Полная версия
Тяжелые сны
– Работа – закон жизни.
– Ах, эти слова! Может быть, это умные слова, но забудьте их. Ведь я не в переплете живу, – у меня кожа и тело, и кровь, молодая, горячая, скорая. Меня душит злоба, отчаяние. Мне страшно оставаться. Все это, я чувствую, бессвязно и бестолково, – я говорю не то, что надо, слова не слушаются… Мне надо уйти и сжечь… сжечь все старое.
– Я вас понимаю. Жизнь имеет свои права, неодолимые. Она бросает людей друг к Другу, и незачем сопротивляться ей.
– Да? И вы так думаете? Это очень нелепо, что я вас пригласила. И знаете ли зачем? Чтобы сказать: возьмите меня.
Бледное лицо ее все дрожало волнением и страстью, и глаза, не отрываясь, смотрели на Логина. Их жуткое, испуганное выражение притягивало его странным обаянием. Сладостное и страстное чувство закипало в нем, – но было в сознании что-то холодное, что печально и строго унимало волнение и подсказывало сдержанные ответы. Произнося их, он чувствовал, что они глупы и бледны и что каждый из них что-то обрывает, совершает что-то непоправимое. Сказал:
– Загляните в себя поглубже, испытайте себя.
Клавдия не слушала. Продолжала:
– Хоть на время. Разбейте мне сердце, – потом бросьте меня. Будет горе, но будет жизнь, а теперь нет выхода, я точно перед стеною. Пусть вы меня не любите, все равно, спасите меня! Пожалейте меня, приласкайте меня!
– Вы безумны, Клавдия Александровна. И что вам из того, если и я заражусь вашим безумством? Клавдия вдруг вся зарделась. Сказала:
– Я знаю, вы говорите это потому, что уже любите… Нюточку.
– Я? Анну Максимовну? О нет… едва ли… Но почему…
– Да, вы этого и сами, может быть, не знаете, а она вас пленила быстрыми глазками, умными речами из книжек и деланою простотою – кокетством простоты.
Логин слегка засмеялся:
– Вот уж, кажется, в ком нет кокетства!
– Не спорьте. Это дразнит ваше нечистое воображение, – босые ножки богатой барышни на пыльных дорогах. Эта перехватившая через край простота, то, что никто и нигде не делает, – как же, то заманчиво, любопытно!
– Вы несправедливы.
– Я думала, вы оригинальнее. Увлечься девочкой, пустою, как моя ладонь, и сладкою, как миндальный пряник, за то только, что ее полупомешанный отец начинил ее идеями, – вряд ли она хорошо их понимает, – и за то, что он приучил ее не бояться росистой травы!
– Максим Иванович – умный человек.
– Ах, пусть он чудо по уму! Но послушайте, я красивее Анютки и смелее ее. И что в ней хорошего! Все в ней обыкновенно – здоровая деревенская девица.
– В ней есть настоящая спасающая смелость, – горячо сказал Логин, – а не та раздраженная и бессильная дерзость, которая крикливо говорит в вас.
– Что вы говорите! Я смелее ее и не побоюсь того, что испугает Нюту. Вот, хотите? Я приду к вам, я…
– Вы красавица, и вы смелая, – перебил ее Логин. – Вы, может быть, правы – я, может быть, люблю ее, да и вы… вы тоже любите кого-то.
– Да?
– Вам пора любить. Идите к нему с этою жгучею страстью.
– Вы разве не знаете, что женщины не прощают того, что вы сделали теперь?
– Я дал вам добрый совет, но… Если бы вам понадобилась грубая подделка под любовь…
Клавдия стояла у выхода из беседки и надевала перчатки. Глаза ее и Логина встретились. На лице Клавдии отразилась безумная ненависть. Она быстро вышла из беседки.
Глава восьмая
Около четырех часов дня Логин сидел в гостиной предводителя дворянства Дубицкого. Хозяин, тучный, высокий старик в военном сюртуке, – отставной генерал-майор, – благосклонно и важно посматривал на гостя и грузно придавливал пружины широкого дивана.
