Полная версия
Возвратный тоталитаризм. Том 2
Обратимся к динамике изменений, взяв их в качестве операционального маркера имена = символы, с которыми в массовом сознании населения России связаны различные исторические эпохи.
Таблица 121.2
Назовите, пожалуйста, 10 самых выдающихся людей всех времен и народов
В % от числа упоминаний, открытый вопрос, данные ранжированы по последнему опросу; приводятся только те имена, которые названы не менее 12 % опрошенных.
Сильнее всего снизился статус Ленина (в первую очередь как революционера, большевика и теоретика марксизма, автора доктрины «диктатуры пролетариата», инициатора красного террора и гражданской войны, затем – как руководителя первого в мире пролетарского государства, для ныне живущих ассоциируемого главным образом с послевоенным периодом, а именно: с авторитетом одной из двух супердержав, созданной Лениным) (табл. 121.2). С первого места (72 % в последние годы советской власти) Ленин переместился на 4-ю позицию (32 %). Ушли в небытие и все прежние советские идолы – Маркс, Энгельс, еще раньше оказались забыты и знаменитые в 1930-е годы деятели времен революции и Гражданской войны в России, подвергнутые принудительному забвению в ходе сталинских процессов, чисток и репрессий. Попытки выдвинуть на их место царя Петра I (насильственно насаждавшего европейские порядки в традиционной, почти византийской России), которые в первые годы институциональных реформ были предприняты российскими либералами, были довольно скоро остановлены – пик символической значимости Петра I, навязывания идеи «революции сверху», приходится на вторую половину 1990-х – начало 2000-х годов. Вместе с имперским вариантом имен с первых мест в национальном пантеоне на второй план оказались отодвинуты и символы российской культуры, науки и образования: Пушкин и Ломоносов, а также знаменитые полководцы и военачальники – Суворов, Жуков, Кутузов и др. Быстро оказались забытыми и политические и моральные авторитеты времен перестройки (Горбачев, Сахаров). Единственным, чей символический капитал непрерывно рос, оказался Сталин, в первые годы редко упоминавшийся среди самых важных деятелей прошлого. После прихода к власти Путина началась тихая, но упорная ресталинизация, и к 2012 году Сталин возглавил список самых значимых великих людей России, конкурируя лишь с Путиным. Речь, разумеется, идет не об исторически реальной личности Сталина, а о возрождении и переработке державного мифа Сталина – победителя во Второй мировой войне и «эффективного менеджера», обеспечившего суровыми методами быструю индустриализацию аграрной и отсталой России.
Изменились не только ранги значимости имен знаменитых в прошлом исторических фигур, изменился и знак отношения к деятелям революционной эпохи, оценка их в общественном мнении (табл. 122.2–123.2). Симпатии ко всем деятелям революции (кроме Сталина) уменьшились, напротив, выросли антипатия и негативные оценки роли (опять-таки исключая Сталина) Бухарина, Троцкого и других ключевых фигур времен революции, Гражданской войны и утверждения советской власти. В годы перестройки они отчасти виделись как умеренная социалистическая альтернатива сталинскому террору и индустриализации за счет разорения крестьянства, но утратили вместе с идеей социализма всякую привлекательность. Не только Ленин и Дзержинский, но и они сохраняют большую значимость лишь в среде очень пожилых людей, идеологический импринтинг которых пришелся на середину 1960-х годов, когда среди образованного чиновничества была популярна идея реформ и «социализма с человеческим лицом», умершая вместе с подавлением «Пражской весны». То же самое произошло не только с Дзержинским[20], но также, по другим данным и материалам, и с Тухачевским, Блюхером, Якиром и другими командующими Красной Армии в Гражданской войне, расстрелянными в 1930‐е годы, к которым первоначально общество испытывало явное сочувствие, но по мере распространения знаний об их роли карателей во время крестьянских восстаний 1920‐х годов отвернулось от них.
Таблица 122.2
Кто из времен революции вызывает у вас наибольшую симпатию?
N = 1600. Ответы ранжированы по первому замеру.
Таблица 123.2
Кто из деятелей времен революции вызывает у вас наибольшую антипатию, неприятие?
