
Полная версия
Иностранная литература №06/2012
– Вареная курица, – внятно произнесла Элиза. – Ничего особенного. Если бы мы только знали, что ты приедешь, то могли бы позаботиться о настоящем угощении.
– О, не сомневаюсь. Но поверьте, на мой счет беспокоиться не стоит.
– Абигайль, сиди и жуй как следует!
– Итак, дядюшка Освальд, – вступила в разговор Ханна, от скуки надумав переломить ход нудного взрослого разговора, – вы, должно быть, знаете множество историй о том, каким папочка был в молодости.
– Послушай, – он промокнул рот салфеткой, – а как же соблюдение личной тайны и дочернее почтение?
– Но я же не имела в виду ничего постыдного.
Освальд в замешательстве поджал губы:
– Нет, я отнюдь не хотел сказать…
– Но если вы знаете что-то этакое, то тем интереснее!
– Что ж…
Мэтью бросило в жар. Ему вспомнилось, как он сжимался от страха, как прятался, был в бегах, вспомнилось понесенное наказание – что из всего этого Освальд, смакуя, вытащит на свет божий? Должно быть, как его всё время изгоняли. Сандеманцы требовали от прихожан единства духа, а тех, кто такового не выказывал, гнали прочь. Мэтью вспомнил деревянный молельный дом на краю болота, вспомнил доносившийся изнутри приглушенный жар голосов, в то время как сам он, изгнанный и пристыженный, бродил снаружи. Но ведь такое случалось в жизни каждого ребенка. Об этом он слышал от родителей, когда те открывали ему душу. И даже слышал кое о чем похуже. Вечно этот Освальд делает вид, что он, Освальд, никогда не был ребенком.
– Ханна, прекрати! – строго сказала мать.
– А может, не будем? – Мэтью быстро обвел глазами стол.
– Не бойся, братишка, я не раскрою твоих самых страшных тайн!
– Ну, пожалуйста! – захлопала в ладоши Ханна.
– Нет-нет. Хотя был как-то раз случай… Припоминаю, что твой отец всегда был своеволен и, так сказать, не без греха.
– А кто из нас без греха? – рассудительно поинтересовался Мэтью.
– Когда он был маленький, у него был учитель…
– А, я понял, о чем ты хочешь рассказать! – вмешался Мэтью. – Это был не человек, а варвар. После каждого урока я уходил с синяками.
– И вполне естественно, что при этом ваш отец – иначе он не был бы самим собой – не мог сдержать своих чувств. А возможность их выразить представилась, когда дело дошло до писем по образцу.
– А что такое письма по образцу? – спросила Абигайль, держа вилку торчком, словно крошечную алебарду. Она, несомненно, слушала с немалым интересом.
Освальд опустил взгляд на сидевшую за столом малышку. Вот типичный пример бессмысленного и ничем не сдерживаемого пренебрежения правилами: ребенку место в детской, а не за обеденным столом.
– Это когда ты учишься правильно писать разные письма, которые отправляются разным людям, – пояснила Ханна.
– В тот раз сочиняли письмо городскому судье, – продолжил Освальд. – Так что можете себе представить, что было дальше. Письмо призывало наказать мистера Мазерса по закону за жестокость и бесчинства.
Элиза рассмеялась.
– Так я и думала. И он побил бедного Мэтью.
– Однако ничего из этого не вышло, – добавил ее муж в качестве постскриптума. – Помню, что еще много недель спустя он вел себя точно так же. – Мэтью рассмеялся вместе со всеми, испытывая облегчение, что Освальд не рассказал чего похуже. Он встретился с братом глазами: тот глядел дружелюбно, хотя всем своим видом красноречиво намекал на то, о чем пришлось умолчать. Впрочем, Мэтью и здесь не преминул отомстить, указав пальцем на то место, где на усах брата повисла янтарная капля жира.
