И скоро на ветвях их не останется. Они лягут разноцветным ковром, что пахнет влагой и тем особым прелым, сладковатым ароматом, что заставляет прохожего, случайно забредшего в осенний лес или даже сад, ворошить опавшие листья носками своих начищенных штиблет снова и снова, пачкая их модельный глянец перегноем и не придавая этому значения. Но пока – на счастье – кусты и деревья составляют довольно плотную преграду. Разглядеть человеческую фигуру с той стороны дороги – затруднительно. Да и машина почти не заметна. Кроме того, крутой поворот, им дорога виляла влево, отвлекал внимание водителей, заставляя их сосредотачиваться на самом важном – на процессе вождения. И получалось, что Павел попадал в поле зрения лишь тех, кто двигался ему навстречу. Впрочем, и это не казалось важным. Кто будет обращать внимание на человека, остановившегося в сторонке пописать, думал он, важно – другое: следы протектора, ободранный борт.
Он снова огляделся по сторонам и снова не заметил ничего, что насторожило бы его, и замешкался лишь на секунду.
Он уже принял решение! Нет, что делать дальше, Павел пока не знал, но в том, что следовало сделать не откладывая ни на одну лишнюю минуту, был уверен: бежать, уносить ноги, смываться без оглядки, уезжать с этого проклятого места. Сейчас же! И начать свой обычный рабочий день, начать по-будничному, будто ничего не случилось – вот тактическая задача!
На то, чтобы перебросить страшный груз из салона в багажник, потребовалось менее двух минуты.
Тело все еще хранило тепло. Подхватив его подмышки, он, пятясь, обошел машину, одной рукой распахнул багажник, придерживая в этот момент свою ношу коленом, и одним рывком завалил труп внутрь. Пока – наполовину. Ноги – торчали. Высоко задравшиеся штанины обнажили белые худые икры. Подавив приступ брезгливости, Павел нагнулся и, схватил мертвеца за щиколотки…
– Уф!
Он разместил его на боку, уложив в ту позицию, что зовется позой эмбриона: лицо покойника – между полусогнутых коленей, а руки по-детски закрывали затылок.
– Вот так. Уф.
Прежде, чем он захлопнул крышку, на ум пришла новая мысль.
Трупное окоченение! Ведь уже через три-четыре часа этот неминуемый процесс скует мертвые члены, заморозит плоть, превратит мягкое – в твердое, гибкое – в каменное, каждую мышцу, каждую связочку – в тугую пружину.
Подведя свою правую руку под плечи, а левой – обхватив поверх, ощущая, как заныла уже в неудобном положении поясница, он перевернул его на спину. Голова покойника со стуком ударилась о заднюю стойку и выкатилась наружу. Прикоснувшись к бледным вискам, он осторожно поправил голову. Потом взял чужие холодные кисти в свои и вытянул руки мертвеца вдоль туловища.
Теперь человек лежал, сложенный наподобие складного ножа: задрав ягодицы, прижимая колени к груди, а стопы к щекам, практически полностью занимая тесное пространство.
– В таком положении окоченение не страшно. В пояснице – разогнется. Под собственным весом разогнется, если что, – удовлетворенно пробормотал Павел.
В который раз Павел настороженно огляделся. Покрутил головой: направо, налево, внимательно посмотрел в сторону дороги, перевел взгляд себе под ноги, тщательно изучая бурую земли, усыпанную опавшими листьями и поломанными веточками, покрытую полегшей травой, начавшей гнить, затем, зачем-то посмотрел наверх, будто кто-то, проявив необычайную ловкость, мог взобраться и на дерево и следить за ним сверху, и чуть это не пропустил. Вещь была под носом. А точнее, прямо у ног. Темно-коричневый прямоугольник выделялся на фоне неоднородного, но тусклого цвета потемневшей листвы своей чистой, лоснящейся поверхностью: бумажник. Он нагнулся, чтобы его подобрать. На глаза снова попался нож. Так не пойдет. От ножа следует избавиться понадежнее. Он бросил портмоне в карман – он изучит его содержимое позднее, когда на это будет время, и присел на корточки. Нож! Подсохшая кровь покрывала не только лезвие, но и ручку. Даже не вооруженным глазом на ней был виден причудливый узор из концентрических линий, напоминающий чем-то рисунок со стен древних индейских пирамид – отпечаток его ладони. Павел порылся в кармане, ища платок, чтобы хорошенько протереть лезвие и рукоять, но передумал. В этом, пожалуй, нет смысла, решил он, нож – мелочь, у него на руках есть кое-что похуже – труп.
