bannerbanner
Иностранная литература №06/2012
Иностранная литература №06/2012

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Мэтью Аллен покачал головой.

– Джон, мы же уже об этом говорили, и вы знаете, что Мария – не ваша жена. Это девочка, в которую вы были влюблены в детстве. Ребенок, Джон. Девчушка девяти лет. Или десяти. Ваша законная жена – Пэтти. И я знаю, что ей очень не нравится эта ваша навязчивая идея.

– Нет, – возразил Джон. – Нет, я прекрасно знаю, как правильно. – А еще он знал, что законное и естественное – две разные вещи. – Мария – моя жена. И Пэтти тоже. И если такого не случалось прежде, отсюда не следует, что это невозможно. Кроме того, так уже было. В Библии.


Ханна предложила взять Абигайль на прогулку. Но уже с самого начала она сбила малышку с толку, отклонившись от обычного маршрута: на сей раз она повернула к Бич-Хилл-Хауз.

Абигайль предпочитала гулять с матерью, которая куда как больше интересовалась ее находками – красивыми камушками и перышками. Ханна же думала о чем-то своем, совсем своем, а вовсе не об Абигайль, да и ходила к тому же слишком быстро. Абигайль ухватила ее за рукав и повисла на нем всем своим весом, чтобы заставить сестру идти помедленнее, но та заставила ее чуть ли не бежать вприпрыжку.

– Или ты будешь вести себя хорошо, – сказала Ханна, – или я немедленно отправлю тебя домой.

Ханна шагала вперед, сердито рассекая ногами воздух. Абигайль еле поспевала за ней, но вдруг старшая сестра остановилась.

– Почему мы стоим? – спросила младшая. – Не туда пошли?

– Шшш, Аби. Я думаю.

– И что ты думаешь?

– Шшш.

Ханна стояла и смотрела на дом с большим прудом и лужайкой – дом, где теперь жил он. Еще недавно ей и дела не было до этого места, но теперь оно щекотало ей нервы, словно гудящий улей. Она даже привстала на цыпочки, чтобы лучше видеть. Сделав несколько шагов, подобно балерине, чтобы разглядеть дальний угол сада, она заметила его. Наверняка это он. Такой высокий, стоит к ней спиной, застыв на месте, в густом облаке дыма, который сам же и выдохнул, в той самой накидке. Она тоже застыла, стараясь не шелохнуться, теряя равновесие от ударов собственного сердца, на грани между жизнью и смертью. Скоро что-то произойдет. Иначе быть не может.

Абигайль, заскучав, но не желая мириться со своим положением, вытянула вперед руки и с разбегу врезалась прямо ей в живот.

– Не смей! – зашипела Ханна, невольно сделав пируэт. Она схватила сестру за руку и подтянула к себе. Абигайль увидела, как лицо сестры, искаженное вспышкой гнева, приближается к ней, словно хищная птица. Губы дрожали. Как же ей не идет, когда она злится. Абигайль попыталась высвободить руку, но Ханна ухватила ее покрепче, а сама вновь встала на цыпочки и принялась куда-то глядеть.

Попеременно, то пригибаясь, чтобы остаться незамеченной, то вытягиваясь в полный рост, чтобы лучше видеть, Ханна пыталась убедиться, что Альфед Теннисон не обратил внимания на их появление. И вдруг почувствовала, как ее запястья коснулись влажные губы Абигайль, и в руку впились острые мышиные зубки сестры. Тут уж она не сдержалась и вскрикнула, и теперь-то Теннисон наверняка услышал. На мгновение выпрямившись, она увидела, что он оборачивается. Тогда она вновь втянула голову в плечи и побежала, таща за собой орущую Абигайль. Когда они вернулись домой и немного успокоились, ей удалось подкупить девочку кусочком сахару, чтобы та ничего никому не рассказывала.


Альфред Теннисон даже и не пытался подбодрить сидевшего рядом Септимуса или хотя бы заговорить с ним. Похоже, любая, даже самая скромная попытка выразить родственное участие задевала брата, тот весь съеживался и, подняв вверх руку, выдавливал из себя ужасающую улыбку. Так что Альфред просто вытянул свои длинные ноги самым что ни на есть обыденным образом, решив, что пока обитатели лечебницы доктора Аллена собираются, можно себе это позволить, а когда начнется вечерняя молитва, он непременно примет подобающую позу.

