Полная версия
Девочка и Дорифор
– Но я Дорифора рисовала. – Девочка решила на всякий случай оправдаться. Она, по-видимому, не до конца поняла реплики отца. Или вовсе не постигала слов, благодаря давно утвердившейся привычке. Попросту говоря, дочка не предполагала ничего понимать. – Он ведь не создатель какой-нибудь. И вообще не бог.
– Угу. Просто – красавчик-копьеносец. Не Зевс или Гермес или Аполлон. Может быть, он – стилизованный сильный герой прошедшего времени. Даже непременно герой, причём собирательный, потому что древние греки портретов людей не создавали, кроме, кажется, Перикла. Но я ж не о них сказал.
– А о ком?
– Ну да. О Ком. О Том, Который настоящий, и находится кругом, куда мы смотрим. Ну, не Сам. Я говорю в переносном смысле. Его присутствие находится всюду в незримом отражении. Или печати. Все живые и, так называемые, неживые предметы, отражают Создателя. Везде в мире наложена Его печать. А для того, чтобы увидеть то, куда мы будто бы смотрим, увидеть настоящую печать, настоящее отражение, надо хорошо потрудиться. По причине тяжкого, но благодарственного труда получается мало-мальски примерное приближение взглядом к окну, раскрытому в вечность. Сперва становятся различимыми отражения, печати, а потом и Сам Он, если, конечно, это окажется позволительным.
– А я ничего такого не увидела. Целый день трудилась, хорошо трудилась, и всё насмарку. Значит, была каторга? А чьё это наказание, за что? – дочка Даля выбирала отдельные слова из папиной мини-лекции, выстраивая из них неясный смысл. Привычно. У неё давно сложилось обыкновение не вникать в любое значение папиных объяснений.
– Ладно, беды тут нет. Не обязательно сразу выдать шедевр. Ты ещё пока маленькая, – говорил отец, глядя на дочь снизу вверх, – сейчас покушаем, легче станет. Держи авоську. И сообрази что-нибудь из этого съедобное. Потрудись. Но, уговор: не каторжно. Ладно?
Девочка приняла из рук отца полиэтиленовый мешок и удалилась на кухню, шлёпая босыми ногами. «Не каторжно, это с охотой», – думала она, – «а коли охота есть, в смысле, поесть, то и охота готовить еду тоже появится. И никакой тебе каторги». Проводя свежие философские параллели, не имея в виду обнаруженного кем-нибудь второго смысла, более обобщённого, она вынимала из пакета продукты на кухонный столик подле раковины. Но мысль, тем не менее, без сопротивления развилась: «а звери всякие не готовят себе еду; просто едят уже готовую или добывают, не трудятся; может быть, поэтому у них нет мысли о том, кто их создал; удача только им нужна, уф, одна-одинёшенькая, но совершенно необходимая; хм».
– Папа! – крикнула она из кухни, – я поняла. Звери не трудятся, вот никогда и не видят никакого создателя.
– Да, да, – отозвался папа, отметив способность дочери к эвристическому мышлению. Одновременно загружалась голова думами иного толка. «Альбом, публикация, известность. Значит, наконец, оказался кому-то востребованным. Надо мне это? И действительно, так уж надо»?
Нельзя сказать, будто Касьян Иннокентьевич взволновался книжной новостью. Раньше, допустим, взволновался бы, даже сон мог потерять. Но в настоящее время он испытывал скорее досаду. Неведомая кислота или щёлочь слегка разъедала внутреннее содержимое ёмкости под солнечным сплетением. Горело немного. Слабенько жгло. Недавно возникшее ощущение себя вообще человеком невостребованным, ощущение, ставшее обыденным, вступало в конфликт с новостью о грядущей маломальской известности, сопровождающейся ощущением, как раз, неизвестности. Когнитивный диссонанс, одним словом.
– Папа, – снова раздалось со стороны кухни, – а ты-то хорошо трудишься?
– Не знаю, дочка, просто работаю.
Папа не стал признаваться дочке в том, что уволен с обеих работ. Или Его Высокопреосвященство недооценил труды папы, или, как говорится, настучали недруги, мы не знаем. А с преподавательской должности, которая по совместительству он, кажется, уволился «по собственному желанию». Но мы уже отметили: неглавные они для него. Лишь уводят, отклоняют от пути истинного.
– Чтобы деньги получать? – продолжала вопрошать девочка со стороны кухни.
– Что?
– Трудишься за деньги?
