bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Все эти мысли не помешали понять, что я не хочу терять дружбу этой желтозубой лошади, и даже более того – не хочу отнимать жизнь у проклятого детеныша.

– Ладно, пойдем… – нехотя сказал я, и мы побежали по больничному коридору.

Спустя несколько секунд я уже лежал с закрытыми глазами на кушетке в комнате переливания крови. Около меня возилась со шприцем пожилая медсестра Гудрун – плотная, коренастая, с толстой шеей и красной сетью кровеносных сосудов на пухлых щеках. Откуда в ней столько крови? Пациенты уходят от нее бледные, обескровленные, шатаются, держатся за стены, в то время как она всегда красна, полна сил и лопается от гипертонии. Тайно добавляет в свой шнапс кровь из пробирок?

– Отличная вена… – пробормотала Гудрун. – Голова не кружится?

Я не ответил. Я и сам знаю, что вена у меня отличная – я ее когда-то резал; впрочем, неудачно – остался жив. И все из-за того, что слишком хорошая вена.

Коричневая кровь начала наполнять пробирку. Интересно, кому эта кровь достанется – раненому ребенку или алчной Гудрун? Я смотрел на пробирку и недоумевал – мне почему-то показалось, что эта кровь не моя. Но тогда чья же?

– А теперь займемся девушкой… – тихо сказала Гудрун.

Я оглянулся. На соседней кушетке лежала девушка. Ее острая грудь смотрела вверх – к потолку. Мне захотелось запрыгнуть на ее кушетку одним прыжком, прямо с пола, после чего весело посмотреть ей в глаза. Разумеется, девушку это ужасно развеселило бы. Без всякого сомнения, она была бы счастлива – я ведь уже говорил вам о том, какой я, в общем-то, красавчик. Но эти трубки, по которым текла сейчас моя-не-моя кровь – они привязывали меня к кушетке и исключали всякую романтическую возможность быть неожиданным, быстрым и веселым.

Гудрун сосредоточенно вколола иголку девушке в вену. Девушка вскрикнула, побледнела. Я громко рассмеялся. Гудрун поднесла к ее носу нюхательную соль. Девушка задышала глубже, скосила взгляд в мою сторону. В ее глазах блестели слезы.

– Зачем вы на меня смотрите? Не видели таких красавиц? – спросила она.

– Видел и получше. Могу не смотреть… – Я отвернулся, уставился в потолок, снова закрыл глаза.

– Вы здесь работаете? – спросила она.

– Да, – сказал я, не открывая глаз.

– Кем?

– По ночам убиваю тяжелых пациентов. Больнице нужны места для новых.

– А я приходила навестить бабушку, – как ни в чем не бывало сказала девушка. – Она приехала к нам погостить и попала в больницу… Я сдавала для нее кровь, а тут привезли этого мальчика. И оказалось, что моя кровь подходит. Как вас зовут?

– Рихард.

– А я Аида.

Гудрун вытащила из нас иголки, быстро смазала наши руки спиртом.

– У вас редкая группа, – сказала Гудрун, не обращаясь ни к кому конкретно. – Если вы подошли для этого ребенка, значит, сможете спасти и друг друга – если ситуация возникнет… Так что советую вам не теряться.

Я усмехнулся. Если старая Гудрун лезет не в свое дело и пытается свести меня с этой девушкой, значит, Гудрун сама хочет со мной переспать. Почему все страшилища мира лезут в мою жизнь? Почему даже кровавая вампирша Гудрун, которая весит как я умножить на четыре и от которой один за другим поуходили к другим теткам все ее обескровленные мужья, не может смириться с моим одиночеством и всегда подсовывает мне кого-то: то невзрачную санитарку из южного коридора, то похожую на мышь очкастую служащую из больничной конторы? Та мышь даже ни разу на меня не взглянула – потому что глаза у нее всегда в пол. Не лучше ли Гудрун заняться собственным одиночеством, а мое оставить в покое?

– Если ситуация возникнет, меня спасать не надо, – сказал я, слез с кушетки и ушел. В зеркало увидел, что Аида растерянно смотрит вслед. Закрывая за собой дверь, услышал тихий голос Гудрун:

– Не бери в голову. Он у нас псих.