Не сходя с места, он разворошил слой листвы у корней тополя, за чьим корявым стволом пряталась его машина, и, перехватив нож лезвием вертикально вниз, вонзил его в рыхлый влажный грунт, а затем, мешая прошлогодний перегной со свежеопавшими листьями, заровнял над ним потревоженную почву.
“Вот и все! Пора двигаться!”
Хлопнула крышку багажника-склепа.
Еще раз обойдя машину справа, чтобы еще раз взглянуть на разбитое крыло, он уселся за руль.
Восемь часов пятьдесят одна минута. До больницы недалеко – километра два. Он покроет это расстояние за две с половиной минуты.
Глава 4. Родионов.
Главное – избавиться от тела. Спрятать его. Уничтожить. Как? Пока он не знает. Но потом – станет легче. Определенно. Может быть, на этом все и закончится? Нет, навряд ли. Они его найдут. Есть ли у него фора?
Павел не преувеличивал значения фактора времени, но и не преуменьшал, он просто взвесил его и назначил ему цену – да, есть у него немного времени, чтобы все поправить, рассуждал он, въезжая в больничный двор.
Двор? Дворик. В центре – заасфальтированный квадрат. По периметру – небольшая площадка под сад. Садик! Слишком тесно высаженные абрикосовые деревья и вишневые. Они изумительно цветут весной белыми и розовыми завязями, а в лето – обильно плодоносят. Абрикосы получаются размерами с черешню, но сладкие, а вишня – кислой, размером со смородину. Этот дворик располагался как бы внутри больничного комплекса, состоящего из трех разноэтажных строений: с двух сторон высились девятиэтажные блоки главного корпуса больницы, расположенные под углом девяносто градусов друг к другу, с третьей стороны – описываемое пространство ограничивалось стеной корпуса радиологического отделения, а с четвертой – задним фасадом поликлиники. Это трехэтажное здание примыкало к зданию больницы на уровне второго этажа, образуя два арочных проемы. Два пространства десять метров на шесть-семь. Два туннеля, перекрытые воротами. Ворота – не ажурная причудливая вязь, а обыкновенная металлическая решетка: крест на крест сваренные прутья толщиною в два пальца.
Ворота, что расположены ближе к центральному подъезду больницы, распахнуты настежь.
Заворачивая во двор, Павел по-прежнему думал не о работе, о другом…
Восемь пятьдесят восемь.
Глава 5. Родионов.
Десять двадцать.
Возвратившись в отделение с общего врачебного собрания, которое по старой врачебной привычке именовалось пятиминуткой, а реально занимало час и более, Родионов, не доходя до своего кабинета, завернул в ординаторскую – просторное, но неуютное и какое-то серое помещение, предназначенное для того, чтобы в нем работали врачи-ординаторы: думали б, размышляли б, дискутировали б, отстаивая каждый свою точку зрения, советовались бы друг с другом, и, заполнив с десяток историй болезней и выкроив свободную минутку, штудировали бы специальную литературу. Покрытые плесенью-антибиотиком стены. Шкаф в рост: траурно-черный, почти зловещий. Десяток расшатанных стульев, что вот-вот и развалятся, не выдержав однажды веса чьей-то упругой попки. В правом дальнем углу комнаты на уродливой подставке из толстых выгнутых труб, выкрашенных в резкий синий, телевизор-аквариум. Он работал. И хотя смотреть и слушать его было некому, создавал некий живой фон.