– И за деньги тоже. Кормиться же надо. И вещички, необходимые для проживания, приходится стяжать. И для работы – нужны деньги. Кисточки, краски, холсты-бумаги всякие, дрова, то бишь рейки, из которых подрамники делаю, лаки, гвозди и пэрэ, и пэрэ. Для того чтобы иметь возможность работать, необходимо иметь деньги. Такой у нас парадокс.
– Ага, ты работаешь за деньги для того, чтобы работать бесплатно.
– Твой вывод не лишён разумности.
– А картины, почему не продаёшь?
– Дочка, ты не отвлекайся от полезного делания на кухне. И потом, это не разговор – на расстоянии, не видя друг друга. Будто по телефону. Так нешуточные беседы не ведутся.
И папа, стоя вплотную перед листом ватмана, обнаружил вдруг для себя рисунок дочки. Правда, ещё не законченный.
– О, – почти подпрыгнул он, – ты это сегодня сотворила?
– Это? – дочка вышла из кухни, держа в руке не дочищенную картофелину, – это да. Плохо?
– Старалась, небось.
– Старалась.
– Оно видно. Ну, пока даже и хорошо. Пусть заметно старание. Потом, когда руку набьёшь, оно перейдёт в навык, а дальше обретёшь естественность. Вроде речи. Ведь ты не стараешься произносить звуки. Они даже без твоего ведома слетают с языка.
– Смотря, какие. Иногда тоже постараться нужно. А ты скажи, сколько же придётся работать, стараться, чтобы потом вышло, вроде звуков с языка.
– Точно определить не берусь. У кого само получается, и сразу, а кому всю жизнь потратить надо. Но бывает, и чаще всего, самые дерзкие старания не помогают. Это когда не дано, а человек предполагает в себе искру Божью. Но, говорят, некие особого рода старания много чего преодолеть могут. Если их превратить в образ жизни.
– Угу, – дочка опустила руку с картофелиной, а потом тут же подняла её на уровень глаз, – вот и картошку чистить, тоже навык нужен, – она вздохнула. Тяжёлое чувство прорвалось у неё вместе с выдохом: то ли по поводу текущей кухонной работы, то ли в нём предвиделись длительные предстоящие старания на поприще изобразительного искусства.
– Нужен, дочка, нужен. Ступай, старайся.
– Да, ну и жизнь у меня. Сплошные старания, – дочка скрылась за углом стены. На кухне послышался резкий звук воды, избавляющейся от заточения в трубопроводе.
Отец вошёл на кухню и сказал.
– А знаешь, ты права.
– Ну да, если мне стараться, так я права, а если тебе, так неправ никто.
– И то верно. А я о другом тебе доложу. Сегодня ведь, кажется мне, заходил сюда старый мой приятель. Ты же говорила, он ко мне заходил. И земельку внёс. А мы не узнали друг друга. Даже не старались узнать. Заняты слишком чем-то важным. Отвыкли стараться. И стараться забыли, и навыка не обрели. Куда там до естественности. Если бы, к примеру, существовало в нас умение непосредственного выявления любого отличия, и, конечно же, благодаря тренировке старанием, то мы вообще всё бы узнавали сходу. Но мы давно уже по природе ума – изгнанники. Нам новенькое подавай. А потом ещё извольте новенького, и так далее. Мы нигде не останавливаемся с целью проникнуть размышлением в обозреваемое пространство. Обязательно съезжаем. Поэтому даже старых знакомых не горазды разглядеть. Это настоящая беда. А он и соседку по квартире не узнал. Такую приметную.
– Папа, это погода сегодня особая, – девочка по-прежнему не принуждала себя вникать в смысл папиных размышлений. – Давление меняется. Атмосферное. Или вообще магнитная буря.
– Буря, говоришь? – папа взглянул на толстую и шумную струю воды из-под крана. – Ты краник-то прикрой, а то вон, циклоны бурлят в раковине.
Дочка покрутила колёсико крана, и струйка воды сделалась тонкой, с пунктиром перед полным пропаданием в остатке водоворота. Затем, вместе с исчезновением слоя воды, раздался звук вроде смачного поцелуя, и тихонько задребезжала дробь от ударов капель о металл.
– Извини, – сказала она.
– Давай-ка я тоже картошку почищу, – решился папа и засучил рукава.
– Только старайся, у тебя ещё есть перспектива, – пошутила дочка.
И оба рассмеялись.