* * *

Я вышел из больницы и пошел по улице. Мешковатая одежда болталась на мне, как на скелете, но мне нравилось: оставляло свободу движений, даже почему-то захотелось подпрыгнуть. И я подпрыгнул. На ветке дерева сидела птица с ярко-красной головой. Испугавшись прыжка, птица улетела, но из-за того что я засмотрелся на нее, не заметил, как натолкнулся на крупного усатого полицейского. Тот бесцеремонно отбросил меня прочь. Я отлетел в сторону и тут понял, чем объяснялся его грубый толчок – четверо хмурых крепких рабочих в напряжении несли длинную чугунную трубу: если бы они ее выронили, она раздавила бы им ноги. Вообще-то, она могла ударить и меня, но позже я объясню вам, почему их ноги имели для человечества гораздо большее значение, чем мои.

Спустя минут двадцать я поздоровался со злой кривозубой консьержкой, которая сидела у нас на первом этаже, и поднялся на четвертый этаж, где арендовал комнату после смерти мамы. Комната была маленькой – почти всю продольную стену занимала кровать, в углу стоял шкаф, у окна стол и еще оставалась узкая полоса свободного пола. Для стула места не было, поэтому не было и стула.

– Привет, мам… – бросил я, аккуратно вешая мешковатый пиджак на спинку кровати.

Никто не ответил.

Этот пиджак никогда мне не нравился, но только сегодня я почему-то впервые осмелился подумать об этом.

– Знаешь, я, конечно, понимаю, что это твой подарок… Но он мне велик… И еще – ты сказала, что он почти неношеный, а на самом деле это просто лохмотья…

Я бросил взгляд на стоявшую на столе черно-белую фотографию нервной, худой, красивой женщины – это была моя мама.

– Пока ты была жива, я стеснялся сказать тебе об этом… Но как только у меня появятся деньги, я его выброшу. Ты же не против?

Портрет молчал. Я не понимаю небесного отца нашего. Как может он создавать таких красивых женщин, как моя мама, и одновременно с этим – таких, как консьержка внизу? Они несоизмеримы, они просто с разных планет. Я считаю, что ему надо воздерживаться от крайностей – либо от чего-то одного, либо от чего-то другого. Ну, или развести их по разным планетам – зачем это неравенство? Зачем такое опасное взаимораздражающее соседство?

А вот еще один вопрос к небесному отцу нашему: как можно создать такую красоту и вместе с этим не предусмотреть для нее денег? Вообще-то, чемодан денег должен полагаться не только красоте. Кривозубой консьержке тоже. Красоте нужен чемодан денег, чтобы выжить и остаться красотой. А консьержке он нужен в компенсацию того, чем она оказалась обделена. Тогда консьержка не будет такой злой, и всем окружающим тоже будет легче. Например, евреям. Консьержка круглосуточно бредит идеями фюрера и следит за тем, чтобы на ее территории евреи и немцы не имели никаких телесных контактов. Хотя никто ей за это не доплачивает. Не случайно же?

Я попытался посмотреть на эту проблему глазами фюрера, и мне показалось, что, если у консьержки появится чемодан денег, ее больше не будет интересовать никакой фюрер. Она просто уедет в тихий замок, выправит себе зубы, станет уважаемой дамой и начнет мучиться смыслом жизни.

Она больше не будет утруждать себя злым и суетливым отловом евреев по подворотням. Никакие идеи фюрера больше не будут казаться ей волшебными. Может, поэтому и устроено так, чтобы ни у какой консьержки не оказался чемодан денег? Ведь если у каждой консьержки такой чемодан окажется, кто же будет слушать фюрера, следовать его великим идеям и строить великую Германию?

Так и не разрешив этой проблемы, я повалился в одежде на кровать. Мама всегда запрещала мне падать на кровать в одежде. Но теперь мамы не было. Ее смерть принесла горе, одиночество, но одновременно – свободу. Да, и еще чувство вины – за ту радость, которую я испытываю от этой свободы. Ну и еще одно, отдельное, дополнительное чувство вины – за то, что я убил ее.

Вспомнилась та девушка, которую я встретил сегодня на сдаче крови. Зачем я ушел? Надо было познакомиться. Нет, правильно ушел: полюбит, а потом не отвяжется.

– Сегодня познакомился с одной девчонкой… – сказал я маме. – Но это не то, что мне надо.

Я посмотрел на часы. До встречи еще целый час, а жил он минутах в десяти от меня. Так что можно пока почитать – про одного парня, который мне интересен. «Страдания юного Вертера» Гете. Эта книга мысленно всегда со мной – даже когда я в морге или в рыбном цеху. Сейчас я взял ее с прикроватной тумбочки и открыл на закладке.