Здесь все строго и чинно. Тяжелая мебель расставлена у стен в безукоризненном порядке. Все блещет чистотою совершенно военною: паркетный пол гладок, как зеркало, и на нем ни одной пылинки; лак на мебели и позолота на карнизах стен как только что наведенные; медь и бронза словно сейчас только отчищены. В квартире торжественная тишина. Двери повсюду настежь. У Дубицкого много детей, но ни малейшего шороха сюда не доносится, разве только изредка прошелестят где-то недалеко осторожные шаги.
Логину тяжело говорить о деле, для которого он пришел. Знает, что надо сказать приятное генералу, чтобы достигнуть успеха, но противно лицемерить. Становится уже досадно, что взял на себя неудобное поручение. Но говорить надо: Дубицкий все чаще вопросительно посматривает и хриплым голосом произносит все более отрывочные фразы.
– Прошу извинить меня, Сергей Иванович, за докуку, – сказал наконец Логин, – я к вам в качестве просителя.
Дубицкий не выразил на своем угрюмом лице с низким лбом и узкими глазами ни малейшего удивления и немедленно ответил:
– Вижу!
Логин хмуро усмехнулся. Подумал:
«Чем это я так похож на просителя?»
– Хотите знать почему? – спросил Дубицкий, но не дождался ответа и объяснил сам: – Если бы вы не с просьбою пришли, то положили бы ногу на ногу, а теперь вы их рядом держите.
Дубицкий захохотал хриплым, удушливым смехом, от которого заколыхалось все тучное туловище.
– Однако, – сказал Логин, – наблюдательность вашего превосходительства изощрена.
– Да-с, любезнейший Василий Маркович, повидал я людей на веку. Вот вы с мое поживите, так у вас ни зуба, ни волоса не останется, а я, как видите, еще не совсем развалина.
– Вы замечательно сохранились, Сергей Иванович, вам еще далеко до старости.
– Да-с, я старого лесу кочерга. В мое время не такие люди были, как теперь. Теперь, вы меня извините, слякоть народ пошел; а в мое время, батюшка, дубовые были. Ну-с, так чем могу служить?
Логин начал объяснять цель своего прихода. Дубицкий прервал с первых слов, даже руками замахал:
– Да, да, знаю! Почуяв, бывший учитель, как не знать, сокол ясный! Уволен, уволен. Пусть себе отправляется на все четыре ветра, мы к нему никаких претензий не имеем.
– Но, Сергей Иванович, я бы просил вас на первый раз быть снисходительным к молодому человеку.
– Что вы мне про первый раз толкуете! Кто человека первый раз укокошит, тоже снисходительно отнестись прикажете? Или по-вашему, по-новому, не вор виноват, а обокраденный, ась?
– Вина молодого человека, ваше превосходительство, зависела только от его неопытности, если можно назвать ее виною.
– Можно ли назвать виною! – воскликнул Дубицкий. – Вы изволите в этом сомневаться? Это – неуважение к старшим, это дурной пример для мальчишек. Их надо приучать к субординации.
Дубицкий сердито пристукнул кулаком по ручке кресла.
– Он хотел приветствовать исправника, – с некоторою вялостью заговорил опять Логин, – оказать ему почтение, да только не знал, как это делается. Да и, право, не большая вина; ну, первый руку подал, – кому от этого вред или обида?
– Нет-с, большая вина! Сегодня он с начальником запанибрата обошелся – завтра он предписанием начальства пренебрежет, а там, глядишь, и пропагандою займется. Нет, на таких местах нужны люди благонадежные.
– Конечно, – продолжал Логин, – наш исправник весьма почтенный человек…
Дубицкий хмыкнул не то утвердительно, не то отрицательно:
– Нам всем известно, что Петр Васильевич вполне заслуженно пользуется общим уважением.
– Насколько могут быть уважаемы исправники, – угрюмо сказал Дубицкий.
– Но, Сергей Иванович, лучше бы ему великодушно оставить это и не так уж сердиться на молодого человека. И так ведь могло случиться, что Петр Васильевич сам подал повод.