За органом он смутно различил миссис Аллен, которая играла, по правде говоря, весьма недурно. Ее бледная дочь, до того тонкая и непоседливая, что ее образ колыхался перед его близоруким взором, переворачивала ноты. Он закрыл глаза и прислушался к музыке. Она вздымалась равномерно, словно гребни волн, в то время как педальный насос вновь и вновь гнал по трубам воздух, и, оттолкнувшись от этого зубчатого звука, Теннисон увидел море, Мейблторп, тяжелые низкие волны и песок, застывший складками на берегу во время отлива. И пошли слова. Волны. Скалы. Хлестали. Или касались. Воды, что касались. Воды, что касались грубых скал. Что бичевали скалы. Что, набегая, бичевали скалы. Касались, набегая, острых скал.

Маргарет смотрела на бедняжек, рассаживающихся вокруг нее, чтобы помолиться, и вновь не знала, что и думать. Она подозревала, что во всем этом нет ничего подлинного, что, когда доктор произносит свои бесцветные проповеди, Истинно Сущее оскорбленно отворачивается. Лично она бы так и сделала. Но тогда выходит, что это она, с ее ненавистью к человеческим слабостям, лишена сострадания. А вдруг среди всех молящихся именно она, она одна, – заблудшая душа, погрязшая во грехе, остальные же чисты в своих молитвах и будут услышаны? Господь явит им свое милосердие. А разве заслуживает милосердия она, немилосердная? Она никогда не любила всех этих сложностей совместной молитвы, не любила отвлекаться на других, они ей мешали. Лишь уединение было ей по нраву. Но когда она оставалась одна, ее не отпускала мысль, что она отрезанный ломоть, заблудшая душа, брошенная на произвол судьбы.

Между тем все встали и запели. Джон Клэр тоже поднялся и вплел свой голос в хор безумцев, но без особого рвения. Устроившись рядом с камином, он то и дело отвлекался на бушевавшее там пламя. Санитары пели спокойно, не теряя бдительности. Один из слабоумных пел ужасно громко, а стоявший рядом с ним Саймон, напротив, лишь безмолвно шевелил губами и потирал левый глаз. Клара, ведьма, не пела вовсе. Она глазела по сторонам, а когда на нее оглядывались, хихикала себе под нос.

Когда все они с горем пополам миновали короткий этап двухсложного “Аминь”, доктор Аллен плавным движением обеих рук дал команду садиться и приступил к вечерней проповеди.

Это было седьмое его обращение к заповедям блаженства, и он прочистил горло, прежде чем произнести: “Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими”. Читая проповеди, он испытывал самые искренние, истинно отцовские чувства к своей пастве, не сводившей с него исполненных ужаса взоров. Он спиной чувствовал: за органом сидит жена, видел прямо перед собой троих своих детей. Фултон причесался как-то непривычно, должно быть, зачесал волосы на другую сторону, и теперь в его внимательности была какая-то особая независимость, словно он сам себе хозяин, сам принимает решения, оказался здесь по собственной воле, и по собственной же воле следует по стопам отца в занятиях медициной. Дора, тишайшая из его детей, чудо как подходит своему жениху, который, похоже, пытается уговорить Абигайль не болтать под стулом ногами. Среди прочих особенной прямотой и открытостью выделялся взгляд Джорджа Лэйдло. Джордж каждый день только и ждал вечерней молитвы, лишь она приносила ему временное отдохновение от ужасов Национального Долга, за который, как ему думалось, он один в ответе.

Доктор Аллен перечислил несколько категорий миротворцев, в том числе тех, что прекращают войны и раздоры. Но есть и другие миротворцы, способные положить конец горьким спорам и внутренним раздорам. Маргарет поняла, что он имеет в виду себя, и с презрением подумала о его слабости. Она почти жалела его, ведь его тщеславие было поистине болезненным. И друзья – это тоже миротворцы, продолжал он, ибо своей любовью дарят нам мир и покой. Миротворцы – не только те, кого принято так называть, не только священнослужители, послы и врачи, но и все мы, благодаря нашему братству.