* * *

Солнце уже клонилось к закату, когда я шел в своем мешковатом пиджаке по улице. Позади послышался резкий гудок машины. Я отпрыгнул, хотя шел по тротуару. Представляю, как смешно и нелепо это выглядело! Те, кто находился рядом, сохраняли важность и продолжали свое степенное движение. Как им удается не реагировать на резкие звуки? Какого черта я такой нервный?

Мимо проехала дорогая открытая машина – это она издала гудок. В ней сидели смеющиеся парни и девушки моего возраста. Одна из девушек – светловолосая – помахала мне. Какого черта? Разумеется, я не ответил. Зачем? Она же видела, как по-дурацки я отпрыгнул. И видела пиджак мой дурацкий. Разве не ясно ей про меня все?

Интересно, каково это – сидеть в сверкающей машине и непринужденно болтать с этой девушкой? Машина свернула за угол и исчезла навсегда. Вот и хорошо, пусть проваливают. Там совсем другая жизнь; она не моя, и она не нужна мне.

Я вошел в дом, поднялся по сумрачной лестнице на последний этаж, остановился около двери. Постучать не решился – страшно как-то. Оглянувшись, посмотрел вверх, увидел лестницу на чердак и открытый черный люк. Зачем этот люк всегда открыт? Он же засасывает людей – лучше не смотреть туда.

Дверь неожиданно распахнулась. На пороге стояла женщина. Она смотрела на меня без улыбки.

– Вы к доктору Циммерманну? Входите.

Я вошел.

– Иоахим, к тебе! – крикнула женщина и исчезла.

Появился мужчина лет примерно пятидесяти, с мокрыми руками и полотенцем – это был доктор Иоахим Циммерманн: человек, который пару недель назад случайно полез не в свое дело, тем самым вторгся в мою жизнь, а потом непонятно как подцепил меня на крючок.

«Почему мои ноги меня не слушаются? – подумал я. – И почему они дрожат?»

– Рихард? Отлично, – сказал доктор Циммерманн. – Вы приняли правильное решение прийти сюда. Пойдемте, кабинет вон там.

Кресло в его кабинете было очень неудобным: как только я осознал, что сжался, то сразу же развалился – пусть этот шарлатан не чувствует себя великим учителем, без которого молодняк не понимает, как ему жить.

Доктор Циммерманн

Не знаю, что расскажет вам об этой встрече Рихард, если расскажет вообще. Я сидел напротив, на коленях лежала старая потрепанная тетрадь. В нее я записываю обычно какую-нибудь мысль, пришедшую в связи с рассказом пациента, или какую-то его случайную фразу. Вообще-то, у пациентов не бывает случайных фраз. Тетрадь для того и нужна: памяти доверять нельзя – она не бесстрастна. Даже если ничего не забудется, то исказится обязательно.

В тот день я, конечно, еще не мог знать, что эта бесценная старая тетрадь скоро будет валяться на гранитной мостовой возле моего дома, ветер будет перелистывать ее наполненные чужими тайнами страницы, а потом чья-то рука поднимет ее, полистает, поднесет к ней дорогую зажигалку, зажжет, отбросит, и тетрадь будет догорать на мокрых камнях.

Объективная ценность принадлежащей мне вещи определяется не тем, какой субъективной ценностью наделяю ее я, а тем, что способна сделать с этой вещью зажигалка постороннего. В последнее время вокруг меня стало много людей с зажигалками, и мои реалии таковы, что я не способен защитить свои ценности.

Иногда кажется, что я просто не умею этого делать. Эта мысль рождает чувство отчаяния и беспомощности. К моим ценностям относится не только тетрадь, но также мои жена и дочь. Эта проблема настолько невыносима, что хочется убежать от нее. И я убегаю – в этот кабинет. Здесь толстые стены, отделяющие от улиц, где ходят люди с зажигалками, а еще здесь есть кресло – этот парень пока считает его неудобным – все время ерзает, но кресло не виновато – мало кто чувствует себя уютно во время первой встречи.

Мы сидим и молчим. Я не смотрю на него. Я знаю, что на первой встрече не следует слишком явно рассматривать пациента. В будущем еще успею на него наглядеться. А пока займусь тетрадью, полистаю, поищу в ней свободную страницу. Обнаружу, что в ручке засохло перо, смочу его чернилами, хотя, конечно, нисколько оно не засохло и ни в каких чернилах не нуждается.