– Чем это, позвольте спросить? – грозно воскликнул Дубицкий.
– Я, ваше превосходительство, позволяю себе только сделать предположение. Могло случиться, что Петр Васильевич вошел в класс немножко, как у нас говорится, вросхмель, с этакой своей добродушной физиономией, и отпустил приветствие на своем французском диалекте, что-нибудь вроде: мерси с бонжуром, мезанфанты, енондершиш! Учитель, понятное дело, и расхрабрился. Дубицкий хрипло и зычно захохотал.
– Могло быть, могло быть, – повторял он в промежутках смеха и кашля. – Изрядный шут, сказать по правде, наш исправник. В школы, по-моему, он некстати суется, у нас там недоимок нет. Но во всяком разе я ничего тут не могу: уволили.
– Вы, ваше превосходительство, это можете переменить, если только пожелаете.
– Я не один там.
– Но кто же, Сергей Иванович, пойдет против вас? Вам стоит только слово сказать.
– Ничего, поделом ему. Нельзя ему в этом училище оставаться: соблазн для учеников.
– А в другое нельзя ли? – с осторожною почтительностью осведомился Логин.
– В другое? Ну, об этом мы, пожалуй, подумаем. Но не обещаю. Да-с, любезнейший Василий Маркович, дисциплина – первое дело в жизни. С нашим народом иначе нельзя. Нам надо к старинке вернуться. Где, позвольте вас спросить, строгость нравов? На востоке, вот где. Почтение к старшим, послушание… Вот я вам моих поросят покажу – вы увидите, какое бывает послушание.
Сердце Логина сжалось от предчувствия неприятной сцены. Дубицкий позвонил. Неслышно, как тень, в дверях появилась молоденькая горничная в белоснежном, аккуратно пригнанном переднике и пугливыми глазами смотрела на Дубицкого.
– Детей! – командным голосом приказал он.
Горничная беззвучно исчезла. Не прошло и минуты, как из тех же дверей показались дети: два гимназиста, один лет четырнадцати, другой двенадцати, мальчик лет девяти, в матросской курточке, три девочки разных возрастов, от пятнадцати до десяти лет. Девочки сделали реверансы, мальчики шаркнули Логину, – и все шестеро остановились рядом посреди комнаты, подобравшись под рост. Они были рослые и упитанные, но на их лицах лежало не то робкое, не то тупое выражение. Глаза у них были тупые, но беспокойные, – лица румяные, но с трепетными губами.
– Дети, смирно! – скомандовал Дубицкий.
Дети замерли: руки неподвижно опущены, ноги составлены пятки вместе, носки врозь, глаза уставлены на отца.
– Умирай! – последовала другая команда.
Все шестеро разом упали на пол, – так прямо и опрокинулась на спины, как подшибленные, не жалея затылков, – и принялись заводить глаза и вытягиваться. Руки и ноги их судорожно трепетали.
– Умри! – крикнул отец.
Дети угомонились и лежали неподвижно, вытянутые, как трупы. Дубицкий с торжеством взглянул на Логина. Логин взял пенсне и внимательно рассматривал лица лежащих детей; эти лица с плотно закрытыми глазами были так невозмутимо-покойны, что жутко было смотреть на них.
– Чхни! – опять скомандовал Дубицкий.
Шесть трупов враз чихнули и опять успокоились на безукоризненно чистом паркете.
– Смирно!
Дети вскочили, словно их подбросило с пола пружинами, и стали навытяжку.
– Смейся!
– Плачь!
– Пляши!
– Вертись!
Командовал отец – и дети послушно смеялись, и даже очень звонко, плакали, хотя и без слез; усердно плясали и неутомимо вертелись; и все это проделывали они все вместе, один как другой. В заключение спектакля они, по команде отца, улеглись на животы и по одному выползли из гостиной, – маленькие впереди. Логин сидел безмолвно и с удивлением смотрел на хозяина.
– Ну что, каково? – с торжеством спросил Дубицкий, когда дети выползли из гостиной.