Борода Освальда отсырела и свисала редкими клочьями, похожими на намокшие птичьи перья. Мэтью, проведя рукой по холодным прядям собственной бороды, зачесал ее вперед.
– А что тут за деревья? – поинтересовался Освальд, сделав рукой широкий неопределенный жест.
– Вон те? – переспросил Мэтью, указав тростью на толстый темный ствол одного из них? – Это грабы.
– А, ну да.
– Очень крепкая древесина. Сейчас из нее делают детали для разных механизмов. Тут неподалеку есть производство.
– Тут? Неподалеку?
Когда они возвращались сырой тропой в Фэйрмид-Хауз, ступая по прелой черной листве, Мэтью Аллен заприметил впереди двух своих козырных клиентов – братьев Теннисон. Для случайной встречи лучше не придумаешь! Но что они вытворяют со своими лицами? Теннисоны передвигались нерешительными шажками, словно вслепую, обхватив ладонями щеки и растягивая глаза растопыренными пальцами как можно шире.
– Доброе утро! – окликнул их Аллен. Они взглянули на него неестественно вытаращенными глазами, словно морские чудовища, и лишь потом опустили руки.
– Что, ради всего святого… – пробормотал себе под нос Освальд.
Мэтью вышел вперед, чтобы поприветствовать братьев.
– А будет ли мне позволено поинтересоваться… – оживленно заговорил он.
Альфред непринужденно принялся объяснять, а Септимус молча спрятался у него за плечом.
– Мы это придумали в детстве, еще мальчиками. Я просто решил напомнить Сепу.
– Чтобы лучше видеть?
– Именно.
– И что, помогает?
– Доброе утро, – обратился Альфред к Освальду, который тем временем подошел и остановился рядом с братом, скрестив руки на груди. – Да, тут уж трудно не увидеть. Настолько, насколько вы вообще способны что-то увидеть.
– Понятно. Выслеживаете Верховную Силу, стало быть, – улыбнулся Аллен, хотя Альфред при этом смущенно опустил голову. – Джентльмены, позвольте мне представить вам своего брата, мистера Освальда Аллена. Освальд, это Альфред и Септимус Теннисоны.
– В высшей степени приятно познакомиться.
Альфред Теннисон протянул руку, вынудив Освальда изменить позу и пожать руки высоким и эксцентричным братьям. Однако Освальд сразу же вновь сцепил руки за спиной и, словно высокий гость, изучающе уставился на остальных.
– А как сегодня чувствуете себя вы, Септимус? Похоже, у вас неплохое настроение.
Не успел Септимус ответить, как из кроны дерева над ними выпорхнул дикий голубь. От громкого звука Септимус было съежился, но потом улыбнулся, мягко поднял руки и развел в стороны, будто извиняясь и одновременно пытаясь что-то объяснить. Но Мэтью выжидательно смотрел на него, словно требуя ответа. Септимус вновь взглянул на ошметки листьев под ногами и произнес шепотом, словно бы мимоходом, но все же уверенно: “Люблю зиму”.
– Очень хорошо. Что ж, удачного дня вам обоим. Не смею отвлекать вас от прогулки.
Войдя на земли, принадлежавшие лечебнице, Мэтью взялся объяснять брату, кого они только что встретили, но Освальд опередил его вопросом:
– Что, ради всего святого, они делали со своими лицами?
– Так они же объяснили, разве нет? Или ты тогда еще не подошел? – Мэтью взглянул на обеспокоенное лицо Освальда и странным образом ощутил прилив любви к брату. Сколько он его помнил, Освальд всегда был запуган, зажат и непреклонен. Он был прилежным и серьезным мальчиком, побаивался горячности и звенящего голоса отца и тихо жил в нерушимом мире правил своего собственного изобретения. Мэтью вспомнил его ребенком – аккуратно причесанные волосы, шерстяной костюмчик, отчаянный, беспокойный взор, безмолвно взывающий о мире, покое и о том, чтобы все происходило по правилам, – и эта картина его умилила.