Тут и время подошло, пробил наш час. Мы теперь же, наконец, припомним художнику Далю, Касьяну Иннокентьевичу и папе, а также «изобразителю», – одну-две из невостребованных страниц его биографии, где отчётливо прорисованы случаи, для него неприятные. Эпизодики. Впрочем, решились мы не из-за того, что именно теперь возникла охота непременно испортить ему хорошее настроение. Нет. Просто, более некуда нам вставиться поудобнее. Время-то идёт, а мы никак не можем выполнить обещанного. Пока наши герои смеются, мы изловчимся и вставимся.
Но папа смеяться перестал, и начал вспоминать о чём-то ещё более хорошем, чем сиюминутная радость, приятно улыбаясь и блистая глазами. Он воображением своим вызывал из памяти других давнишних приятелей. Одного за другим. Тех, с кем недавно встречался, тех, кого не видел давно и сожалел о том, и тех, кто уже вообще ушли из жизни, но оставались для него живущими и ныне. Вскоре перед ним выстроилась обширная галерея легко узнаваемых дружеских портретов. Касьян Иннокентьевич мысленно разглядывал каждое лицо и беззвучно хмыкал с удовлетворением.
– Да, забыла сказать, – девочка вскинула брови, – опять звонила тётя Люба, и снова тебя не застала. Зато наговорила мне целую кучу новых и старых изысков из примеров поведения друзей, незнакомых мне, из примеров героев художественной литературы, которую я не читала, да из примеров собственным умом созданной сравнительной социологии. Непонятной. Ну, там вроде бы собрана почти складная система наблюдения за всеобщей человеческой областью несправедливости. Так и сказала: «область несправедливости». Больше часа говорила. Но ничего не велела тебе передавать.
– Угу, – носом озвучил мысль папа. Тётя Люба тоже была приятельницей. А также коллегой в области произведений изобразительного искусства. Вернее, больше по тканям, да ещё и по дизайнерским делам, но и картины поделывала. По большей части – лесные пейзажи. Может быть, она – дама чересчур назойливая, но чрезвычайно добросердечная. Ей много до чего есть дела, и всюду успевает.
Выходит, мы ошиблись, определив этот час наиболее благоприятным для нашего встревания в его размышления. Ладно, пусть изобразитель Даль занимается добрым ворошением сокровищницы богатой памяти, где упрятаны лучшие события жизни. Нельзя нашим грубым вмешательством нарушать приятные посиделки милых людей. В иной раз. И мы одним пальчиком потеребили нижнюю губу.
Глава 8. Ещё встреча
Пожилой двойник античного шедевра изобразительного искусства, содеянного воспитанником Аргосской колыбели передовой культуры Средиземноморья, не стал далее укрощать бесконечность. Он вынул из-под стола толстую стопку чистой белой бумаги и положил перед собой. «Пока не испишу всю пачку, из дому не выйду», – подумал он, вряд ли доверяя такому опрометчивому обещанию.
А что тут у него предпринималось? Какое намечалось эдакое великое написание, не вмещающее потенциальную грандиозность? О ком? Или о чём? Трудно сказать. Пока лишь задумка есть, давно теплящаяся. Малая. Но дюже ёмкая. И подле неё давным-давно вертятся всякие приблизительные идейки. Будто бы пытаются они раскрутить эту задумку в тесной голове, наподобие гончарного круга. Только вот угадать формы никак не сподобятся. Задумка-то красивая. И здравая. Значит, и внешние проявления тоже должны быть нехилыми. Но сходу, прямиком красивую, пышущую здоровьем форму не угадать. Не сразу – тоже. Вот руки без указания центральной нервной системы что-то щиплют пальцами в воздухе да опускаются. А тут ещё на несчастную голову пало соседское присутствие, низошло оно всею длиной и обволокло чрезвычайной выразительностью. И, – к вертящимся там распрекрасным идеям подле маленького комка задумки, тем, что не могут остановиться на определённом выражении рвущегося к жизни шедевра, – добавилась мысль уже вовсе посторонняя. «Вообще-то, она крупная, но симпатичная. Тоже красивая, что и задумка, но в ней объём красоты весьма велик», – отвлёкся на выдающуюся соседку потенциальный сочинитель, прежде чем приступить к определению нового и даже новейшего, то ли научного, то ли поэтического труда. И развил мысль. «Редко рослые женщины бывают пригожими. Вы когда-нибудь встречали красавиц-баскетболисток»?
Не знаю, кого он пытал о красавицах из слоёв элитного спорта, но отвечу: нет, не встречал.
