Полная версия
Воскрешение: Роман
Часть четвертая
ВЕТЕР ПЕРЕМЕН
Скажи мне, где все прошедшие годы
И кто расколол копыто дьявола,
Научи меня слышать пение русалок
Или избегать жалящей зависти.
Донн « 1 »Встретились случайно, но, встретившись, обнаружили, что оба никуда не торопятся, так что зашли в ближайшую пирожковую, почти напротив метро.
– Я очень рад, – сказал Андрей, когда они устроились за столиком, поставив перед собой две чашки «напитка кофейного» и тарелку с пирожками, – что на этот раз ты вернулся насовсем. Петр Сергеевич за тебя очень волновался.
Сергей кивнул. Было видно, что он рад встрече, но продолжает о чем-то думать, как будто он здесь и не здесь одновременно.
– Да.
– И для Кати очень важно, что родители будут всегда рядом.
– И это правда. То, что она почти постоянно была без нас, меня очень мучило. Отец от нее не отходил, но все равно ребенку нужны родители.
– А вы никогда не думали забрать ее с собой?
Сергей изумленно на него посмотрел:
– Андрей, ты это серьезно?
– Прости.
Они отхлебнули по паре глотков кофейного напитка, еще немного посидели молча.
– Но я вижу, что ты не рад?
– Чему ж радоваться, когда собираешься совершить подлый поступок. Пусть не лично подлый, но коллективно – да. Мы же обещали их защищать, там миллионы людей, которые с нами так или иначе связаны, женщины, уже почувствовавшие себя людьми, дети, научившиеся читать, а теперь мы их всех предали и собираемся бросить на растерзание исламистам. Странная причина для радости.
– А наших мальчиков тебе не жалко?
Сергей снова поднял на него глаза, теперь уже безо всякой симпатии.
– Андрей, – ответил он, стараясь оставаться спокойным, – ты там не был. А я был. И, как ты знаешь, долго. Пусть большую часть времени и на нашей территории. Мне каждого из них жалко. Поверь. А я их видел. И мертвыми тоже. И искалеченными. И сошедшими с ума.
– Но?
– Ты правильно продолжаешь. Но мы с тобой историки. А я еще и востоковед. Я же к вам тогда скорее случайно прибился. И мы оба знаем, что если закрыть калитку и сделать вид, что проблему можно оставить за околицей, то она скоро придет и постучится в дверь. Или в окно. Это уж как карта ляжет.
– Или исчезнет сама собой, – не согласился Андрей. – Как историки, мы с тобой знаем, что такое тоже возможно. И ничуть не менее вероятно. И тех и других примеров в истории множество. Тем более что воевала там с вами не страна и даже не единая организация, а довольно бесформенное сборище с очень разными интересами. Вы что, еще восемь лет хотите с ними воевать?
– Давай сменим тему.
– Прости, – сказал Андрей.
Они снова помолчали.
– Отец говорил, что вы продолжаете копать, – начал Сергей в более спокойном тоне.
– Есть такое дело. – Андрей улыбнулся.
– Это хорошо. Все народы держатся за свои камни, это только мы как начали топтать свое прошлое, так до сих пор не можем остановиться. А без прошлого и воевать будет не за что.
– Нет, нет, – ответил Андрей, – это совсем о другом. Ты не понимаешь.
– Возможно.
Андрей замялся, не зная, как объяснить.
– Это как раз о том, чтобы не воевать, – сказал он. – Понимаешь, мы смотрим на икону и видим тот мир, в котором люди уже не мучают друг друга. И он светлый. Ты еще не забыл, что те, древние, иконы на самом деле очень светлые?
Сергей кивнул.
– Они часто почти солнечные, – продолжил Андрей. – Это ведь радость оттого, что другой мир есть, что он возможен и здесь, что к нему надо просто протянуть руку. Как светящийся небесный город, который уже рядом. Где мальчиков не будут посылать умирать и они не будут сходить с ума.
– Странный мы с тобой ведем разговор. Не знаю, насколько ты прав насчет икон. Мне кажется, неправ. В древности с иконами и в бой ходили. Но ведь есть же и здравый смысл. Пока вы будете созерцать ваш счастливый небесный город, придет тот, кто злее и сильнее, убьет твоих детей и Иру, ограбит и сожжет дом, а тебя самого угонит в рабство для более эффективного производства прибавочной стоимости. Я тебе уже сказал; к сожалению, войну я видел.