N = 1600. Ответы ранжированы по первому замеру.
За 27 лет – с 1990 по 2017 год – заметно выросла доля затрудняющихся с оценками революционных деятелей (с 12 и 25 % до 38–39 %). Это объясняется не только тем, что пришло поколение, равнодушное к старым идеологическим спорам о катастрофе 1917 года, но и сменой акцентов в идеологической работе репродуктивных институтов (в массовой школе, в университетах) и в установках кремлевской пропаганды и зависимых от власти СМИ. Эти изменения можно назвать «консервативным поворотом», нейтрализовавшим или подавившим прежние советские стандарты легитимации власти (революция и социализм) и открывшим путь для реставрации имперских и антиреволюционных представлений, заимствованных из антибольшевистской среды. Об эффективности этой политики можно судить по росту симпатий к царю Николаю II и генералам, возглавлявшим антибольшевистское движение после революции (диагностическим именем здесь оказывается адмирал А. Колчак, верховный главнокомандующий русской армией, боровшийся против советской власти и казненный большевиками в 1920 году)[21]. Но одновременно нужно говорить и о смене акцентов в отношении к символическим фигурам советского пантеона: Сталин (за этим – комплекс представлений о победе в войне, великой державе, «эффективной» модернизации) постепенно оттеснил Ленина (основателя первого в мире пролетарского государства, лидера революционной партии большевиков, теоретика марксизма). Нейтрализованными в данном случае оказались именно значения, связанные с массовыми репрессиями, государственным насилием, истреблением крестьянства, гибелью людей от голода и нужды, цены победы и форсированной модернизации.
Наиболее характерные и часто повторяющиеся в опросах представления о Ленине и его роли в истории ХХ века сводятся к следующим социальным стереотипам:
1. основатель советского государства (в среднем за последние 20 лет такое определение давали 29 %, в общей структуре представлений о Ленине доля таких мнений снижается, но снижается незначительно);
2. вождь пролетариата (18 %, и эта цифра не меняется со временем), великий мыслитель (11 %);
3. расчетливый и циничный политик, рвущийся к власти, политический авантюрист (удельный вес таких мнений снижается с 19 до 6 %);
4. жестокий диктатор (снижение с 12 до 6 %); политик, проводящий антирусский курс, не понимающий России и не любящий ее народ (устойчивые 3–5 %).
То, что негативные установки по отношению к лидеру партии большевиков и первому председателю советского правительства снижаются, означает, что уходит поколение диссидентов и близких к ним представителей образованных кругов, часть которого была держателем антисоветских, антимарксистских установок и представлений. Такого рода взгляды составляли тот фактический результат (при всей его мизерности) работы по продумыванию и осмыслению советского прошлого, который только и стал возможным в послесталинские годы. Но оказалось, что эти итоги не смогли быть переданы другим группам в 1990-е годы, а сегодня – что особенно важно – молодым людям, которые абсолютно равнодушны к этой тематике.
Но общее отношение к Ленину во все большей степени становится безразличным. Сказывается отсутствие интереса к советской истории и значимости революции. На вопрос: «Как вы в целом относитесь к Ленину?», доля позитивных ответов (с уважением, симпатией, восхищением) снизилась за последние 16 лет (2001–2017 годы) с 60 до 44 %, доля негативных ответов (с неприязнью, со страхом, с отвращением) не изменилась и составила в среднем 12 %, однако, число индифферентных увеличилось с 30 до 46 %, даже превысив удельный вес «уважающих» его. У людей 20–40 лет (то есть родившихся или вошедших во взрослую жизнь уже после краха СССР) это отношение оказывается преобладающим, оно составляет основу восприятия прошлого: 53–54 % говорят, что Ленин их не интересует, он им безразличен. В Москве (чуть меньше в других мегаполисах) об этом заявляют 50 %, в провинции – примерно 40 %. Доминирующее отношение к Ленину сводится к следующему: «Память о Ленине сохранится в истории, но никто уже не пойдет по его пути» (в среднем удельный вес таких мнений составляет 35–36 %), и в другом, чуть более категоричным варианте: «Никто, кроме историков, не будет вспоминать о нем» (это мнение разделяют от 25 до 35 %, в среднем по разным замерам 26 %, пик приходится на 2005–2007 годы).