Павел знал, здесь в это время его не побеспокоят – днем ординаторская обычно пустует.
Он почти успокоился. И хотел побыть в одиночестве.
Старый диван, вобравший в себя больничную пыль двух десятилетий, пропитанный потами многих ночей, едва Родионов опустился на него, скрипнул, и Павлу в этом звуке послышала издевка, будто вещь подначивала его: “Попал в историю, пропадешь”.
“Не пропаду”, – стиснул он зубы.
Из приоткрытой оконной фрамуги тянул холодный ветер, понемногу выветривая никотиновое облако, что сгустилось в ординаторской за ночь. Истории3, разбросанные по столам, легко шелестели истрепанными страницами, аккомпанируя его неровному дыханию.
“Не пропаду. Ни за что! Выпутаюсь”.
Однако, ситуация требовала тщательного анализа, доскональной оценки.
“Рапорт затянулся. Это – удача. И хорошо, что я, не манкируя своими обязанностями, присутствовал на нем. Потому что теперь точное время моего появления на работе установить не удастся. И уже начиная с завтрашнего дня, всем и каждому будет казаться, что и вчера, то есть сегодня, я приехал в больницу во время! Значит, в восемь! И в половине девятого меня не было на шоссе! Трясся от страха под дулом “калаша”? Наблюдал, как опустилось небо-Уран, как навалилось оно всей своей тяжестью на сраженных пулями, гася их последние посмертные судороги? Это не я! Курил в машине, стараясь разговорить своего молчаливого пассажира? Не я. Уложил в багажник своей машины тело бледнолицего вампира, укрыв его от света дня? Нет, ничего не было! Потому что в восемь я был на боевом посту: в своем окопе – у постели больного. Не алиби? Не факт? Но попробуй-ка докажи!”
Он усмехнулся, мысленно произнося по слогам малознакомый термин – а-ли-би, и поймал себя на мысли, что хотя и оказался в сложном положении, он по-прежнему живет своей обычной жизнью: произносит банальные слова, слышит в ответ не менее банальные, смеется над пошлыми шутками и на лице его не лежит, будто бы навек, застывшая маска ужаса… Нормальное у него лицо, красивое. Он подумал, что лишь ненадолго оказался выбитым из колеи и уже пришел в себя. Словно все то, что произошло – просто сложный случай. Как не ясный больной. И стоит поразмышлять, прежде чем принять решение, как его лечить.
“На меня напали, и я убил. Признаться в этом – угодить на скамью подсудимых! Затем – в тюрьму, в колонию! И как бы я не старался доказать, что все мои действия, все поступки и помыслы, совершенные последовательно и в здравом уме – лишь необходимая в тот момент допустимая самооборона, мне этого сделать не удастся. А если даже и докажу? Сколько на это уйдет времени и сил? И врачебной карьере конец? Конец! И выходит, попал… Попался. В капкан. В мышеловку. Что же делать? Как поступить? Нужен план! Следует выработать стратегию: что мне необходимо сделать в данную минуту, а что – через час. А завтра? А дальше?”
Дверь распахнулась, и в ординаторскую влетел Бабенко и, наткнувшись на неподвижный взгляд Родионова, смутился.
– Извините, Павел Андреевич, – пробормотал он.
– Уйди, – равнодушно бросил Родионов.
Наблюдать за тем, как суетится Бабенко, потрясая обвисшими щеками, уже раскрасневшимися от только что выпитой порции коньяку, как он пыхтит, выпуская из себя вчерашней перегар вперемешку с ароматом свежего, было противно.
– Уйди же! Побыстрее! – Павел не старался быть вежливым, но голос не повысил. Он – просил.
– Сейчас, сию секундочку, Павеландрейч.
Неясное чувство какой-то неточности, чего-то пропущенного вдруг заскребло, засвербело по стеклу своими обломанными ногтями. Что-то привлекло его внимание и вот – растворилось, исчезло, как желанный силуэт в плотной, переминающейся с ноги на ногу, толпе.