Разговор двигался по кругу, и Андрей не знал, как его из этого круга вывести. Это было не просто его работой, о которой хотелось рассказать; от Натана Семеновича он знал, что сын Петра Сергеевича вернулся подавленным и злым, и Андрею хотелось помочь ему увидеть мир с другой стороны.
– Ты читал книгу о русской иконе князя Трубецкого? – спросил он.
Сергей покачал головой:
– Я как-то все больше про Тамерлана. В широком смысле.
– Трубецкой писал во время Первой мировой войны. Его очерки об иконе начинаются с того, что в природе чья челюсть больше, а зубы острее, тот другого и съел. И что человечество тоже так может жить, да почти всю свою историю и жило. Тот народ, чье клыки больше, съедал соседей. Во время мировой войны такой взгляд на вещи стал особенно видимым, а словесные украшения исчезли.
– Что же, – заметил Сергей, – звучит, может быть, не очень привлекательно, но разумно. И достоверно.
– Но не для Трубецкого. Для него русская икона как раз и воплощает возможность отрицания этого животного состояния, возможность подняться над всевластием жестокости и животной силы. Собственно, для него это и есть сама возможность быть человеком.
– Допустим, – ответил Сергей. – Но я тебе уже сказал, что я думаю о таких теориях. В качестве национальной идеи они самоубийственны.
– Трубецкой не говорит о национальной идее. Он как раз и пишет о том другом, что русская культура воплощает для мира. Вопреки всему зверству истории. Как раз национальная идея у каждого своя, и одна чудовищнее другой.
Сергей поморщился.
– По этой же причине, – продолжил Андрей, – Трубецкой был против окладов. Для него оклад – это не возможность сохранить, а возможность не видеть. Он считал их скрытой формой иконоборчества.
– А мне так кажется, что это скорее проблема самого Трубецкого. И вообще интеллигенции в России. Что она не чувствует и не понимает народ. И народную религиозность не понимает тоже.
– Трубецкой был князем. А это все же не интеллигенция в тогдашнем понимании. Он, кстати, был против храма Христа Спасителя. Считал его китчем. Еще одним способом не видеть. Воплощением безмыслия. Называл его самоваром всея Москвы.
Сергей снова поморщился.
– Слушай, – резким движением Андрей поднял с пола дипломат, положил его на стол и начал в нем рыться, – у меня же эта книга с собой. Я ее перечитывал и который день про нее думаю.
Он протянул Сергею ротапринтное издание Трубецкого; тот покрутил его в руках, полистал, прочитал несколько абзацев, выбранных явно случайным образом. Андрей продолжал внимательно на него смотреть.
– Ты знаешь, Андрей, – сказал Сергей, заложив самодельное издание указательным пальцем, – хвалить русскую икону стало теперь делом легким, как-то подозрительно легким. Даже немцы теперь расхваливают наши иконы на все лады, хотя сорок лет назад жгли их в печах, а в церквях держали лошадей. Теперь уже и комсомольцы стали рыскать по деревням; где икону украдут, а где купят за бесценок у умирающей бабки. Хвалить-то легко, а знаем ли мы достаточно для того, чтобы их хвалить? Я не про академическое знание. Про твоего Трубецкого ты, может быть, и прав. Не мне судить. Но есть ли у вас та вера, которая нужна, чтобы иконы понимать?
Он положил книгу на стол, рядом с кофейным напитком. Они были почти ровесниками, но теперь Андрей казался значительно моложе, едва ли не на полпоколения, и был чуть выше. А еще Андрей начал сутулиться, все больше говорил один, часто с выраженным отсутствием такта и несколько неприятно всматривался в собеседника своими сияющими глазами.
– Ты, Сережа, конечно же, прав, – ответил он. – Но прав ты как-то неправильно, так что и соглашаться с тобой не хочется. И смешал ты совсем разные вещи. Немцы и людей в печах сжигали; вот нас сжигали; так что же теперь – себе не верить? И архаровцы ваши комсомольские – разве это аргумент? Они же за деньгами по деревням рыщут. И не только в этом дело. У той же умирающей бабки если они икону не купят, хоть правда за бесценок, сгниет эта икона после ее смерти, сгниет вместе с домом в разоренной деревне. Если бы ваши власти иконы сами собирали, тогда было бы другое дело. Мы тут мечемся, восстанавливаем, что можем, но это только капля в море. Все же это понимают.