Таблица 124.2
Как, по вашему мнению, будут вспоминать Ленина лет через 40–50?
N = 1600. Респонденту предлагалась карточка; множественный выбор.
Чем старше опрошенные, тем более уважительным является их отношение к Ленину (у людей в возрасте от 18 до 40 лет – 36–34 %, у людей старше 55 лет – 57 %). Негативизм не растет: и среди молодых, и среди пожилых людей доля антипатий к Ленину составляет 9–11 %, (максимум негативных суждений приходится на перестроечное поколение россиян 40–55 лет, но и здесь этот показатель не поднимается выше 15 %). Традиционное почитание Ленина намного чаще встречается в провинции, в селе или малых городах, чем в столицах (соответственно, 54 и 25 %), а негативное отношение фиксируется скорее в Москве (25 %) и других крупных городах, а не в провинции (7 % в малых городах, 2 % в селах). Советская идеологическая конструкция истории медленно размывается, но не исчезает окончательно. Тоталитарная (революционистская) идентичность сохраняется в группах, обладающих наименьшими интеллектуальными и смысловыми ресурсами для рационализации своего состояния, более жестко определяемых инерционностью прежних институциональных рамок. Социальная периферия, бедная во всех отношениях, гораздо сильнее и прочнее удерживает прежние определения реальности и истории.
Слом советских символов приходится на конец 1990‐х годов. Это время разочарования в возможностях быстрой модернизации страны и интеграции с Европой, краха надежд на резкое повышение материального благосостояния после отказа от советской власти и одновременно окончательного расставания с социалистическими идеалами и марксистской идеологией. Но при этом сомнений в моральности ленинской политики или в силе догматической веры в правильность его курса у россиян не возникает. Мнение (более характерное прежде всего для сторонников компартии): «Ленин пытался опираться на лучшие помыслы и надежды людей, чтобы вести их к светлому будущему» – в 1998 году в целом разделяли 28 % (в 2017 году – 19 %). Оно отчасти оправдывается инерцией полученного образования и убеждением в том, что именно Ленин, основоположник советского государства, «вывел нашу страну на путь прогресса и справедливости» (в среднем за эти годы так считают 20 %). Если принять это отношение к Ленину за символ значимости советской идеологии, то можно сказать, что к настоящему времени в явной форме советский комплекс представлений о революции и последующем развитии сохранился у не более чем 20–25 % населения, став лишь одним из идеологических потоков, определяющих коллективную идентичность.
Чистых фанатиков коммунистической идеологии, верующих в Ленина как пророка грядущей победы коммунизма во всем мире или мессию светлого будущего, считающих, что идеи Ленина всегда будут «освещать людям дорогу к лучшей жизни», с течением времени становится все меньше; они превращаются в маргинальную партию или догматическую секту (их численность в последние годы не превышает 6–7 %). Перспективы у них нет, поскольку характерная для 1960-х годов апологетика Ленина разрушается гораздо быстрее (число тех, кто полагает, что «идеи Ленина были искажены его последователями», снизилось с 37 % в середине 1990-х годов до 21 % в 2017 году). Резидуумы революционно-романтического оправдания Ленина («Ленин ошибался в своих ожиданиях относительно революции и коммунизма») точно так же сократились с 21 до 10–11 %.
Но и критическое неприятие утопии Ленина («Ленин повел нашу страну по ложному пути, и это стало причиной многих несчастий и бед») в среднем за эти годы не увеличилось (такие суждения о нем высказывают 15–19 %), что указывает на слабость либеральных или даже демократических позиций. Трактовка Ленина как диктатора, подчеркивание аморальности его политики тоже становятся все менее распространенными (согласие с мнением, что «Ленин был жестоким человеком, который с помощью насилия пытался преобразовать страну», снизилось с 14 до 7 %)[22].