Джон знал наверняка, кто принесет мир ему. Его жены, Мария и Пэтти. Мир воцарится, когда он будет лежать под дубом, а они – ошую и одесную, а вокруг – густой сладкий запах травы, и теплые солнечные лучи, и клубящиеся летние облака над головой. Он отвернулся от Мэтью Аллена, который, раскачиваясь на носках, с заметным удовольствием изрекал очередную банальность, и стал глядеть в огонь. Мысли понеслись с угрожающей быстротой, он глядел и думал, что вот горят единственные в своем роде бревна, обрубки вполне определенных деревьев, горят вот в этом самом огне, в этом месте и в это время, и все это могло произойти и происходит лишь раз в истории Вселенной – здесь и сейчас. Когда-то на них садились птицы, вполне определенные птицы, по ним ползали разные твари, солнце освещало их то с одной, то с другой стороны, их обдували ветра, а над ними проплывали единственные в своем роде облака, а к утру они превратятся в золу. Как же мало нам отпущено времени. Он должен каждый божий день быть со своими женами, а не тратить время попусту здесь. Похожие то на ветви, то на листья, языки пламени сами по себе тоже были единственными в своем роде, как и деревья, – одновременно вечными и мимолетными.

Ханна не обращала на слова отца никакого внимания. Ее взор был устремлен мимо взлетающих фалд его пиджака, мимо рук, порхающих по обе стороны аналоя и опускающихся на лежащую перед ним стопку бумаги, – туда, где сидели Теннисоны. У Альфреда Теннисона был задумчивый, печальный вид – да и каким еще ему быть? – но смотреть на него все время она не могла. Справа от него сидел брат, лицо которого было похоже на посмертную маску, глаза прикрыты, но по щекам текли слезы. Вдруг она увидела, как он разомкнул воспаленные губы и вздохнул. Не открывая глаз, он осушил слезы носовым платком. А когда вскоре он вместе со всеми поднялся на ноги, Ханна поняла, что снова пришла пора петь.

Теннисон стоял и пел вместе с убогими, раскрывающимися навстречу Господу. Проповедь показалась ему вполне сносной, более внятной и более ясно изложенной, чем проповеди его покойного отца, более щедро и сочувственно обращенной к пастве. Когда больные начали сдавать свои сборники гимнов санитарам и двинулись к выходу, а с ними куда-то уковылял и Септимус, Теннисон подошел к доктору с похвалами. Ханна заметила, куда он направляется, и тотчас же встала рядом с отцом.

Теннисон взял Аллена за руку и пожал ее.

– По-моему, проповедь удалась.

– Очень рад, – ответил Аллен.

– Она была превосходна, – подала голос Ханна.

Аллен с некоторым удивлением взглянул на дочь, которая обычно не выказывала никакого интереса к проповедям, снисходительно улыбнулся и положил руку ей на плечо. От этого прикосновения Ханна застыла на месте и покраснела от обиды: она уже не ребенок, и к тому же это идет вразрез с ее планами. В то же время ей пришло в голову, что сейчас роль нежной и преданной дочери для нее наиболее выигрышна, и она вновь удивила Аллена, поощрительно погладив его по тыльной стороне ладони.

От этой семейной сценки Теннисона отвлекло появление еще одного персонажа. Когда тот приблизился, стало заметно, что на лице у него сияет улыбка, а голова слегка подрагивает. Он схватил доктора за руку сразу двумя руками и крепко пожал. “Спасибо, – произнес он, – и вновь спасибо”. Когда он отошел, Аллен рассказал, кто это такой и как он страдает от Национального Долга, и объяснил, что молитва для него – единственное отдохновение. Теннисон проводил взглядом удаляющуюся спину больного, чья походка становилась все более напряженной, по мере того как он уходил все дальше и дальше от этого исключительно успешного доктора.

Зима

Стоя на самом краю земли, Маргарет смотрела, как замирают за грязным ледяным окошком рыбы. Твердый снег в черных ветвях деревьев порябел от недавнего дождя. Свернувшиеся в комок вороны цеплялись за ветви, раскачивавшиеся на ветру. Голоса больных доносились и сюда, но среди леса в зимнем облачении звучали приглушенно, словно аплодисменты зрителей в перчатках.

Ей по нраву был этот привкус отсутствия, пустой воздух, напоминающий об отсутствии истинном. Хотелось остаться тут, висеть на своей собственной веточке, пока холод не прожжет до костей. Пусть ее выбеленные кости останутся здесь, на снегу, а она умчится подобно свету. Выбеленные кости, словно бы выкрашенные белой краской. Гроб повапленный, пришло ей в голову. Не о ней ли здесь речь? Иначе почему она об этом подумала? Она привычно принялась искать во всплывшей невесть откуда цитате скрытый смысл. Гробом повапленным Он назвал фарисея, что был красив снаружи, а внутри полон мертвых костей и всякой мерзости. Но не таков ли любой человек? И не о той ли мерзости речь, что извергалась на нее из мужа, хлестала, марала ей лицо? Но к чему задавать столько вопросов? Как будто от мыслей есть хоть какой-то прок. Словами делу не поможешь. Что было, то было. Если и есть в чем-то прок, то лишь в том, чтобы не омрачать себя мыслями, погрузиться в ничто. Превратиться в ничто. Стать такой же пустой, как холод. И ждать.