– Это Теннисоны, – продолжил он. – Линкольнширское семейство. И, надо сказать, семейство не из последних. Ты не поверишь, чего я только не наслушался от Септимуса! Опиум. Алкоголь. А еще зверинец. Обезьяна. Совы. Собаки без счету. Они из знати, но уже начинают вырождаться. Альфред – поэт, начинает прокладывать себе дорогу в жизнь. Ему пророчат большое будущее – прежде всего его друзья из Кембриджа. Жаль, что ты не погостишь у нас подольше. На Бедфорд-сквер бывают литературные вечера, я там завсегдатай.
Освальд особо не прислушивался, ушей его достигали лишь отдельные снаряды: “из знати”, “Кембридж”, “Бедфорд-сквер”.
– Да, да. Ну, что ж. Такие дела.
– Прости?
– Очень рад за тебя, что ты водишь знакомство со знатью. Поистине, тебе есть чем гордиться.
– Освальд, перестань. Септимус – мой пациент.
– Конечно. Конечно. – Освальд остановился, вглядываясь в лицо брата. – Еще одна лазейка для твоей ужасной гордыни. Еще одна возможность унизить меня.
– Освальд, ради всего святого, о чем ты?
– Брось играть со мной в эти игры, Мэтью! – Освальд перешел на крик, лицо его побелело от злости. – Может, ты тут и неплохо устроился, и пользуешься уважением, хороший доктор и все такое прочее, но не забывай, что я-то знаю, кто ты есть на самом деле. Не сомневаюсь, что ты влез в долги по самые уши, чтобы все это обустроить. Запомни: от меня ты не получишь ни пенни!
Освальд был не меньшим занудой, чем любой из безумцев: лишь одна мысль всецело владела его разумом, вела его, распирала изнутри. Мэтью пытался сохранить спокойствие, превратить все в шутку, но до чего же это было трудно! Вот лицо брата – такое знакомое, такое властное, его слова вновь подняли из небытия давно забытое прошлое, и к тому же Мэтью так устал от безумцев.
– Да. Не забывай, что я-то знаю, кто ты есть на самом деле. Литературные вечера на Бедфорд-сквер! Мэтью Аллен. Уверен, твоих новых друзей не оставит равнодушным рассказ о твоих долгах и арестах…
Это было уже слишком. Мэтью схватил брата за лацканы. Освальд поскользнулся на сырой тропе, но Мэтью удержал его, как бы ни было больно пальцам, впившимся в толстое сукно. “Только посмей… Только посмей…” Вдруг картинка перед глазами Мэтью словно остекленела. Вот прямо рядом с его руками – лицо брата, такое знакомое, но раздавшееся с годами. Он услышал свое собственное дыхание, мягкое похрустывание веточек под ногами. Услышал голос Фултона: “Отец!” И тотчас же поставил Освальда на ноги. Фултон был все ближе, и Освальд победно улыбнулся.
– Отец, тебя ждут дома.
Мэтью Аллен лежал, препоручив весь свой вес кровати, голова утонула в подушке, руки и ноги бездвижно покоились на перинах, словно плавучие бревна. Он любил свою постель – этот уютный островок, где он находил приют после неизбежных треволнений дня, проведенного среди сумасшедших, с их безумной, суженной до предела логикой, с их стенаниями, безнадежностью, озлобленностью и непристойным поведением. А здесь – здесь ему не надо напрягать ни единого мускула. Лампа тихо шипела. Рядом с ним на подушке высился такой знакомый и такой спокойный профиль Элизы: мягкие прямые брови, точеные ноздри, тонкая канавка, соединявшая их с большим, теплым, подвижным ртом. Ее лицо, окаймленное заколотыми волосами и ночным чепцом, отличалось перед сном особой простотой, какую чаще увидишь в церкви или в операционной, и эта простота его даже забавляла. Именно чепец делал ее облик столь милым, чуть детским и комично-церковным. Высокомерное, горделивое, непреклонное выражение ее лица во сне тоже не раз заставляло его улыбнуться.