Возможно, пауза нужна не только пациенту, но и мне. Возможно, я боюсь его не меньше, чем он меня. И пока вожусь с моими ручкой, тетрадью, чернилами, я просто хочу убедить себя, что все тут вокруг мое, а значит – я в безопасности.

Я замечаю, что парень украдкой наблюдает за мной. Пусть. Ему надо привыкнуть к моему облику, заметить, как я смешон и неловок, обнаружить мои слабые стороны, найти основания для благотворного высокомерия – пусть сложит впечатление, что я не опасен.

В какой-то момент я прихожу к выводу, что больше не кажусь ему опасным – потому что теперь он позволил себе переключиться с меня на окружающее пространство. Его взгляд скользит по стене, по окнам, остановился на портрете строгого бородача. Это, вообще-то, Вильгельм Вундт[1], но парень, разумеется, его не знает. Ему и не надо его знать. Портрет давно уже не должен здесь висеть. Почему у меня никак не доходят руки снять его? Неужели потому, что мне до сих пор страшно?

Я повесил этот портрет еще в самом начале карьеры. Я уже тогда интуитивно понял, что все эти бородатые морды, дипломы, сертификаты, свидетельства подавляют пациента. Портреты сверлят его цепкими научными взглядами отовсюду, куда бы он ни посмотрел. Пышные бороды авторитетов не оставляют никаких сомнений в их мудрости и научности и заставляют беднягу вжаться в кресло и ощутить себя маленькой подопытной мышкой. Пациент думал, что пришел на доверительную встречу со мной, а на деле оказался перед лицом строгой комиссии.

В начале карьеры меня это полностью устраивало: чувствовал себя легко и уверенно – на сцене солировал только я, а пациент служил лишь поводом для потока моих мудрых мыслей. Разумеется, ни о каком собственном творчестве пациента речи в этой ситуации идти не могло. К счастью для моих пациентов, после первых же успехов я очень быстро почувствовал себя увереннее. Каждый новый успех приводил к исчезновению какой-нибудь пары портретов. Но Вундт почему-то устоял.

* * *

Я продолжал листать тетрадь, но скоро она закончилась. Я бросил взгляд на Рихарда. Впервые заметил его запястья, когда-то изрезанные в попытке самоубийства. Перехватив мой взгляд, он натянул рукава почти до пальцев.

– Я пришел только потому, что вы мне предложили… – сказал он. – Ну и еще потому, что платить не надо. На самом деле все это глупо. Мне нечего рассказывать. У меня все хорошо.

На мгновение вспомнилась лестница на мой чердак, по которой я недавно с таким трудом стаскивал этого парня вниз.

– Ну что ж, тогда расскажите, как все хорошо.

Рихард кивнул – его это устраивало: хорошее легко рассказывается, воодушевляет окружающих, вызывает их одобрение и не причиняет никому неудобств. Ведь это так важно – уметь быть для всех удобным.

– Мне нравится жизнь, – сказал Рихард. – У меня хорошее настроение…

Рихард в тревоге посмотрел на мою тетрадь – он заметил, что я что-то быстро пишу в ней.

– Мы что, уже начали работать?

– Если вы не против, – сказал я.

Рихард молчал. Видно было, что ему хотелось что-то сказать, но он колебался.

– Там была женщина, – наконец сказал он. – Это ваша жена?

– Да.

– Она была не слишком приветлива… – сказал Рихард. – Она, наверное, подслушивает?

– С чего вы взяли? Там ничего не слышно.

– Слышно. Я даже слышу, как соседи разговаривают.

– Она уехала, – сказал я, бросив взгляд на часы. – В доме никого.

– Если никого, тогда зачем вы сказали, что там не слышно?

– Вы мне не верите? Пойдемте.

Мы вышли в прихожую. Здесь было темно. Я с грохотом обо что-то споткнулся.

– Черт, кто здесь это оставил? – воскликнул я.

Мы вошли в гостиную. Я провел Рихарда через неубранное пространство – одежда валялась на диванах и в кресле, на полу лежали газеты.

– Видите? Никого.

Рихард с интересом рассматривал чужой беспорядок. Я украдкой поглядывал на него. Должно быть, в душе его возникло сейчас приятное тепло морального превосходства – над всеми, кто плодит такой хаос. Впрочем, это всего лишь мои догадки – в душу ведь не заглянешь. Беспорядок может многое рассказать о своем владельце, а идеальный порядок не расскажет ничего – он только скрывает: голые поверхности надежно прячут хозяина. Порядок ориентирован на зрителя: наводя порядок, я прежде всего думаю: как это выглядит? И только во вторую очередь я думаю о том, насколько это удобно.