Путь, который проходит общественное сознание в своих попытках не столько «осмыслить», сколько избавиться от соблазнов коммунизма (равно как и от оппортунистического нежелания ничего не менять, когда не менять уже невозможно), можно описать как движение от преклонения и обожествления лидеров революции, сакрализации власти к начавшемуся уже в эпоху застоя ерничеству и циническому снижению идей революции, освобождению без расколдовывания прежних смыслов, плебейской игре с символами и ценностями, занимавшими в прошлом место «высоких идеалов». Не случайно, в среде молодежной субкультуры оказывается столь популярной версия С. Курехина «Ленин – гриб»[23]. Поэтому мы можем говорить об уходе или эрозии идеологических систем тоталитарного государства 1930–1960-х годов, но не об осмыслении самих процессов, приведших к формированию тоталитарного господства и «советского человека». Для рационализации и извлечения уроков из истории (если такое вообще возможно) не оказалось ни интеллектуальных средств, ни социальных сил – моральных, концептуальных, политических[24]. Поэтому наиболее адекватными тому состоянию, в котором находилось и находится российское общество, можно считать рутинизацию, вытеснение прошлого и забвение того, что еще вчера считалось высоким, значимым, «святым». Но так как картина исторической реальности, причин, мотивов социального действия в прошлом остается непонятой и неосмысленной, она бессознательно воспроизводится в установках к базовым институтам, прежде всего – к институтам власти и к самим себе.
Итог – примитивизация представлений об обществе и иммунитет по отношению к обвинениям советской власти в насилии и произволе, неэффективности, колхозном рабстве, квазиморальное оправдание безальтернативного тоталитарного режима господства. Невозможность для основной части населения признать этот внутренний конфликт оборачивается резким ограничением умственного (исторического) горизонта и отсутствием средств для понимания настоящего, а значит, подавлением мотивации к изменениям и к сознанию, что вообще сделать ничего нельзя, невозможно, остается один путь, одна жизненная стратегия – приспосабливаться и терпеть, стараясь выжить или дожить до лучших времен. Лучше всего эту готовность к оппортунистической пассивности показывают распределения ответов на прожективный вопрос, как бы себя повели нынешние респонденты в условиях 1917 года.
Относительное большинство опрошенных в 1990 году в той или иной мере поддержали бы большевиков («активно» – всего четверть респондентов) или пошли с ними на сотрудничество. Но через 27 лет удельный вес лояльных коммунистам граждан сократился почти вдвое (с 49 до 28 %). Доминантной формой поведения оказалась пассивная тактика выжидания и неучастия (с 12 % доля таких ответов выросла до 33 %; а если к ним добавить тех, кто «затрудняется с ответом» и уходит таким образом от выбора позиции, то мы получим, что в 2017 году их абсолютное большинство – 51 %) или эскапизм как наиболее рациональная стратегия поведения. Правильнее было бы называть такое поведение «стратегией физического выживания». Признаки активного выбора или политического поведения (как «за большевиков», так и «против них») демонстрирует очень незначительные группы (12 % и 6–8 %, соответственно). Иначе говоря, преобладают установки на пассивную адаптацию (пусть неприятности будут у кого-то другого, меня это не касается, я-то против властей не бунтую и «не выступаю»).
Политика стерилизации истории, идущая «сверху», так или иначе принимается и поддерживается населением, получая в «низах» свои собственные оправдания. Мнения опрошенных относительно пользы и важности знания о революции 1917 года фактически разделились на две части: одни заявляли, что «нужно двигаться вперед и не ворошить старое»; надо забыть то, что происходило в годы революции и Гражданской войны, поскольку «вреда от изучения истории тех лет нет, но и нужды в нем тоже не ощущается» (так думают 56 %). Другие все-таки считают, что нужно больше знать об этом периоде, «чтобы не повторять ошибок прошлого» (их несколько меньше – 44 %). Но существенно, что среди молодых и более приспособившихся, успешных и обеспеченных групп преобладает нежелание что-либо знать о прошлом страны, а это значит, что история в ее худших вариантах может повторяться.
Таблица 125.2
Представьте себе, что Октябрьская революция происходит на ваших глазах. Что бы вы сделали?
N=1600, ответы ранжированы по первому замеру; все замеры проводились в октябре соответствующего года, в 2017 году – в январе.