– И на что ты, спрашивается, уставился? – проговорила она.
– На тебя. Разве нельзя мужчине поглазеть на собственную жену?
– А с чего вдруг? Я выгляжу… у меня где-то что-то не так?
– Нет-нет, ты выглядишь чудесно.
– Ну, тогда ладно. Завтра утром он уезжает.
– Да, уезжает.
– И он вел себя с нами не так уж и дурно.
– Э, не скажи. Жду не дождусь, когда мы его наконец спровадим. До чего же он обидчив и злопамятен.
– В самом деле?
– Да ты не знаешь и половины.
– Чего же я не знаю?
– Неважно. Нет ничего важного, что тебе следовало бы знать, что имело бы смысл рассказывать.
– Что ж, сочувствую. Как я погляжу, он тебя совсем замучил.
– И ведь по-другому он просто не может.
– Бедный драный старый кот, – проговорила она. И, мягко прижавшись к мужу, погладила его по голове.
– Ммм, хорошо.
– Да, – сказала она, надув губки.
Мэтью сунул руку под одеяло и положил ладонь на ее широкое теплое бедро. Под скользящей мягкой тканью тело казалось особенно гладким.
– Лучшее успокоительное.
Отбытие Освальда Аллена вышло на редкость благостным. Он раздал детям шестипенсовые монеты, что, впрочем, порадовало лишь малышку Абигайль. Поблагодарил Элизу за гостеприимство и пригласил все семейство к себе в Норк.
Мэтью и Элиза проводили его пешком на станцию – он настоял, что карета ему не нужна, и во время прогулки все напряженно молчали. Однако Освальд делал вид, что его живо интересует все вокруг: бездвижное и безучастное стадо, пруды, окруженные сухим камышом, прохожие.
Заняв место в вагоне, он помахал им на прощанье рукой в перчатке. Перчатка была застегнута на пуговки сбоку, пальто – спереди, воротничок – под самый подбородок. Мэтью подумалось, что вот, наконец, брат упакован в смирительную рубашку и благополучно подготовлен к отправке. Освальд, повернувшись к ним в профиль, открыл небольшую книжицу, должно быть, религиозного свойства, и принялся читать.
– Давай-давай, – прошептал себе под нос Мэтью, – скатертью дорога.
Паровоз зашипел, лязгнул и покатил четыре своих вагона в сторону Лондона. Перрон заполнился дымом. Словно джинн в облаке, Освальд исчез.
– Надеюсь, мы его еще некоторое время не увидим.
– Ты забыл о свадьбе.
– И правда забыл.
Свадьба. На которую нужны деньги.
Играть никто не хотел. Отец ее как будто не замечал. Даже когда Абигайль вскарабкалась к нему на колени, он едва заметно ей улыбнулся и спустил обратно на пол. Не прошел даже обычный фокус со скручиванием его уха в трубочку: он лишь мотнул головой, как норовистый конь, и отругал ее за то, что она трогала его бумаги, хотя на самом деле она к ним даже не прикоснулась. Когда она ему об этом сообщила, он извинился и даже улыбнулся, но, запечатлев у нее на лбу крепкий и щекотный поцелуй, все же отослал прочь.
Ханны нигде не было, с матерью дело обстояло ничуть не лучше: та вела какой-то бесконечный разговор с Дорой. Абигайль подергала было ее за юбки, но мать решительной рукой высвободилась, после чего принесла теплую одежду, засунула туда Абигайль, туго завязала шапку, совершенно оглушив малышку, и отправила побегать в саду.