В соседней комнате слышалось короткое – время легкое – шуршанье: там дети вставали с пола и тихо удалялись в свои норы. Было что-то страшное в их бесшумном исчезновении.
– Да, послушание необыкновенное, – сказал Логин. – Этак они по вашей команде съедят друг друга. Дрожь отвращения пробежала по его спине.
– Да и съедят! – крикнул Дубицкий радостным голосом. – И косточек не оставят. И будет что есть, – я их не морю: упитаны, кажись, достаточно, по-русски – и гречневой и березовой кашей, и не бабятся, на воздухе много.
Логин поднялся, чтобы уходить. Ему было грустно.
– Так вот какова должна быть дисциплина, – говорил Дубицкий. – Лучше одного забить, да сотню выучить, чем две сотни болванов и негодяев вырастить. А вы уж уходите? Пообедайте с нами, ась? Нет, не хотите? Ну, как желаете; вольному – воля, спасенному – рай.
Когда уже Логин в передней, при помощи той же бесшумной девушки в передничке, надел пальто, Дубицкий появился в раскрытых дверях прихожей, причем заполнил своею широкою фигурою почти все пространство между косяками, и сказал:
– Так и быть, только для вас… получит ваш Почуев место. Молокосос он, выдрать бы его надо хорошенько, ну, да уж так и быть.
Логин начал было благодарить.
– Не надо, не надо, – остановил его Дубицкий, – я не купец-благотворитель. Что захотел, то и сделал. Да скажите ему, чтоб ухо востро держал вперед. А то уж окончательно! И тогда никаких ходатайств, ни боже ни.
Глава девятая
Прямо от Дубицкого Логин отправился к Ермолину. Там собралось несколько человек поговорить о том обществе, которое, по мысли Логина, предполагали они здесь учредить. Логин взялся написать проект устава. Сегодня надо было его прочесть и обсудить.
Когда Логин пришел, на террасе сидели, кроме Ермолина и Анны, еще трое: Шестов, Коноплев и Хотин. В саду раздавались голоса Анатолия и Мити, двоюродного брата Шестова; на траве мелькали весело голые ноги мальчиков. Логину показалось, что опять ясные глаза Анны приветливо поднялись на него. Складки ее сарафана падали прямо. В них было удивительное спокойствие.
Егор Платонович Шестов – молодой учитель, сослуживец арестованного Молина, невысокого роста худенький юноша, белокурый и голубоглазый. По молодости своей, – ему двадцать один год, – еще наивен, и не утратил отроческой способности краснеть от всякого душевного движения. Непомерно застенчив и нерешителен, – как будто никогда не знает, что надо делать, не знает иногда, может быть, чего сам хочет и чего не хочет. Поэтому наклонен подчиняться всякому. В гостях ли он, ему трудно решиться уйти: все ждет, когда поднимутся остальные. Если кроме него никого нет, готов сидеть без конца; когда же заметит наконец, что надоел хозяевам, то смущенно берется за шапку, словно намеревается украсть ее. При этом, обыкновенно, приглашают посидеть еще (хоть и рады были бы, чтобы ушел); отнекнется раз, пробормочет «пора» или «уж я давно» и кончит тем, что останется. Хозяева зевают и уже не удерживают; тогда уходит и терзается мыслью, что пересидел и наговорил глупостей. Последнее озабочивает его не без причины: в разговорах он весьма ненаходчив, вымучивает из себя слова, когда уж непременно надо говорить, и бывает иной раз способен, в припадке застенчивого отупения, сказать что-нибудь неуместное: то при священнике упомянет о поповских карманах, то заговорит о старых девах при девицах, которые могут на это обидеться, то примется рассматривать альбом, да и спросит вдруг хозяина дома о портрете его матери:
– Кто эта старуха? На зайца похожа. На что хозяин досадливо ответит:
– Это так, знакомая одна…
И заговорит о другом. Каждый раз после такой выходки Шестов мгновенно соображает, в чем дело, и мучительно краснеет: намеренно он никому не сказал бы ничего неприятного.