Особенность массового исторического сознанияПодобная гетерогенность сознания «обычного человека» – это не просто непросвещенность или недоработки, недостаточная эффективность пропаганды, институтов социализации и контроля, это еще и тактика адаптации к внешнему давлению, чужим для его жизненного мира вызовам и требованиям, опыт приспособления к репрессивному государству. Откликаясь на одни лозунги и призывы власти и проявляя равнодушие к другим, «обычный человек» не торопится поддакнуть или принять их. Часто он просто не может быстро (то есть в соответствии с «задачами момента») трансформировать то, что относится к средствам коллективной идентичности (самоопределению), в мотивы практического действия. Задержки в рецепции или колебания, проявляемые в следовании идеологическим требованиям режима, равно как и накопленный опыт институционального и межличностного недоверия обеспечивали (и отчасти продолжают обеспечивать) ресурсы массового выживания в условиях тотального идеологического государства. Но социальная инерция – лишь одна из причин массового национального консерватизма, фобий нового, служащих механизмами подавления общественной эволюции.
Массовое сознание – это агломерат, эклектическая, с точки зрения специалиста, смесь мифов, стереотипов, предрассудков, рутинных представлений «обычного» человека («такого, как все»), то есть не принадлежащего к элитной группе профессиональных историков, исследователей или преподавателей, обладателей специальных знаний и компетенций, полученных в ходе длительного специализированного обучения. Мотивы деятельности специализированных групп (элит) сводятся либо к увеличению имеющегося знания, либо к ретрансляции его другим поколениям, либо к обслуживанию власти, историческому оправданию проводимой политики. Во всяком случае, они принципиально отличаются от взаимоотношений с «историей» «обычного человека», определяемых предоставляемыми ему публично образами интерпретаций коллективного прошлого. Здесь нет любопытства, нет желания разобраться, «как это было на самом деле». Состав (содержание) массовых представлений включает остатки школьного образования, продукты СМИ, пропаганды, «тайных» версий политических событий, конфигурируемых под давлением специальных организаций – социальных институтов, определяющих нормы и границы поведения диффузного множества «обычных людей». Люди подставляют свое видение действительности и свои проблемы настоящего под схемы интерпретации прошлого, наделяя исторических персонажей своим разумением, интересами, иллюзиями и комплексами. «История» здесь служит средством обеспечения нескольких функций: социальной идентификации (кто мы, откуда мы, каково происхождение наших установлений – государства, образа жизни, ритуалов, воскрешающих смысл генезиса и ценностей общности «мы есть»), а значит – функции демаркации, установлению барьеров и отличий от всех тех, кто не «мы» – чужих, врагов, границ нашего мира. И, наконец, функции адаптации: на что мы можем надеяться, исходя из того, что было вчера, и стало быть, рамок возможного, которые определяют наше проблематичное «настоящее»; другими словами – к чему мы можем приспособиться (а не «чего мы хотим»). Надежды в данном плане означают не рациональные расчеты и планирование собственных действий, а перенесение в завтрашний день иллюзий дня вчерашнего, нереализовавшиеся ожидания действий тех сил, от которых зависит существование обычного человека в настоящем[25].
Другими словами, массовое «историческое сознание» всегда определено силовым полем коллективных упований, комплексов, предрассудков, разочарований, фобий, привязанных к тем или иным легендарным героям, на которых спроецированы нереализованные желания и страхи. Здесь нет четко расчерченных схем последовательно сменяющих друг друга «этапов» или фаз развития, излагаемых в школьном преподавании, стадий прошлого, скорее тут можно обнаружить рядоположенные слои или конфигурации символических значений, медленно меняющихся в зависимости от общественной конъюнктуры или смены властных группировок, идеологических кампаний и пертурбаций, инерции или изменений репродуктивных институтов.
Подведем итогиЕсли принять трактовку революции Ханны Арендт как освобождения от старого режима и основания нового социального порядка, институционализацию свободы[26], то придется признать, что эволюция российского общества в постсоветский, посттоталитарный период сопровождалась систематическим вытеснением смыслового и ценностного содержания революционных событий 1917 года, причем, что важно, делали это политики с разными идеологическими взглядами. Интерес к 100-летию русской революции за рубежом проявляется сильнее, чем в самой в России, если судить по множеству международных научных и университетских конференций, проходящих в разных странах. Историки, политологи, философы анализируют радикальные социальные изменения, произошедшие в мире после 1917 года, вызовы, последовавшие после появления советского тоталитарного государства и международного коммунистического движения. В России не так.