Снег! Свежий снег засыпал прогалины и сиял теперь повсюду. Яркий свет бил прямо в глаза. Абигайль зажмурилась и вдохнула до того морозный воздух, что у нее даже защипало в носу. Она пробежала немного вперед, оставляя следы, оглянулась на них и побежала по лужайке, но не успела приспособить шаг и споткнулась, забелив колени и рукавицы. Она лизнула снег на ладошке: вроде и никакого вкуса, но чувствуется в нем что-то большое и неназываемое, исполненное дали, исполненное небес. Снег быстро просочился сквозь шерсть, и рукам стало зябко. Абигайль отряхнула их о пальто и побежала дальше, вспомнив о водяном насосе неподалеку от Фэйрмид-Хауз.
И не напрасно. Что за сосульки свисали из его жерла! Ровные у самого основания и заостренные книзу, выпуклостями и неровностями они походили на стручки гороха, а на самом кончике каждой сосульки висела, словно стеклянная бусина, застывшая капля. Отломив одну из сосулек, малышка немедленно сунула ее в рот и держала на языке, пока во рту не набралось на целый глоток воды.
Там ее и застал дурачок Саймон. В пальто, перчатках и натянутой по самые глаза шапке он казался огромным, словно бы раздувшимся. Абигайль показала ему сосульки, и ему тоже сразу понадобилось отломить одну из них. Сосулька выскользнула из рук, и Саймону пришлось ловить ее в снегу, чтобы сунуть в рот. “Холодная”, – пробормотал он.
– Давай слепим снеговика! – попросила Абигайль.
Саймон покачал головой.
– Ну, пожалуйста! Ну, пожалуйста!
Саймон снова покачал головой.
– Давай кошку, – предложил он.
Вместе они скатали два снежных кома – побольше и поменьше. Саймон водрузил маленький ком на большой. Руки в промокших варежках зудели и чесались, а когда слишком замерзали, девочке приходилось ими встряхивать, но она все же помогла Саймону слепить треугольные уши, которые они приделали сверху на меньший ком. Однако потом Саймон дал своей помощнице отставку, решив, что дальше будет делать все сам. Он попытался воткнуть оставшиеся три сосульки вместо усов, но их непонятно как было делить пополам, и к тому же они слишком уж торчали в стороны, а потом и вовсе выпали. В итоге Абигайль решила, что у них получилась никакая не кошка, а просто снеговик с дурацкими ушами.
Когда Мэтью Аллена осенила эта идея, он аж вскочил с кресла. Только осуществимо ли это? Да, безусловно осуществимо. А не читал ли он прежде о чем-либо подобном? Все составные части были тут как тут: разбросанные по журналам и научным трактатам, в окружающем его мире, прямо у него перед глазами, на самом виду – и вместе с тем незримые. И вдруг они сошлись у него в голове, соединились в этом исключительном, вдохновенном сплаве, в идее, которая решала сразу все проблемы. От возбуждения он весь сжался, словно пытаясь удержать, не упустить посетившую его мысль. Он пришел в восторг от возможного развития событий, от его общественных, духовных, финансовых сторон – и, не удержавшись, даже захлопал в ладоши. Скуке конец! Да, в самом деле. Не в силах усидеть на месте, доктор отправился на прогулку. Без шляпы и пальто он вышел из кабинета навстречу белому утру.
Мир был весь как напоказ. Вся лужайка в инее, каждая былинка, каждый стебелек – все украшено кристалликами льда. Ломаясь, они хрустели под ногами. Он поднажал, каждым своим шагом круша и давя лед и оставляя позади себя следы – на которые он даже оглянулся – цвета зеленого камня, мокрого малахита. Шагая, доктор потирал руки и смеялся. Да, вот они, деревья, милые друзья, вот они собрались тут и ждут его. Целым строем поджарых лакеев застыли в ожидании его указаний. Обнаженные ветви чутко колышутся на фоне исчерченного облаками белесого неба. На одном из деревьев какие-то птички – не иначе как синицы – затеяли порхать с ветки на ветку, меняясь местами, и вдруг все вместе унеслись прочь в прелестной панике. Проследив за ними взглядом, доктор увидел невысокого сгорбленного человечка, направляющегося к нему со стороны Фэйрмид-Хауз. Он узнал походку: весь немалый вес приходится на бедра, шаги мерные и прямые, плечи напряженно приподняты – иначе не удержать столь обременительной головы. Джон Клэр.