– То-то же, – вслух произнёс Дорифор и сунул нерабочий конец старомодной перьевой авторучки за щёку, создав на лице вулкан.
Его, по-видимому, уже увлекло пространное размышление об особенностях красоты, о формах её, причём большущих величин, которые непрестанно и неудержимо вырастали дальше, но особо не поддавались ни словесному, ни зрительному охвату. И сей рост поступательно продолжался да продолжался, заполняя все области ума, где ещё недавно, бойкие, но неосмысленные идейки, крутящиеся подле замечательной задумки, уже просто легонько тёрлись об неё туда-сюда, а затем и застопорили всякое движение. А вновь снисканное приумножение крупных форм ладного сложения, напротив, усиливалось и могло бы продлиться ещё и ещё. И ещё. Но до бесконечности дело не дошло. Немного оставалось, но не дотянулось. Потому-то не удалось испытать их степень близости-дальности путём сравнения моноскопического и стереоскопического разглядывания, чтобы лишний раз утвердиться в преимуществе стереоскопии как универсальном методе познания вообще.
Увлечение небывало значительными формами красоты остановилось из-за внешних помех. Это в наружную дверь снова позвонили. «Гости валом валят, – подумал наш потенциальный писатель сквозь мысли, объятые почти бесконечной красотой и, не выжидая повтора звонка, вышел отворять квартиру, – что-то с погодой сегодня, аномалия какая-нибудь».
– Минуточку, – прокричал он громко, чтоб там услышали, – я ключ найду, – и, пошарив в кармане пиджака, вынул искомый предмет.
В глубине коридора показалась и бело-черная баскетболистка с выжидающим взглядом.
Когда дверь отворилась, Дорифор увидел за порогом знакомое лицо. Знакомое, поскольку на сей раз, оно было узнано тотчас.
– Луговинов! Антон, дружище, – воскликнул Дорофей, – ну ты молодец. Удивил. Давай, давай, вперёд.
Антон, видом успешный господин, со свежевымытой головой и одетый в опрятный костюм серебристого цвета «от Кутюрье», прошёл вперёд, уверенно свернув из коридора в комнатку, нам известную, не преминув отвесить короткое «здрасьте» стоящей неподалёку женщине. Голову гость не задрал, а лишь высоко поднял веки: его вышина тоже заметно выделялась среди обычных горожан, но не в такой уж превосходной степени. Небольшой седой человек последовал за ним. Женщина уже скрылась за дверью, слегка приподняв плечи и брови.
– А знаешь, что интересно, – признался хозяин гостю, видать, непростому, – я ведь сегодня письма царапал, поцарапывал. Тебе, да ещё одному знакомому. Не дописал. Вообще только приступил, и то коряво. А потом сделал из них самолётики да отрядил на волю через окно. И вдруг – ни в сказке сказать, ни пером описать – вижу вас обоих. Представляешь? Сначала одного встретил: на улице. А теперь ты материализовался: у меня дома. Будто депеши доставились до адресатов без почтальонов. Долетели, и возымели волшебное действие.
– Угу. Значит, не аэропланы то были, а голуби, – Луговинов Антон Вельяминович явно стал красоваться собственной изобретательностью помимо внешней опрятности, – Ты ведь настоящую голубиную почту устроил, а она тебе и услужила. Умелец ты на все лады. Всегда был даровитым, насколько помню.
– Может быть, может быть, – умелец не стал возражать, – хе-хе. Но ты ведь без дела не приходишь. Одни дела занимают ум твой, и нет более никаких страстей.
– Конечно, дела. Конечно, – опрятный во всём гость подхватил согласительную манеру беседы. – А главное дело – не забыть подкрепиться, – Луговинов выставил вперёд руку с чемоданчиком.
Далее ловкими движениями он открыл его навесу и достал три штуки блестящих бутылочек, одну почти чёрную, другую почти белую, третью золотую с броскими этикетками, где чёткими буквами обозначены названия напитков: «Paulaner Salvator», «Paulaner Weissbier» и просто «Pilsner».
– Ну, у тебя и стол, – возгласил он, взглянув на книжки, бумаги и прочие предметы интеллектуальной жизни, в беспорядке перемежёванные со столярно-плотницкими инструментами, а также с чайником и чашками, – наинужнейшие вещи поставить некуда.
Хозяин сгрёб стопку белой бумаги без единой на ней буквы и закинул под стол. На вновь обретённой лужайке хватило места в самый раз для бутылочек.
– Ставь сюда.