Но ей вновь было в этом отказано. Услышав позади хруст шагов, она понадеялась, что звук их вот-вот затихнет, но шаги становились все громче. Она обернулась. Вся лужайка была в следах, словно в синих стежках. А над нею – серое небо, куда темнее земли: призрачное, вот-вот готовое разразиться грозой. Там, где следы кончались, она увидела ведьму Клару и дурачка Саймона, которые праздно глазели на нее, пиная льдинки.

Маргарет уставилась на Клару, на ее пухлые, плохо смыкающиеся губы, на свисающие ниже плеч грязные растрепанные волосы. Клара, несомненно, считала себя чувственной особой и даже ходила, покачивая бедрами и нарочито красуясь, но на самом деле чувственности в ней не было. Фигура у нее была самая обычная, да и лицо тоже казалось более кротким и здоровым, чем ее разум.

– Привет, Мария, – улыбнулась Клара. Назвать Маргарет Марией – это была ее обычная злая шутка. Маргарет промолчала. – Так ничего и не ответишь? – Маргарет продолжала смотреть на нее в упор. – Что, твой язык сожрали черти?

– Какие черти? – спросил дурачок Саймон, засовывая руки в карманы штанов и почесывая ноги.

– Я же тебе говорила.

Маргарет посмотрела на них еще немного и отвернулась к пруду.

Их голоса не умолкали, звучали еще какие-то фразы, наконец – отдельные слова, резкие и обидные. Но напрасно им казалось, что они смогут помешать Маргарет.

Около часа спустя она вновь услышала приближающиеся шаги. На этот раз ей на плечи опустились чьи-то руки. Ее развернули, и она увидела перед собой лицо доктора. Он сказал: “Маргарет, вы замерзли. Как давно вы тут? – Растер ее руки в своих ладонях. – Да вы дрожите. – Она и правда дрожала: эти мерцание и трепет были дрожью. – Пойдемте-ка в дом”. Обхватив ее за плечи, он повел ее в Фэйрмид-Хауз, поближе к камину.

В его обильном, досадном тепле она постепенно перестала содрогаться. В неё влили горячий чай, сделав больно замерзшим зубам. Чай вздымался в ней волнами, раздувал изнутри. Она закрыла глаза, слова доктора бились об нее подобно мотылькам. И погрузилась в сон.


Элиза Аллен открыла дверь и увидела на пороге человека, чье лицо показалось ей вроде бы и знакомым, но бог весть откуда. Чтобы понять, как давно он не был в тепле, достаточно было взглянуть на посеревшую бугристую кожу его лица. Человек выдохнул себе на руки целое облако пара и улыбнулся.

– Не узнаешь меня, Элиза?

Стоило ей услышать его голос, его говор, как она узнала.

– Почему же? Ты Освальд. Заходи, заходи. А я и не знала, что ты будешь в наших краях. Мэтью не говорил…

– Потому что и он тоже не знал! Я хотел сделать вам сюрприз.

– Что ж, сюрприз удался. Проходи, не стой в дверях.

Освальд наклонился, чтобы поднять баул. Судя по всему, он рассчитывал погостить. Вновь выпрямившись, он вдруг испугался какого-то шума. Элиза подметила, что их нежданный гость чуть не упал. Он весь сжался, колени подогнулись, рука непроизвольно вытянулась вперед. Он встретился с нею взглядом:

– Это кто-то из больных? – шепотом спросил он.

– Нет-нет, – успокоила его она. – Собака лает, не иначе.

– Да, конечно.

Когда он вошел, она помогла ему снять пальто и шляпу. У огня лицо его запылало, глаза покраснели и покрылись поволокой. Вид у него был усталый.

– Садись же, – Элиза указала на кресло.

Он сел, скрестив ноги и засунув сцепленные руки между бедром и подлокотником кресла: у него всегда была эта странная манера сцеплять руки на одном боку наподобие орденской ленты. Теперь его трудно было не узнать.

– Пойду принесу чаю. Тебе с дороги просто необходимо согреться.

– Будет очень кстати.

Поспешно выйдя из комнаты, она нашла во второй гостиной Дору, велела ей немедленно бросить все дела и пойти сказать отцу, что нежданно-негаданно появился его брат.