Так как при всем том он целомудренно честен, увлекается чтением книг и при всей своей застенчивости страстно любит говорить и спорить об интересующих его вопросах со всяким, причем готов открыть случайному собеседнику заветнейшие убеждения и пламеннейшие надежды, – то понятно, что бывает неприятен в обществе людей положительных и солидных.
Савва Иванович Коноплев служит учителем здешней учительской семинарии. Он худощав и высок, как жердь, по народному сравнению. Его лицо обложено рыжею, клочковатою бородкою того фасона, который делает человека похожим на обезьяну. На нем черный сюртук, который заношен и лоснится на локтях, а под сюртуком синяя кумачная рубашка; ее ворот вышит красным гарусом. Блестящие, бегающие глаза; движения быстрые и угловатые; речь неразборчивая, торопливая, – иногда даже брызгает слюною, такая толкотня слов происходит во рту, – все это дает впечатление человека исступленного, который выскочил из колеи. Щеки у него слишком впалые, грудь чрезмерно узка, руки необычайно сухи, жилисты, длинны. Сразу видно, что он и суетлив и бестолков.
Иван Сергеевич Хотин – мелкий здешний купец. Пишет стихи и приводит ими в восторг всех наших мещан и маленьких чиновников. У него в городе только один соперник, и тоже из купцов, – молодой. Оглоблин. Но тот образованнее, кончил гимназию, а Хотин не доучился в уездном училище. Стихи Оглоблина печатаются в губернском листке и даже иногда в каком-нибудь столичном еженедельнике. Попытки Хотина печататься были неудачны. Хотин огорчился и пришел к убеждению, что без протекции и в печать не попасть. Человек восторженный, хотя и малограмотный, и любит помечтать. Торговля идет плохо: за прилавком чувствует себя не в своей тарелке. Ему около сорока лет. Длинная черная борода. На голове изрядная лысина.
С ним Логин познакомился из-за стихов. Хотин принес стихи; Логин сказал свое мнение. Хотин показался ему интересным: неугомонная жажда справедливости закипала в его речах. О городских делишках говорил, горя и волнуясь. Но Логин понимал, что Хотин – один из «шлемялей», которым суждено проваливать всякое дело, за какое бы они ни взялись.
Вообще, несмотря на рассеянность, которая овладевала Логиным в последнее время, он сохранил значительную степень психологической прозорливости, давнишнее, как бы прирожденное качество, – по крайней мере, оно развилось без заметных усилий. В оценке людей ошибался редко. Даже новый замысел, хотя и побуждал искать людей, но не ослеплял Логина. Эти люди, что собрались у Ермолина, были единственные, которые заинтересовались делом, каждый по-своему, так что с ними можно было «начать».
«Только бы начать!» – думал Логин.
А там, впереди, борьба за возможность работать в иных условиях.
– Что нового слышно? спросил Коноплев у Логина, когда тот поздоровался со всеми.
– Горожане, вы знаете, теперь только одним интересуются: рады скандалу.
По лицу Анны пробежало презрительное выражение; глаза ее показались Логину померкшими. Сожаление, что начал об этом, быстро сменилось в Логине странным ему самому злорадством.
– Да, это дело Молина, сказал Хотин, – скверное дело. Очень уж наши мещане все злобятся.
– Подлец этот ваш Молин! – крикнул Коноплев Шестову. – Я всегда это говорил. Тоже и девчонка, сказать по правде, стерва.
Нет, вы ошибаетесь, заговорил Шестов, краснея, – Алексей Иваныч очень честный человек.
Ну еще бы, честные люди всегда так делают!
– Он в этом деле даже и не виноват нисколько.
– Ну для него же лучше. Вы откуда же это знаете?
– Да он меня так уверял.
И только-то? Вот так доказательство! Коноплев хлопнул себя по коленям длинными руками и захохотал.
Молин не стал бы лгать, горячо спорил Шестов, он человек честный и умный, и свое дело знает, и ученики его уважают.