– И закусочка имеется под рукой. Чтоб не ждать. Чтоб время не терять на готовку, – сказал гость, поставив бутылочки, и сразу вытащил из чемоданчика различные пакетики, опуская их, не глядя, на разваленную стопку книг. – Прямиком из солнечной и экологически чистой Баварии, из её столичного града Мюнхена, – говорил он, указывая пальцем почему-то вверх.
Его взгляд остановился на фарфоре.
– А пить, значит, из чашек будем? Или из блюдечка? – дружески поиздевался он.
– Можно из чашек. Достойное предложение. Незачем время зря тратить на поиски стаканов, а то вообще фужеров разных да фигуристых, – в тон гостю проговорил хозяин со смачным воркованием.
– Да, брат, нельзя зря изводить время. Драгоценнейшее наше достояние и состояние надо использовать с умом, – Луговинов, ловко, снова не глядя, вытряхнул из чашек остатки чая вбок от себя на почерневший от времени паркет, и тут же влил в них содержимое чёрной бутылки. «Paulaner Salvator» точно разошёлся поровну и почти до краёв, что он сразу оценил кратким взглядом, легонько сощуренным, – Давай, выпьем этот дупельбок за нашу встречу. За дупель. Пусть она будет приятной и продуктивной. Ты не против? – Не дожидаясь ответа, гость вскользь протёр фарфором по фарфору приятеля в области стилизованной виноградной кисти и немедля коснулся губами края посуды крупной формы.
Дорифор молча приставил чашку ко рту. И оба приятеля выпили синхронным манером. До дна.
– А дело простое, – говорил гость, наливая в чашки содержимое из второй бутылки, ещё более уверенно, – очень даже незатейливое. Ты это, разворачивай пакетики с закуской. Необязательно о нём напоминать и голову забивать. На высшую мировую премию выдвинули. Наши поддержали.
– Ну, да, обычное дело, – подтвердил на сегодня не состоявшийся писатель, распаковывая пищевые изделия солёненького вкуса и глядя в чашку, где в светло-золотистый «Paulaner Weissbier» со дна поднимаются чёрные волокна «Paulaner Salvator». Затем поднёс её к губам и сделал взгляд суровым, не позволяя проникновения туда попутной растерянности, – поедешь в Виртухец?
– Что? Хе, ну и словцо. Сам придумал? Да, да. Похоже, туда. Эко ты ловко обозвал то место, где присуждают премии. Что-то вроде древнескандинавского, да?
– Ага. Что-то вроде.
– Обычное дело, говоришь? – он глянул на суровое лицо Дорика, отмечая в нём что-то, действительно присущее древним германцам Севера, – Да, да. Но ты нужен мне, – затем он оценил облик третьей бутылочки, но разливать напиток не стал.
Глава 9. Драгоценности
Бог покрыл естество земли восхитительными одеждами. Разнотравье на лужайках и лугах, водные струи в ручьях и реках, кусты и деревья в подлесках и лесах, мелкие и большие холмы и горы, их разнообразные цепи, моря и океаны, перетекающие друг в друга, даже пустыни, тундры и ледники. И все созданные наряды Он украшает непревзойдённым великолепием цветов и плодов, которые с неизменным постоянством опадают, но впоследствии с обязательной устойчивостью появляются вновь.
Так Бог покрыл природу земли одеянием вечного рождения.
Покров божественной опеки представлен Богом весьма хрупким, легко ранимым и даже будто уничтожаемым. Он с готовностью пред вами рассыпается и пропадает. Но сила рождения никогда не покидает его. Потому что вечность немыслима без сущности рождения. Вечность и рождение – слова, означающие одну и ту же изначальную суть.
А человек добывает красоту из глубин земных недр, извлекает вечность из подземелий в виде ценного серебра и золота, ещё более ценных алмазов и прочих рубинов, эвклазов, изумрудов, шпинелей, корундов, сапфиров, и так далее, неподверженных изменениям во времени. Человек привык считать вечность всенепременно твёрдой, чтоб её ничто из вещей не одолело, и не тускнеющей, чтоб время не поглотило его. Всё абсолютно твёрдое и всё абсолютно не тускнеющее, – для него и есть вечное, то есть, чистота, утвердившееся навсегда. А главное – не просто чистое и твёрдое, но чрезвычайно заметное. Вечность в осознании человека должна быть особо заметной в любом окружении. Он признаёт абсолютно дорогими исключительно сверхзаметные предметы. И если таковые не освоены им, он готов сделать их из чего угодно другого. Добытые сверхзаметные драгоценности полагаются им гарантами уже и собственной вечности, тоже ничем не поверженной. Человек без устали заботится и заботится об утверждении и заметности превосходного положения среди существ, себе подобных. Уже безумные причуды придумывает он с целью жизнь свою сделать настолько твёрдой и чистой, чтобы самому стать подобным всякого рода извлечённым из земли драгоценностям, которые содержат в себе символы вечности. Таково человеческое видение.