– Наши власти, Андрей, – поправил его Сергей с легкой и недоброй улыбкой и повторил: – Наши власти.
– Это ваша власть, – горячился Андрей, чувствуя себя все более привлекательным в своей горячности, а для Сергея становясь все более отталкивающим в своем раздражении. – Хотя ты же ее только что сам ругал. А по мне так пропади она пропадом. Да и что это за страна такая, где подобная власть действует безнаказанно? Разве не она эти деревни разорила? Не она ли их голодом морила? Не она ли сыновей этой бабки посылала на танки с одной винтовкой, так что эта бабка теперь умирает одна в пустом доме?
– Ну если бы эти мальчики в тех полях не остались, мы бы с тобой, Андрей, здесь, вероятно, не сидели.
– А к чему они вернулись? – продолжал настаивать Андрей с еще большей убежденностью. – Кору есть? Хлебные колоски собирать? От одного людоеда к другому? Гитлер хотя бы убивал чужих, а Сталин уничтожал всех без разбора.
Сергей помрачнел, и его лицо как-то неприятно наполнилось морщинами.
– Продолжение этих мыслей я знаю, – ответил он резко и неприязненно. – Только ты, Андрей, ни Гитлеру, ни Сталину не свой; так что никакого бы пива тебе сейчас не пить. Ни любимого баварского, ни ненавистного новгородского. И ничего бы тебе не пить вообще. Да и нам бы всем было не до пива.
– Ты мне моей национальностью не тыкай! – сорвавшись, закричал Андрей. – Мы с тобой уже это проходили. То, что я об этом не вспоминаю, не значит, что я все забыл. Хочешь этот режим оправдывать, милости просим, только мою национальность, о которой я ничего толком не знаю и знать не обязан, в эти твои рассуждения, пожалуйста, не впутывай.
– Дело не в национальности, – ответил Сергей спокойно и зло, почти не повышая голоса, – а в том, что вы решили, что у вас есть право определять судьбу России. И говорить от ее имени. А она была за сотни лет до вас, будет и после вас. И никто вам такого права не давал. Вон ты уже о церковных окладах рассуждаешь. Да если бы только это. Сначала вы храм Христа Спасителя взорвали, а сейчас ты уже князя этого своего с его дурацкими теориями приплел, чтобы доказать, что и не нужен был храм русскому народу. Русский народ только тебя забыл спросить.
Андрей встал, забрал книгу, положил ее в дипломат, со звоном закрыл замки и вышел, не прощаясь.
« 2 »Этот разговор оставил чрезвычайно неприятное впечатление, неприятное настолько, что Андрей уговорил Валеру сходить на митинг общества «Память» в садике около Академии художеств. Поначалу Валера не мог понять, зачем Андрею это потребовалось, но потом все же согласился, возможно просто по дружбе, так и не понимая, для чего они туда идут. Месяц за месяцем об обществе «Память» и их сборищах говорили и писали все больше, даже показывали по телевизору, так что Андрей ожидал увидеть огромную толпу. Но толпа оказалась относительно скромной, хоть и малоприятной, да и состоящей в основном из людей очень немолодых, а по большей части еще и несколько потрепанных. На них с Валерой практически не обратили внимания. Выступали долго, несмотря на плохую погоду; некоторые из выступавших ораторствовали с известным исступлением. Ораторы менялись, говорили о разном: про разрушение города, про упадок деревни, про заброшенные церкви и даже про экологию. И все же по большей части говорили то, чего за это время в разных контекстах Андрей и так уже успел наслушаться. Говорили о том, что Россию евреи продали (обычно германскому Генеральному штабу, но в версиях были расхождения) и погубили, что евреи убили лучшую часть нации (словом «генофонд» теперь широко пользовались и патриоты, и либералы), создали и возглавляли концлагеря, взрывали церкви и особенно храм Христа Спасителя. Было в этом что-то клоунское и даже печальное; в прессе и по телевизору «памятники» казались значительно более пугающими.
Никаких конкретных призывов к действию они не услышали; не услышали даже ритуальных требований «убираться в свою израиловку».
Через час-полтора Валера пожал плечами и посмотрел на Андрея.
– Тебе еще не надоело? – спросил он.
– Не знаю.
– Очень опасными они не выглядят.
– Не выглядят, – согласился Андрей. – Но и ничего хорошего в этом нет.
Валера снова пожал плечами:
– Мало ли сумасшедших. Да и выглядят они скорее несчастными.