Я ввел Рихарда в спальню.

– И здесь никого, видите? Все уехали.

Рихард остановился на пороге спальни. Кровать не застелена, одежда разбросана по полу.

– Ну и бардак тут у вас… – пробормотал он.

– Вас смущает мой беспорядок? – спросил я.

– Мне кажется, он должен смущать вас, а не меня.

– Меня он не смущает. Я неидеален. Видите эти шкафы? В них все забито как попало. В кухне гора немытой посуды… В возрасте тринадцати лет я хотел покончить с собой, потому что не нашел в себе сил отказаться от мастурбации.

Рихард выглядел растерянным. Он, вероятно, приучен к сокрытию, к миру обезличенных манекенов, но сейчас на него полился неожиданный поток непрошеной правды: сначала обо мне рассказали мои вещи, теперь я стал рассказывать о себе сам.

Возможно, я ошибался, но в тот момент мне показалось, что растерянность Рихарда связана еще и со страхом: если кто-то будет с ним откровенен, это обяжет его быть откровенным в ответ. Наверное, он пока не мог разрешить себе свободу от этого непосильного обязательства.

Теперь, когда прошли годы и мое тело уже много лет лежит в земле, я понимаю, что его растерянность и была моей неосознанной целью. Ради чего я манипулировал этим парнем? Зачем торопил события вместо того, чтобы спокойно дождаться, когда с течением времени у него естественным образом возникнет ко мне доверие? На эти вопросы у меня нет ответа даже сейчас. Разумеется, Рихарду такая ситуация понравиться не могла.

– Зачем вы рассказываете мне все это? – спросил он.

– Мы не обязаны соответствовать ничьим ожиданиям, – продолжил я нападение, не ответив на его вопрос. – Никто не вправе указывать нам, какими мы должны быть.

Я не понимал, куда меня несло. Я ничего не знал об этом парне – например, не знал, нужна ли ему проповедь. Почему я напролом полез вперед, даже не собрав о нем достаточно информации? Что сидело во мне, заставляя использовать пациентов для решения собственных проблем? Я не мог ответить себе на этот вопрос. Какая-то горячая волна в тот момент поднялась во мне и с упрямым бешенством управляла мной помимо воли. Теперь-то мне легко анализировать самого себя. Смерть очень облегчает самоанализ. Выдержав некоторую паузу, я вышел из спальни, пригласив Рихарда следовать за мной.

За месяц до начала работы с Рихардом я получил письмо из Лондона, в котором родители одного парня сообщали мне о том, что их сын, с которым я работал около двух лет, выпрыгнул в окно четвертого этажа и погиб. Они обвиняли в этом меня. Шокированный смертью парня – я прекрасно его помнил, – я с готовностью принял их обвинение. Я почувствовал, что ощущение вины мне нравится: я как будто ждал подобного повода – он давал возможность атаковать самого себя, унизить, высмеять, растоптать.

Несколько дней я ходил подавленный, на некоторое время отложил практику. Когда недавний случай принес мне Рихарда, я с радостью ухватился за этого несчастного парня и под влиянием чувства вины навязал ему бесплатную терапию. Таким образом за счет Рихарда я частично искупил вину.

Когда я осознал это, меня заинтересовало: почему я с такой готовностью взял на себя вину за этот случай в Лондоне? Почему я не сказал себе, что из двух лет работы этот парень занимался со мной от силы раз десять, а в последний год, после переезда в Лондон, он не занимался со мной вообще ни разу? Почему я не сказал себе, что его несчастные родители, переживая утрату единственного сына, имеют полное право использовать любую возможность для того, чтобы снять вину с самих себя и перевалить ее на кого-то другого?

Я не случайно заговорил о вине его родителей. Я убежден, что в реальности самоубийство человека начинается за много лет до того, как он купил веревку или ступил на подоконник. Если бы родители парня признали это, они тем самым признали бы и то, что кое-что, должно быть, зависело и от них. Они бы поняли, что не передали сыну самого главного навыка жизни, который требуется детенышу единственного на земле разумного вида для того, чтобы этот детеныш выжил, – интереса к самому себе. Или, иными словами, привычки к ежедневному самоанализу. Впрочем, родители не могут передать ребенку то, чего не получили сами.