Джон подошел к доктору, который казался необыкновенно оживленным: без шляпы и пальто, он приплясывал на месте, дуя на озябшие ладони, то и дело улыбаясь. А что если у него новости, о которых Джон только и мечтал, презирая себя за слабость, но будучи не в силах отказаться от мучительной надежды.
– Доброе утро, доктор!
– О, да. В самом деле. Чудесное утро, – и Аллен театрально втянул трепещущими расширенными ноздрями воздух, словно вкушая сладостную ледяную ясность. Он чувствовал себя бодрым и окрыленным.
– У вас для меня ничего нет?
– Простите?
– Я хочу сказать, чего-нибудь для меня от… ну, знаете…
– Ах, да. Ах, да, на самом деле есть. Как раз вчера пришло письмо, но мы с вами не виделись. Вот оно, – Аллен сунул руку в карман пиджака. – Только не знаю от кого.
Джон взял у него письмо. Обратного адреса нет.
– Вам не холодно? – спросил он, вновь подняв глаза. Доктор спрятал руки под мышками и притоптывал ногами.
– Да, похоже на то. А давайте пойдем ко мне, выпьем чаю?
Войдя в дом, доктор Аллен сразу направился на кухню. Джон потрусил за ним. Шуганув повариху и девочек, что были у нее на побегушках, Аллен сам взялся готовить чай. Не переставая напевать себе под нос, он открыл чайницу и достал с полки чашки. Джон сел за стол, вцепившись обеими руками в письмо, и уставился на девочек, сгрудившихся у стены и болтавших без умолку. Ему захотелось дать им знать, что и он – один из них. Он попытался показать это своей позой, не двигаясь с места, изображая из себя этакий неловко увязанный человеческий сверток, который принесли сюда, да тут же и забыли. Но девочки никак не хотели встречаться с ним взглядом. Им до него не было дела. В прежние времена все было иначе – в те поры, когда он, страшно смущаясь, неуклюже шагал в грубых, подбитых гвоздями башмаках по полированным паркетам своих знатных покровителей, этакий не слишком-то похожий на гения тип, которого приглашали наугад, чтобы побеседовать да поглядеть, а потом отсылали на ту половину дома, где жили слуги, чтобы его накормили обедом, прежде чем он отправится обратно к себе в деревню. И он жевал хлеб с ветчиной и чувствовал, как расслабляются мышцы лица, уставшие изображать улыбку, и забывался, прислушиваясь к разговору прислуги. Но теперь-то он больше не был крестьянином, не был и поэтом. Тот, кого они перед собой видели – если вообще видели, – был одним из здешних больных, попросту сумасшедшим.
Перестав обращать на них внимание, он распечатал письмо.
Глубокоуважаемый поэт, мистер Джон Клэр!
Я, как и Вы, простой человек, во всяком случае, если взглянуть со стороны. Надеюсь, Вы простите мне ту дерзость, с которой я к Вам обращаюсь. Примите мои уверения, что я берусь за перо не без смятения.
Я простой трудяга из графства Дорсет. Работаю батраком, как работали и вы, если я чего не путаю, но этим моя история не исчерпывается. Вот уже много лет я питаю сильную тягу к высокому искусству поэзии и приношу жертвы на алтарь Музам. Добрые люди говорили мне, что мои сочинения не лишены достоинств, и что я небесталанен…
Ничего. Ни тебе поддержки, ни отклика из литературного мира, повернувшегося к нему спиной, списавшего его со счетов и бросившего умирать в глуши. Джон пробежал глазами привычную просьбу о помощи и, не будет ли он столь любезен, взглянуть “грозным взором” на прилагающиеся сочинения? Может быть, кто-нибудь из его друзей, сочувственно относящихся к сельской поэзии, захочет опубликовать одно из них?