– Как ты понимаешь, мне трудно им сочувствовать.
– Мне тоже, – ответил Валера.
«А все-таки в этом ему меня не понять», – грустно подумал Андрей.
Начало накрапывать.
– Ладно, пойдем, – сказал он.
– Ну как? Ты убедился, что все это ерунда?
Теперь уже Андрей пожал плечами. Он был почти готов согласиться с Валерой, но вспомнил исступленное лицо сына Петра Сергеевича. Сборище «памятников» его не испугало и даже не особенно взволновало, хотя назвать все это приятным было сложно, а вот от воспоминаний о разговоре с Сергеем отделаться было труднее. Это не было обычным антисемитизмом. Андрею казалось, что в воздухе повисло нечто новое, нечто такое, говорить о чем ему не хотелось; и мысли об этом он старательно прогонял.
« 3 »Приблизительно в то же время Митя стал чаще встречать внучку Петра Сергеевича Катю и видеть ее не только дома у дедушки. Она так долго росла практически без родителей, что, как Митя понял из случайно услышанного, чуть ли не подслушанного разговора между мамой и дедушкой, после возвращения ее родителей отношения складывались не вполне гладко. Но внешне она оставалась все такой же непроницаемой, самой безмятежностью, почти как тогда в филармонии, хотя, конечно же, без банта, как когда-то, когда он впервые увидел ее в гостях у дедушки, и только изредка в уголках ее глаз вспыхивала глубоко спрятанная грусть. В едва ли не первую их «самостоятельную» встречу ранней осенью Митя увидел ее случайно; Катя шла через Михайловский сад, кажется пересекала его по диагонали, не быстро и не медленно, в каком-то своем особом темпе, который позже только с ее шагом для Мити и связывался. Митя подумал, что, наверное, она была на работе у Петра Сергеевича, а потом мысленно добавил, что, наверное, там ей теперь лучше, чем дома.
Было уже довольно прохладно, но Катя шла с непокрытой головой, как при такой температуре обычно ходили только иностранки, хоть и набросив на плечи и шею шарф крупной вязки. Ее распущенные светлые волосы чуть колебались на ветру, а сосредоточенный шаг придавал этому воздушному скольжению спокойную равномерность полета. На секунду Митя застыл, поразившись даже не ей, а скорее самому себе, тому, как иначе он ее вдруг увидел. «Она изменилась, – подумал он. – Она очень изменилась». Но потом добавил: «Она не изменилась совсем». А Катя не заметила его вовсе. Ему было неловко к ней подходить, и он остановился у пруда. По медленно темнеющей осенней воде дети пускали кораблики, сделанные из пенопласта, с воткнутыми в него мачтами веточек и парусами из тетрадных листков. На одном кораблике на ветру раскачивался чуть пожухший лист. «Это тоже парус, – констатировал для себя Митя. – Парус». Он был зачарован этим случайно встреченным видением, но сквозь зачарованность проступала необъяснимая тревога.
Митя продолжал рассматривать тени деревьев, медленно раскачивающиеся в воде пруда. Постепенно Катя начала удаляться, все больше растворяясь среди дальних стволов. Сзади и по левую руку их сопровождал обратный, непарадный фасад Русского музея; все еще высокое солнце отражалось на его особой и всегда узнаваемой желтизне. Это было одно из тех редких мгновений ленинградской осени, когда счастье и грусть сливаются воедино, а тропинку между ними уже невозможно не только нащупать, но даже представить. Неожиданно и вроде бы безо всякой внешней причины Митя опомнился и быстрым шагом отправился вслед за ней, надеясь немного опередить и оказаться одновременно с ней поближе к противоположному концу сада. Пытаясь одновременно и удерживать ее в поле зрения, и не устраивать видимой погони, он проходил через газоны и лужайки, через желтый свет прекрасного осеннего солнца. А Катя шла, так ничего и не замечая; вероятно, думая о чем-то своем. Остановилась; взглянула на дорожку у себя под ногами. Носком сапога подбросила небольшой серый камешек; камешек чуть взлетел и упал обратно на гравий. Она ударила камешек еще раз, наверное, ударила сильнее, и он пролетел чуть дальше, почти параллельно дорожке. Катя с интересом посмотрела на него, снова выпрямилась и пошла дальше. Подойдя поближе, на расстояние приблизительно тридцать метров, Митя ее окликнул, все еще с газона, чуть разбухшего от осенних дождей.