– Отец в кабинете, – возразила Дора.

– Тогда это тем более не займет у тебя много времени.

Едва Элиза вернулась с полным подносом чайных принадлежностей, как в комнату ворвался ее муж.

– Освальд, а я и не знал!

– Так я тебе и не говорил, – с улыбкой ответил ему брат. – Я тоже рад тебя видеть.

Мэтью изобразил на лице улыбку и одновременно нахмурил брови, показывая неуместность намека.

– Ну да, и я рад тебя видеть, а как же. Надеюсь, путешествие не доставило тебе неудобств.

– О, все было превосходно, лучше и быть не могло. А завершил я его приятной прогулкой из Вудфорда.

– Ты пришел пешком? С баулом? Можно же было нанять кэб, неужели ты не знал? На станции тебе любой показал бы мистера Мэйсона, он всех подвозит.

– Ну уж нет. Расчет, расчет, Горацио[7].

Горацио? Это же из “Гамлета”. Не иначе как Освальд решил напомнить Мэтью об образованной компании, которую водил в Норке, мол, не только в Лондоне ведутся окололитературные разговоры. До чего же это на него похоже: заявиться вот так, втихомолку, без предупреждения, и всем показывать, каков он из себя, без устали красуясь.

Мэтью Аллен от волнения забыл про щипцы и, ухватив кусок сахару пальцами, со всплеском уронил его в чашку.

– Что за странное время ты выбрал для приезда, – сказал он. – Я имею в виду твою аптеку. Зимой же все болеют. Неужто на лекарства нет спроса?

– К счастью, есть, – рассмеялся Освальд. – Но я оставил аптеку в хороших руках. У меня есть ученик и еще двое на подхвате. – Ну вот, снова хвастается. – Сейчас я стараюсь бывать в аптеке как можно реже, чтобы у меня оставалось время на благотворительную деятельность, ну, и на все остальное.

– О, прекрасно, – Мэтью Аллен отхлебнул чаю.

– Мы могли бы заниматься всем этим вместе, если бы ты не избрал для себя иной путь, – улыбнулся Освальд. – Однако не будем сейчас в это вдаваться.

Мэтью улыбнулся в ответ.

– Но ведь я и правда избрал иной путь. – Не следовало попадаться на эту удочку, однако он увидел возможность хотя бы для минутного триумфа и не устоял, смакуя множественное число, которое наконец-то представился шанс использовать. – Обещаю тебе показать свои владения, но сначала мы покажем тебе твою комнату.


Стоя за аналоем, доктор Аллен наслаждался каждой минутой: тут он всегда прав, всегда в центре внимания, и ничто ему не угрожает. Выражение лица брата – потупленный взор, задумчиво растянутые губы – он решил трактовать просто как сосредоточенность, хотя знал, что тот его не одобряет. Сам же Освальд стремился придать своему лицу особо благочестивое выражение. И едва служба закончилась, не преминул осыпать брата замечаниями. Не успели больные разойтись, а Джордж Лэйдло – вновь выразить свою искреннюю благодарность, заставившую Освальда озадаченно улыбнуться, как он завел свою песню:

– Как же все это далеко от того, что пришлось бы по нраву нашему отцу, Мэтью.

– Верно. Столь же далеко, сколь, полагаю, далеки от него мы. Или я.

– Гм, – кивнул Освальд. – Отец не одобрил бы подобного свободомыслия.

– Да уж наверняка. Но, видишь ли, нужда и не такому научит. Я проповедую крайне смешанной пастве, причем, раз уж на то пошло, речь идет не только о вероисповедании.

– Он сказал бы, что все секты отличаются друг от друга, однако он воспитал нас в русле истинной веры. Я хочу сказать, тут все просто. Разве могут постичь истину секты, которые, как нам известно, заблуждаются?

– Освальд, даже при всем своем желании я не смог бы обратить это заведение в сандеманизм[8]. Начать с того, что принципы истинной веры пришлось бы долго и подробно разъяснять людям, чьи умственные способности и без того находятся на грани краха. А если вспомнить, что паства должна быть едина в своих духовных порывах, то разве же можно добиться такого единства с паствой, состоящей сплошь из сумасшедших и слабоумных?

– Да и тебе самому едва ли знакомо это чувство.

– Да и мне самому. – Мэтью Аллен глянул сверху вниз на брата, который был на несколько лет старше и на несколько дюймов ниже него, и все еще пытался командовать вместо отца. – И меня частенько изгоняли. Вот так-то! – Он попытался рассмеяться. – Я был не слишком уж хорошим сандеманцем, а потому недостоин того, чтобы пытаться создать здесь общину.