Бог же и без того вечен, а строже сказать, и что окажется значительно более того, – Он Творец вечности, потому-то не нуждается ни в твёрдости для защиты, ни в заметности для самовыражения. Всякое утверждение и самовыражение кому-то необходимо лишь для противостояния, для борьбы. Бог же никому не противостоит, ни с кем не борется. Божественному творчеству твёрдость чужда. Поэтому красота Его видом именно хрупка и полностью беззащитна перед любым прикосновением. И тут, всяк безумный храбрец способен не только прикоснуться, но совершенно начисто обрубить её ростки.
Человек, тот безумный храбрец, постоянно посягает на красоту Бога. Он соперничает с Его главным творением. А в пылу ревностной страсти – уничтожает её под корень. А поверженная красота – с непреложной готовностью тускнеет, увядает и затем исчезает в глазах человека.
Человек настолько силён, что посягает не только на вечность Божественной красоты, он посягает вообще на Божье существование. В поле зрения храбреца, добывающего настоящую вечность, присутствие Бога ведь не имеет ни заметного, ни твёрдого основания.
Успехи его в тех делах очевидны.
Но человеку приходится иногда осознавать неизбежную тленность собственного бытия. Неохотно им осознаётся предрешённая участь. Осознаётся и констатируется: не нравится ему такое положение во вселенной. Оно и не его вовсе. Ему надо бы защититься от этой предрешённой участи любыми подручными атрибутами твёрдости и незыблемости, накопленными среди окружения. Ежечасно. А суть защиты, – конечно же, накопленные драгоценности. В драгоценностях ему видится не только предохранение от бренности, но и гарантия настоящей вечности. Он уверен в, якобы, необходимости иметь твёрдую опору под ногами, обладать силой в руках для обретения незыблемости в нескончаемом будущем. Найденная опора им называется богатством и властью. Он доволен, когда испытывает ощущение безграничного могущества. Такая драгоценность для него неоспоримо хороша.
Трезвый человек понимает: он может опьянеть. Но пьяный человек не допускает мысли о протрезвлении. Состояние в могуществе – сродни состоянию во хмелю. Человек доволен, когда он пьян. Однако запой необходимо постоянно поддерживать вливаниями извне. Иначе – впереди тяжёлое похмелье.
Человек не помнит, что создан обнаженным. Забывает, что не стоит стыдиться того откровения, по большому счёту. Заблуждается, будто могущество, просматриваемое на себе с превеликим удовольствием, – вырабатывается не из собственного организма, а вливается туда из многообильного окружения других людей. А те, другие, – тоже ведь изначально созданы голыми. И им кажется, якобы они могущественны. По сути, все прикрываются одеждой призрачного могущества, иначе говоря, той же наготой. Нагота прикрывается наготой, то есть, по существу нечем её прикрыть и защитить. Нагое могущество человека, если взглянуть на него повнимательнее, оказывается, ничем не предохранено, кроме той же наготы, переиначенной в наглость.
Но то, что находится по сути вечным в человеке, душа его, она радуется именно всему хрупкому, легко ранимому, подверженному гибели, но неизменно способному воскресать. Поскольку и она такая же. Хрупкость её предельна. Она-то и является настоящей драгоценностью. Драгоценностью Божьей.
Человеческая душа, если и добывает символы прочности и незыблемости из недр земли в виде драгоценных металлов и драгоценных камней, то не оставляет их себе, но отдаёт их Богу. Здесь знак подчёркивания права исключительно Создателя на подобные символы. Человеческая душа жертвует непосильные труды по добыче земных драгоценностей исключительно Богу, дабы себе показать, кто есть кто. Жертвуя Всевышнему результатами тяжкого труда, плодами, выстраданными трудом в поте лица, человек обретает устремленность в сторону Бога. У него вырабатывается единый и непоколебимый вектор тяготений. Чем труды теснее касаются вечности, тем плоды трудов дороже. И, жертвуя плодами, добытыми в поте лица, человек приближает себя к Нему.