– Катя? – закричал он. – Это ты?
Она удивленно на него оглянулась.
– Привет.
Митя не знал, как следует правильно продолжить.
– Что ты здесь делаешь?
Катя посмотрела на него еще более удивленно.
– У меня курсы по истории искусства. А ты?
– Да так, шатаюсь, – ответил Митя.
Он и вправду шатался. Это был один из тех дней, когда он действительно бесцельно шатался по городу. Если уж быть совсем правдивым, выходя из дома или не возвращаясь из школы домой, он придумывал для себя какую-нибудь цель, но безотносительно к тому, удавалось ли ему этой цели достичь, довольно быстро даже эти изначально смутные намерения растворялись в счастливой бесцельности хождения по городу. Митя подошел к ней поближе. Заметил, что каждый шаг дается ему с неожиданным трудом, столь резко контрастирующим с легкостью, с которой он мог часами, не уставая, ходить по городу.
– И как курсы? – снова спросил он. – Интересно?
– Очень.
Митя задумался.
– Может, мне тоже на них пойти? – наконец сказал он, скорее утверждая, чем спрашивая.
– Не думаю, что туда можно поступить в середине года, – ответила Катя. – Да я и не первый год на них хожу. В этом есть известная последовательность.
Но Митя попросил дедушку, попросил очень («С каких это пор тебе хочется ходить в кружки? – изумленно отреагировал дед. – Девятый класс – это не поздновато?»), дед попросил Петра Сергеевича, тот – кого-то из коллег по Русскому музею, и Митю взяли.
– Будешь передо мной отчитываться, – объявил ему дед довольно решительно. – В том числе и за прогулы. Книги в твоем распоряжении. Так что берись восполнять то, что они давно уже знают. А будешь там говорить глупости и позорить Петра и меня – отдам тебя на съедение твоей маме.
«Н-да, – подумал Митя, – похоже, с годами их отношения совсем испортились».
А вот того, что он начнет говорить глупости, Митя не боялся. Постепенно, хотя и неохотно, он смирился с мыслью, что у Ари абсолютный слух, а ему на ухо наступил если не слон, то, вероятно, все же нечто большое и неповоротливое, вроде КамАЗа. Кое-как играть он умел, а вот когда пытался хоть что-то напеть, то в основном слышал, как фальшивит. Он был готов смириться и с тем, что Аря способна воспринимать мир на основе обоняния в той степени, которой ему, наверное, никогда и ни при каких усилиях достичь будет не дано. Она с легкостью чувствовала не только запах ранней весны, чуть подтаявшего снега, тины или недавно прошедшего грибного дождя, но и те запахи, заметить которые было дня него задачей почти непосильной, и даже те, о существовании которых он вообще не имел никакого представления. Но одно дело звуки и запахи, а другое цвета. Митя был уверен, что способен улавливать мельчайшие оттенки весеннего неба и опадающей листвы, зацветающей сирени и поляны иван-чая, расходящихся лесных дорожек и бликов на поверхности остывающего кофе. Кроме того, он много чего знал и о собственно технической стороне живописи – от аллегорической иконографии, поднимающейся над миром, до чистого упоения цветом в абстрактном экспрессионизме, от все еще немного неловких мазков крепостных портретистов до напряженного вглядывания в запутанные оттенки души на картинах начала века, от мягкой русской природы, кажущейся отражением самой бесконечности, до неровного биения города, в котором человеческая душа встречает и свое ускользающее предназначение, и свое одиночество, и свой ужас.
В кружке же, или, как Катя его называла, «на курсах», перед Митей приоткрылось еще одно измерение цвета и формы. Вся их тысячелетняя история, вся пульсация начинающегося от их с Катей ног и уходящего в прошлое времени, история захватывающая и чудовищная, жестокая и благородная, ясная и туманная, так сложно определимая, изменчивая и на удивление многообразная, подступала к ним, но подступала не фактичностью отдельных событий, а самой глубиной скрытой за картинами жизни, приоткрывалась перед ними на досках и на холстах, привлекала взгляд и одновременно выставляла непреодолимую преграду чуждости ушедшего времени. Неожиданно для себя Митя впервые понял, чем же на самом деле занимается его папа, кроме того, что регулярно отсутствует дома и где-то что-то такое не очень понятное раскапывает. Это понимание показалось Мите очень важным. Он рассказал о нем Кате, но она только улыбнулась. Такое происходило часто; Мите хотелось, чтобы она отвечала, а она внимательно на него смотрела, слушала, было видно, что она следит за каждым сказанным словом, и тогда, когда казалось, что теперь настала ее очередь говорить, молча улыбалась. Тогда Митя рассказал обо всем этом деду; даже немножко пожаловался на Катино молчание.