Мысли об этом могли бы помочь мне освободиться от чувства вины за гибель парня в Лондоне, но освобождаться я, как видно, не хотел. В те годы я еще не знал: чтобы незаметно от себя не переносить на пациента свои проблемы, психоаналитик сам должен пройти терапию у какого-нибудь коллеги. Сейчас-то, наверное, те психоаналитики, которые еще не лежат в земле, а продолжают работать с пациентами над ее поверхностью, уже знают об этом, и такая практика стала общим стандартом.

При жизни я несколько раз встречался с моим другом-психоаналитиком Манфредом Бурбахом – я мог ему довериться, мы обсуждали мои проблемы. Но встречи эти не были регулярными. На одной из них он почти насильно влил в меня огромный бокал красного вина – точно такой же, как однажды влил прямо на улице, когда мы стояли под дождем: вы скоро узнаете об этом – я познакомлю вас с Манфредом. Он ни дня не обходился без красного. И втайне любил насилие.

Постояв немного в растерянности от моего беспорядка и моих откровений о своей юности, Рихард вышел из спальни. Мы прошли обратно в кабинет, а спальня опустела. Впрочем, не совсем: под кроватью, затаив дыхание, оставалась лежать женщина – та самая, что незадолго до этого открыла Рихарду дверь, – моя жена Рахель. Убедившись, что все стихло, она вылезла из-под кровати, отряхнула пыль, в недоумении оглядела окружающее пространство. Бесшумно подошла к шкафу, открыла его. На полках был идеальный порядок.

– Ну и что здесь забито как попало? Покажите мне! – тихо сказала она в возмущении, но этой фразой ее возмущение не закончилось.

* * *

– Мое белье было разбросано на всеобщее обозрение… – сказала Рахель, когда вечером мы с ней лежали в постели.

Я в этот момент был увлечен чтением книги, поэтому поток ее претензий не вызвал во мне ничего, кроме досады.

– Прости, – сказал я. – Это часть моей терапии.

– А Фрейд это одобрил?

Я понял, что книгу придется отложить. Господи, отец наш небесный, я очень люблю свою жену, но откуда берутся в ее голове подобные вопросы? Почему каждое свое ковыряние в носу я должен сверять с Фрейдом?

– Я с ним не советовался. Почему я должен получать на все одобрение Фрейда?

– Думаю, что Фрейд упал бы в обморок, – сказала Рахель.

– В обморок? Что ж, пусть понюхает нашатыря. Фрейда это не касается. Он никогда не считал меня хорошим учеником. Ему будет трудно смириться с тем, что его ученик превзошел учителя.

– Может, тебе надо было актером стать, а не психоаналитиком? – искренне предположила Рахель. – Выступал бы сейчас в каком-нибудь кабаре или водевиле…

Я представил себя в котелке, с тростью, в полосатых штанах, делающим веселое па на сцене кабаре.

– Я не комедиант, – сказал я. – Ты меня унижаешь. Моя миссия – помогать людям.

– Я все же надеюсь, что ты увлечешься каким-нибудь другим методом, и этот кошмар закончится… – сказала Рахель.

Рихард

Склонившись к газовой горелке, ненасытная до чужой крови Гудрун кипятила шприцы в стальной кастрюле. Однажды я видел Гудрун во время ее гипертонического криза. Она лежала на кушетке, вокруг сновали доктора, а черные пиявки сидели у нее на руках и на шее – они сосали из нее кровь. Гудрун в этот момент тихо и сладострастно стонала, ее лицо было красным.

Интересно, в чем логика Гудрун? Какой ей смысл пить кровь из пациентов, если потом эта кровь все равно достанется пиявкам?

Шприцы продолжали звонко танцевать в кипятке. Комната переливания крови наполнялась паром – мне трудно было дышать.

– Я уже сказала тебе – ничего не скажу, – буркнула кровопийца, не отрываясь от наблюдения за кипятком.

– Но почему? – воскликнул я с досадой. – Я влюблен как кролик! Мне нужен только адрес! Учти, ты разрушаешь будущую семью!

– И слава богу, – сказала Гудрун. – Тебе нельзя ни на ком жениться. Ты сделаешь несчастной любую. Ты злой. Вот почему ты не получишь ее адрес.

– Я все равно узнаю, – с усмешкой сказал я и вышел.

Эта девчонка непонятным образом засела у меня в голове, волновала, раздражала, мучила, и я совершенно не понимал, какого черта.

На страницу:
3 из 8