“Что? Произнесенная про себя фраза? Нет, – Родионов нахмурился. – Промелькнуло. Ушло. Мягко, как кошка, прошмыгнувшая мимо. Откуда? Куда?”
Он ни как не мог сосредоточиться. Отвлекал Бабенко. Раздражение переросло в злость и окончательно увело мысли Родионова по иному руслу:
– Уйди! Сейчас же!
На этот раз Родионов приказывал. Он пристально посмотрел на Бабенко, и тот поежился, почувствовав, как колок этот взгляд, и наконец-то, ретировался.
Павел с облегчением вздохнул и попытался вернуться к своим размышлениям: “А ведь что-то было! Определенно! Пронеслось мимо, а я и не ухватил”.
Впечатление о чем-то важном, но упущенном – растревожило.
Он встал, прошелся по комнате. В мыслях царил сумбур. Не смотря на прилагаемые усилия, ему ни как не удавалось вспомнить, что заставило его вздрогнуть. Звук, настораживающий сам по себе? Смысл услышанного, проанализированный на каком-то глубинном уровне его сознания? Или нечто, доступное восприятию лишь органам зрения? Что?
“Что?” – беспрестанно задавал он себе один и тот же вопрос.
А его реакция? Какая? Удивление? Приступ страха? Раздражение? Словно мокрой тряпкой по лицу: вроде и не больно, вроде – освежает, но хочется отплеваться и умыться, и соскрести с кожи жирную грязь. Что же?
“Проклятый Бабенко”, – скривился Павел.
Он снова сел. С экрана телевизора доносился знакомый голос. Примелькавшийся диктор, телеведущий десятка местных программ, мнящий себя политическим обозревателем и выдающимся шоуменом – эдакий местный маленький Листьев, говорил, доказывал, убеждал. Убедительно, правильно, образно! Правдиво! Пропагандируя и агитируя за…
“Или это он произнес ту фразу, что задела меня?” – наспех предположил Павел.
И вновь знакомый до зубной боли скрип приоткрываемой двери. Вслед за ушедшим Бабенко, будто ждал у двери, заглянул Стукачев.
“Черт! Теперь и этого принесло! – внутренне воскликнул Родионов. – Да что им всем надо?”
И тут же догадался: “A-а, в ординаторской припрятана бутылка”.
– Бери её, бери, родную! Не стесняйся! И уходи. Уматывай, – устало попросил он, не поворачивая головы.
Слащавая физиономия Стукачева в ответ разделилась. Нижняя часть, топорща короткую щеточку жестких усиков и, обнажая крупные зубы, образуя между скулами и носогубными складками сжатые комочки, готовые вот-вот скатиться вниз, к подвернутым кверху уголкам растянутого рта, изобразила ухмылку, а масленые глазки, не участвуя в этом процессе, метнули свои зрачки-шарики куда-то за спину Родионова и влево, и выдали тем непроизвольным движением место тайника.
– Быстрее же! – не выдержал Родионов.
Стукачев не заставил себя ждать – присел на корточки и открыл створки шкафа. На верхних полках хранились истории болезней и пакеты с рентгенологическими снимками, а на нижних полках – постельное бельё, расфасованное в наволочки. Для каждого сотрудника отделения – своя. Подгоняемый нахмуренным взглядом заведующего отделением, (но не смущенный им и не напуганный, а по-прежнему – нагловато ухмыляющийся), Стукачев уверенно запустил руку в ворох подушек и как фокусник-иллюзионист в ту же секунду ловко выхватил из серого кома белья бутылку.
– Уходи, – в последний раз попросил Родионов.
– Меня уже нет. Спасибо.
Дверь закрылась почти не слышно и именно в этот момент в сознание Родионова ворвался звук! И он, наконец-то, услышал! А ведь звук телевизора не был тихим. Но монотонным. И этим качеством, словно вытравливал из слов смысл, превращая их в пустой фон. Как шум моря. Как шум дождя. Как шум двигателя аэроплана, пока он ровный.