Освальд даже не улыбнулся.

– Ты всегда был слишком слаб духом и отвлекался на мирские заботы. Тебе, видишь ли, не нравилось принадлежать к обособленной церкви, не слишком известной в обществе и лишенной всяческих украшательств. Тебе не по душе были нестяжание, лишения…

– Послушай, Освальд, неужели нам нужно вновь об этом говорить? Мне казалось, в свое время мы уже наговорились вдоволь. Что до лишений, я вижу их в избытке, наблюдая за своими больными, хотя и не всегда понимаю, зачем они нужны.

Освальд фыркнул.

– Я говорил о лишениях совсем в ином смысле. Помню, как недоволен ты был похоронами отца, их излишней простотой. Да, пожалуй, простота – вот что я имею в виду.

Тут он был прав. Вспомнив похороны, Мэтью Аллен вновь испытал неловкость: голые холмы, сплошь усеянные мелкими влажными катышками овечьего помета, доносящееся до скорбящих с порывами встречного ветра громкое блеяние животных, уродливо расступившаяся земля и ни слова, ни надгробного камня.

– Да, обряд показался мне… чересчур суровым. Я мог бы заплатить за надгробие – ну, хоть за что-нибудь, чтобы обозначить место его упокоения. Лежать вот так, неведомо где…

– Богу ведомо где.

– Да я понимаю, что Ему ведомо. Но люди покоятся среди людей. Общественная мораль – тоже мораль.

– Все суета.

– Не сомневаюсь, что ты так и думаешь. Полагаю, наши с тобой взгляды вполне устоялись.

– Устоялись, это верно. Знаю, как страстно тебе хочется казаться респектабельным. Что можно понять, если вспомнить, кем ты был. И где ты был.

– Кем я был, здесь никому не интересно… – Мэтью заметил, что начинает говорить на повышенных тонах, и приказал себе остановиться. Как же тяжело было говорить с Освальдом, который вечно искал в словах Мэтью проявления слабости, признаки двусмысленности, прикрывающей грех. Вот и теперь он стремился одержать своего рода победу, которой Мэтью, как он прекрасно знал, мог запросто его лишить, и все, что для этого нужно – не терять дружелюбия и жизнерадостности и не поддаваться на провокации. Если вовсе не выходить на поле боя, то никогда и не проиграешь.

– Давай-ка сменим тему, мы как-никак за столом, – сказал он и хлопнул брата по спине.


Обед стал для Освальда лишь еще одним подтверждением суетности братнего семейства, собравшегося за обеденным столом. Обе старшие дочери вышли к столу в кружевах и брошах. Носовые платки – и те у них были кружевные. И даже у флегматичного и здравомыслящего сына (которого Мэтью представил юношей трудолюбивым и исполнительным, этими своими качествами – тут он не смог удержаться от лести – напоминающим самого Освальда), даже у него на жилете красовались пуговицы из слоновой кости. Освальд не мог решить, какое из его подозрений ближе к истине и что хуже: либо брат до такой степени преуспевает, что может позволить себе расточительность в быту, либо снова влез в долги. Возможно, он попросит денег, чего Освальд отнюдь не исключал – но тут получит решительный отпор. Человек, попавший в долговую яму, пусть и много лет назад, должен был научиться жить по средствам, не швыряя деньги направо и налево.

Еще от одного бокала вина Освальд отказался, решительно накрыв свой бокал ладонью. Это резкое движение привлекло всеобщее внимание, и Освальд счел, что лишних слов тут не надо. Мэтью подозревал, что, выпивая в ином обществе, брат себя не ограничивал, и потому счел его непоколебимость показной. Вот Джеймс, Дорин жених, – тот пил, пил прямо на глазах у Мэтью, с тихой приверженностью напуганного, робкого человека, хватаясь за бутылку всякий раз, когда она оказывалась у него под рукой. Поистине, столь полное отсутствие характера не могло вызвать ничего, кроме разочарования. Мэтью надеялся, что Освальд не слишком заинтересуется этим бездарным прибавлением к его семейству. Однако на всякий случай он решил отвлечь брата, вынудив похвалить свою жену.

– До чего же вкусно, – проговорил он.

– И в самом деле, – попался на крючок Освальд, но тут же решил убавить пафоса. – Только что же это такое?

На страницу:
4 из 7