Ряд особенностей российского массового исторического сознания связан с незавершенностью модернизационных трансформаций и сопротивлением им, в общем виде – с неспособностью России сформировать современные цивилизационные (правовые, политические) институты. Причины носят системный характер, хотя конкретное их проявление и действие обусловлено всякий раз своеобразной композицией сил, структурой власти и околовластных элит. Поэтому одни факторы имеют более продолжительный характер (обусловленные самой длительностью идеологического воздействия тоталитарной системы), другие – ситуативные детерминанты. Пример первых – характер массовой социализации (включая специфику школьного преподавания истории, построенного на базе сталинского «Краткого курса»), вторых – социальный контроль в публичном пространстве: выступлениях политиков, депутатов, чиновников, «академических ученых», цензура в СМИ и текущая пропаганда, то есть внесение соответствующих добавок, пояснений, интерпретаций в основную схему «державной истории» или иллюстративной мифологии российской империи. Подавление открытой политической конкуренции при Путине было нацелено на сохранение властных позиций элитой, вышедшей из недр секретной политической полиции (советского КГБ), а стало быть – не просто установлением контроля над СМИ, но и реставрацией, хотя и неполной и избирательной, той идеологии и воззрений, которые были в ходу в позднебрежневское время, когда марксистско-ленинская фразеология была прикрытием русского имперского или великодержавного национализма. Усиление в последние годы этой риторики сопровождалось вытеснением из общественного информационного пространства альтернативных многообразных интерпретаций отечественной истории и разрывом между группами специального знания и массовым сознанием.
В этом плане сама по себе структура представлений о прошлом воспроизводит характер легитимации власти в обществе, не имеющем правовых и институциональных механизмов смены власти. Отсутствие возможности политического целеполагания, свободной рефлексии и общественного обсуждения будущего, приоритетов национального развития и средств их достижения оборачивается тем, что будущее (время надежд и ожиданий) моделируется по образам желаемого, но неосуществленного прошлого, утопии не будущего, а нереализованных надежд и иллюзий позавчерашнего дня. «Вчерашнее» прошлое воспринимается как тяжелейший кризис, чуть ли не катастрофа, к которой привели ошибочные или преступные действия вождей и правителей, «сегодняшнее» настоящее – проблемное, непонятное и неопределенное состояние, промежуточное по типу его восприятия, то есть осознаваемое как переходное к чему-то иному, что может быть либо хуже, либо лучше настоящего, а потому надо вернуться назад, к идеальным исходным образцам, чтобы продолжить прервавшийся по тем или иным причинам ход событий. Другими словами, желаемое прошлое, к которому апеллирует массовое сознание, не выходит за пределы Нового времени и предстает как набор альтернативных оценок предшествующих стадий российской модернизации (правительственно-бюрократической второй половины ХIХ века, революции, короткого и неясного момента НЭПа, сталинской модернизации, хрущевских метаний и критики культа личности, брежневского застоя, перестройки, ельцинских реформ и путинской «стабилизации»). Периоды выделяются по номинальному главе правления, а значит – по характеру надежд, связанных с тем или иным персоналистским образом патерналистского государства, и последующими разочарованиями в нем. Такого рода контаминации исторических эпизодов препятствуют или делают невозможными ни аккумуляцию исторических знаний, ни систематическую рационализацию исторического процесса или понимание природы российского деспотизма. Поэтому чем дальше мы отходим от времени перестройки и краха советской системы, тем все более метафизическим и аморфным представляется прошлое «тысячелетней» России, лишенное какой-либо смысловой структуры – конститутивных или переломных событий, ставших символами институциональных или культурных изменений. Всего 3 % респондентов отсчитывают историю современной России с революции 1917 года, еще меньше – с распада СССР или провозглашения суверенитета РФ. Чем более мифологическим представляется населению прошлое своей страны, тем более авторитарной и жесткой оказывается вертикаль власти, легитимируемая мистическим «величием государства», а не идеями представительства, ответственности и права.