– Концепцию своей программы, – объявил диктор, – изложит второй претендент – кандидат от партии…
Он не успел договорить. На экране, заполнив его полностью: каждый угол, каждый сантиметр святящейся поверхности, появилось лицо губернатора. Зашевелились толстые губы, создавая впечатление размытого, желеобразного состояния рта.
“Харизма! Вот как это называется, когда этого нет”, – машинально сыронизировал Павел, по-прежнему поглощенный собственными мыслями.
Камера сдала назад и резко ушла влево, и вывела оратора в профиль. Теперь в глаза бросался большой, пористый, некрасивый нос.
“Ковыряй, ковыряй, мой мальчик, сунь туда палец весь”, – вспомнилась ему есенинская строчка и он подумал, его сиюминутная ирония есть, скорее, легкая истерия, чем нормальная реакция.
Когда он снова посмотрел на экран, картинка поменялась. Теперь там вещал некто… Он говорил по особенному – обрубая фразы глаголами: уверен! соз-да-дим! ур-р-регулируем! Говорил категорично, с апломбом, не сомневаясь в своей правоте, говорил, пристально всматриваясь в зрачок камеры, и линзы модных очков умножали непримиримость, пронизывающую его взгляд, стократно. Тот же костюм и галстук, те же густые каштановые волосы, зачесанные назад, но не растрепанные в стычке, а аккуратно уложенные профессионалом-парикмахером.
“Он!”
Павел был ошеломлен. Обескуражен. Конечно, события (коими сегодня обременили его судьбу Мойры, прядущие нить) предвидеть было нельзя – слишком много случайностей, сгрудившихся в эдакую кучу малу на коротком, стремительно убывающем отрезке времени. Тем не менее, их развитие по законам логики и здравого смысла не оставляло сомнений в реальности происходящего. Но предположить, что он увидит с экрана то же лицо, значило, поверить в сверхъестественное. И потому на следующую немало важную деталь он обратил внимание еще позднее. Бегущая строка медленно скользила по нижнему краю экрана и напоминала номера телефонов, по которым следует звонить в студию. Она оповещала, нет, она вопила: “звоните сейчас, не откладывая, немедленно!”
“Прямой эфир. Интерактивное шоу. Теледискуссия кандидатов на пост губернатора, – сообразил Родионов. – И выходит, вы живы-живехоньки, господин Претендент Как Вас Там? А кто же скрючившись лежит в багажнике моей машины, мертвый? Конечно, не вы? Или вы не вы в студии? Неосторожное убийство в пылу борьбы, обороняясь? Ха! Политическое убийство. Вот во что я влип!”
Перехватило дыхание. Вспотели виски. Ему вдруг показалось, что он, завязав глаза, быстрыми шагами движется вдоль края пропасти, рискуя в любой момент упасть.
В последнем усилии избежать паники, он одернул себе: “Не поддаваться; истерика ни к чему хорошему не приведет; самое страшное – утратить способность мыслить. Из каждой ситуации есть приемлемый выход, должен быть!”
Он прошелся по комнате. Сделав пару кругов, будто бы бесцельно, и подошел к окну и на секунду задержался там, опершись на подоконник, на костяшки пальцев, сжатых в кулаки. За окном ежился, пошмыгивая каплями скисшего, забродившего тумана, серый октябрьский день.
“Итак, варианты? Обратиться в милицию? Не стану”, – твердо отмел он первую альтернативу.
Не логика, а предрассудки и необъяснимое упрямство порою определяют ту или иную поведенческую реакцию. В данном случае таким постулатом было одно – он ни за что не станет обращаться в милицию. Никогда! Почему? Он, Родионов Павел Андреевич, законопослушный гражданин, солидный и уважаемый член общества. Почему же? Ах, принципиально он, конечно, не против. Общества имеет право на насилие. Милиция – институт общества, коему делегировано это право. И без насилия не обойтись. И он понимает это. Он же не анархист!