– Конечно же, ты внук историка, – сказал дед и тоже улыбнулся. – Но ты не должен забывать и о том, что не преходит.
« 4 »Как-то дед спросил про прогулы. Но, к некоторому удивлению деда, прогулов не было, ни одного. Митя пришел даже тогда, когда простудился и у него была официальная справка о том, что в школу можно не ходить; в школу он и не пошел. А в Русский музей пошел. Он явился красный как помидор, но, узнав, что у него температура за тридцать восемь, его выставили домой.
– Тебя проводить? – спросила Катя.
– Еще чего, – буркнул он довольно хмуро. Во-первых, уходить ему не хотелось; во-вторых, чувствовал он себя так себе.
Митя прошел мимо гардеробов, через небольшой холл с низким потолком, вышел из предназначенного для посетителей Русского музея правого бокового входа, пересек площадь, как обычно переглянувшись с молодым Пушкиным, и недовольно побрел в сторону метро «Гостиный двор»; до «Академической» надо было еще пересаживаться.
Катя позвонила поближе к вечеру.
– Ну как?
– Как что? – спросил Митя.
Катя замялась. Даже спросить, как он себя чувствует, она толком не умела. Митя почувствовал легкое злорадство. «Это тебе не про картины рассуждать», – подумал он. Хотя и благодарность, конечно; все равно было приятно.
– Надо срочно очухиваться, – объявил он.
– Хорошая идея.
– Мне тут сказали, – продолжил Митя, – что неформалы будут разбирать дом Пушкина на Мойке. Пойдешь?
– А что с ним? – спросила Катя.
– С Пушкиным? Умер. Точнее, застрелили.
– Прекрати. С домом.
– Гадючник. И свалка. Бардак в стране.
Катя задумалась.
– Ты знаешь, – сказала она, – я с неформалами не очень. Точнее, вообще никогда не общалась. Даже когда они сидят в переходах, они такие чужие. Наверное, я им не понравлюсь.
– Понравишься, – уверенно ответил Митя. – Я вас познакомлю. У меня приятель туда идет.
– Но если я буду там совсем чужой, ты не обидишься, если я уйду?
– Нет, что ты. – Ему даже стало неловко за нее. – Хотя на самом деле ты не можешь не понравиться.
Сказал и осекся; решил эту тему не развивать, а потом и вообще разговор свернул. Сам Митя неформалов знал плохо. Точнее, знал одного, который ему про планируемую расчистку дома на Мойке и рассказал. Это был его сосед по двору, из соседней парадной. У соседа было множество фенечек на обоих запястьях. Два-три раза в год Митя перекидывался с ним несколькими фразами. Так что все это получилось довольно случайно.
Но, повесив телефонную трубку, Митя понял, что впервые Катя согласилась с ним, именно с ним, куда бы то ни было пойти. Конечно, он пригласил ее не в театр, а на расчистку территории от строительного мусора, но он был уверен, что пойти с ним в театр она бы и не согласилась. Про ее жизнь Митя знал мало, говорить о себе Катя не любила, но по крайней мере по поводу приглашений в театр он был уверен, что такого рода приглашения она получает как минимум еженедельно, не говоря уж о разговорах значительно менее завуалированного толка. Так что больше всего Митя боялся, что при входе их встретит удивленный милиционер и скажет им: «Да что вы, ребята, охренели, это же музей Пушкина» – и будет прав.
Но, как ни странно, территорию дома на Мойке действительно расчищали и, как выяснилось, неформалы помогали в этом уже не в первый раз. Почему это не было сделано организованно или в рамках реставрации, так и осталось для Мити загадкой, но наступали времена, когда счастливого и необъяснимого становилось все больше. Всюду царил хаос, а здание было захламлено безобразно. Неформалы таскали битый цемент, доски, остатки лесов, прошлогодние листья, пачки газет, даже ломаную мебель, судя по всему оставшуюся от расселенных квартир. В толпу неформалов они встроились на удивление легко; было похоже, что на них просто не обратили внимания, тем более что даже Катя предусмотрительно пришла в потрепанных дачных шмотках, идеально подходивших для подобной работы.