– Чай, – сказал доктор Аллен, протягивая Джону чашку.
Джон скомкал письмо и засунул в карман – позже посмотрит, как оно почернеет и скрутится в огне. Тем временем доктор, не удосужившись присесть, быстро выхлебал свой чай.
– А может, есть какие-нибудь новости? – спросил Джон. – По поводу тех моих стихов, которые вы отправляли своим друзьям.
– А. О, да. Да, простите. Совсем вылетело из головы. – Джон увидел, как доктор с трудом согнал с лица непрерывно светившуюся там улыбку, и понял, что ничего хорошего не услышит. – Да, боюсь, вы были правы в своем предположении касательно того, что ваш род гения вышел из моды. То, что в таких вопросах оглядываются на моду, безусловно, заслуживает всяческого осуждения, однако, мне представляется, бывают такие периоды…
Приподнятое настроение доктора перетекло в рассуждения на тему новейших тенденций в сфере литературных вкусов, а Джон, для которого чашка чаю превратилась теперь в обузу, принялся громко составлять в уме ответ Э. Хиггинсу, эсквайру, где было бы сказано все, что тому следовало знать.
…ни при каких обстоятельствах не возлагайте даже малейших надежд… изменчивы и капризны… держитесь подальше от своих собратьев… отняли у меня душевный покой, родину, жен…
Когда Маргарет проснулась, было еще темно. Прежде чем пошевелиться, она некоторое время лежала спокойно, широко раскрыв сухие глаза, удерживая пальцами верхний край одеяла и всматриваясь в смутные серые очертания комнаты.
Мир – комната, заполненная громоздкой мебелью. А потом вам разрешают из неё выйти.
Она ощутила, как внутри нее так же спокойно лежит Безмолвный Страж. Так она называла его – того, кто следил за всем происходящим, хотел, чтобы она продолжала жить, и порой давал ей об этом знать, но ничем не мог помочь. Он лишь наблюдал, наблюдал откуда-то из глубины ее глаз. Следил за влажными глазами ее мужа, глядящими на нее сверху вниз, следил, как муж заставлял ее есть тухлое мясо, смрадное, отливающее синим и зеленым, этими радужными оттенками распада. Следил и запоминал. Как муж запирал ее в уборной. Как она пристрастилась проводить дни в приходской церкви, полюбив тамошний покой и защищенность.
Она заставила себя подняться с постели и выпустила тонкую струйку в ночной горшок. Подошла к тазу с водой и проломила хрупкую корочку льда. Распустила завязки на шее и стянула через голову ночную рубашку. И застыла обнаженная, не видя во мраке своего тела – тени, вознесшейся над полом. Потом она зачерпнула ледяной воды и плеснула на голову и шею – будто полоснула кожу бритвой. Маргарет любила зиму, любила чистоту ее наказаний, чистоту бодрствования перед отходом ко сну, при свете одной лишь свечи. Но рядом всегда был муж, он не отставал от нее, заполнял собою сияющую пустоту, и к тому же терпеть не мог холода: сквернословя и кляня все на свете, он все пуще раздувал огонь, играл в карты, пьянствовал, обжирался, хохотал красным ртом, а по ночам, распалившись, жалил и жалил ее своим осиным жалом.
Она вытерла насухо гладкую онемевшую кожу. Снова натянула ночную рубашку. Держась за край стола, опустилась на колени помолиться. На мутно-серой стене явственно проступал черным маленький деревянный крест. Она вперила взор прямо в него. И начала.
Мэтью Аллен поднял голову и вгляделся в утро. Вот они, деревья, прямо за голубой лужайкой. Тонкие ветки сливаются, образуя коричневатую дымку. Он вновь опустил взгляд на листок с расчетами.