“Но этот вариант не для меня. Не хочу! Не стану! Не буду! Да и нельзя. Поздно уже! На вопрос, почему я не пришел сразу, уже не ответить. А в машине – труп”.
Обойдя столы, что сдвинутые в единое рабочее поле, стояли посередине ординаторской, Павел подошел к телевизору и дернул за провод. Вилка выскочила из розетки. Голубой экран, вспыхнув в последний раз, погас и превратился в черную амбразуру сгоревшего бронепоезда.
Снова накатила волна страха и он непроизвольно поежился. Нет, это просто озноб. Похожее ощущение посещало его, когда он слушал музыку Вагнера и Берлиоза. Похожее, но не такое!
“Машина – не на виду. И случайный прохожий не обратит внимания на ободранное крыло. Машина для трупа, а больница для меня – надежные укрытия, – Павел подумал, что находится на верном пути и то неординарное, оригинальное и единственно верное в данной ситуации решение, кое ему необходимо найти, лежит в зоне, не доступной для понимания посторонними. – Больница для постороннего – крепость. Лабиринт. Катакомбы. Десятки перекрестков, разводящие сотни дорог, и дороги эти – лента Мёбиуса. Они ведут по кругу и опрокидывают вниз головой каждого, кто уже сделал шаг. Проникнуть в её специфический микромир, уяснить её правила и законы – не просто. В ней можно скрываться и жить незаметно, по крайней мере, несколько дней. Можно занять свободную койку в полупустой палате или пробраться в свободный этой ночью кабинет, или в одну из студенческих аудиторий, можно затеряться в подвале среди сантехников и бомжей, с непременным присутствием которых администрация давно смирилась. Вариантов много. В общем, если меня будут искать, у меня будет фора! А больничный двор – это все-таки самое надежное укрытие для “нивы”.
Он ухмыльнулся, порадовавшись, что спрятал её от посторонних глаз, но тот час согнал эту кривую улыбку с губ.
“А сейчас я займусь текущими делами. Их как всегда навалом: обход, перевязки, истории, консультации, снова перевязки. И буду вести себя как обычно! Чтобы никто не обратил внимания… Чтобы никто не смел и подумать обо мне: ах, какой он сегодня странный… да что с ним происходит? Как обычно – вот на сегодня золотое правило! И сначала обязательно следует выпить! Зайду-ка к Стукачеву, – решил он. – А все важное – на потом. Усеется еще. Ночью, вот когда следует принимать решения. Ночь – время преступлений, тайных встреч и расставаний, время воров и убийц. И время мертвых. Мое время. Я же сегодня дежурю!”
Павел вышел из ординаторской.
Сгладить впечатление от своего раздражения – его задача, устало думал Павел, без стука открывая дверь:
– Это я.
Комната отдыха врачей находилась в начале длинного больничного коридора. И именно там доктора-ординаторы проводили свое и рабочее и свободное время, пренебрегая иными служебными помещениями. Там они переодевались: осенью сушили на батареях мокрые носки, а летом – легкие хлопчатобумажные штаны, пропитанные потом. Там они могли немного передохнуть после тяжелой операции: выпить чашку кофе, покурить, засмотревшись в окно, и, переживая о больном, проглотить, не почувствовав вкуса, стакан водки. Там кушали, оставляя недоеденное – на завтра, а объедки – тараканам. Там отдыхали: вяло разгадывали кроссворды, почитывали детективные романы в потрепанных обложках, дремали. Там же отправляли свои естественные надобности – писать в раковину, установленную на удобной высоте, считалось делом общепринятым.
– Проходите, Павланрейч.
Павел поморщился, вдохнув спертый, застоявшийся воздух, вобравший в себя дым отечественных сигарет и ванильный аромат греческого коньяка “Арго” ставропольского разлива и, с трудом проглотив тот ком, что внезапно подкатил к глотке, спросил, придав вопросу веселую, шутейную интонацию:
– Ну, друзья, а у вас еще осталось? Угостите?