– Подите вы, – отъявленный прохвост! – решительно и даже с раздражением сказал Коноплев. – Охота вам была с ним якшаться! Я рад, что хоть с одного лицемера маску сдернули.
Шестов был весьма огорчен этими резкими отзывами о сослуживце и собирался еще что-то возражать. Но вмешался в разговор Ермолин; он до тех пор молчал и задумчивыми голубыми глазами ласково и грустно смотрел на Шестова.
– Не будем из-за него спорить, – сказал Ермолин примирительным голосом, – виноват он или нет, это обнаружится.
Анна не то застенчиво, не то задумчиво потупилась и тихо молвила:
– Да и говорить о нем невесело. Мне всегда стыдно было на него смотреть: он такой наглый, и цепляется, как репейник.
– И всем дает ругательные клички, – сказал Хотин. Видно было, что он вспомнил какую-нибудь из этих кличек – может быть, она относилась к кому-нибудь из присутствующих – и едва удержался от смеха: по его лицу пробежало отражение того нехорошего чувства, которое овладевает многими из нас при воспоминании о том, как обругали или осмеяли кого-нибудь из наших приятелей.
Шестов покраснел. Логин подумал, что грубая кличка могла относиться и к Анне, и почувствовал злобу. Быстро глянул на Анну. Брезгливое движение слегка тронуло ее губы. Она протянула руки вперед, словно запрещала говорить об этом дальше. Ее движение было повелительно.
– Вот более важная новость, – сказал Ермолин, – в нашей губернии уже были, говорят, случаи холеры. Хотин вздохнул, погладил бороду и сказал:
– Недаром, видно, у нас барак построили.
– Типун вам на язык! – сердито крикнул Коноплев. – Чего каркаете!
– Уж тут каркай не каркай… Слышали вы, что в народе болтают?
– А что? – спросил Логин.
– Известно что: барак построили, чтоб людей морить, будут здоровых таскать баграми, живых в гроб класть да известкой засыпать.
– А все-таки холера к лучшему, – заявил Коноплев. – Это чем же? – спросил Хотин несколько даже обидчивым голосом.
– А тем, что все-таки город почистили немножко. Все замолчали. Никому не хотелось больше говорить о холере. Она была еще далеко, и ясный весенний день с радостною зеленью, с нежными и веселыми шорохами и беззаботными чириканьями не верил холере и торопился жить своим, настоящим. Но этот разговор напомнил Анне другое неприятное, но более близкое этим цветам и звукам.
– Василий Маркович, вы были у Дубицкого? – спросила она у Логина и с тревожным ожиданием склонилась в его сторону стройным станом, опираясь на край стула обнаженною рукою.
– Да, как же, был. Почуеву дадут место, но в другой какой-нибудь школе.
– Ну вот, большое вам спасибо, – сказал Ермолин и крепко пожал руку Логина. – Как это вам удалось?
Анна посмотрела на Логина благодарными глазами, и ее рука нежным движением легла на его руку. Логин почувствовал, что ему не хочется рассказывать ей, потому что она смотрит так ясно, но он преодолел себя и подробно передал все, что было.
– Молодец генерал! – воскликнул Коноплев с искренним восторгом.
Хотин неодобрительно потряс черною бородою, Шестов покраснел от негодования, Анна спросила холодно и строго:
– Что же вам так нравится? Коноплев слегка смутился.
– Как же, дисциплина-то какая? Разве худо?
– Неумно. Какие жалкие дети!
– Обо всем не перенегодуешь, так не лучше ли поберечь сердце для лучших чувств, – сказал Логин с усмешкою.
Анна вспыхнула ярким румянцем, так что даже ее шея и плечи покраснели и глаза сделались влажными.
– Какие чувства могут быть лучше негодования? – тихо промолвила она.
– Любовь лучше, – сказал Шестов. Все на него посмотрели, и он закраснелся от смущения.
– Что любовь! – говорила Анна. – Во всякой любви есть эгоизм, одна ненависть бывает иногда бескорыстна.
В ее голосе звучали резкие, металлические ноты; голубые глаза ее стали холодными, и румянец быстро сбегал с ее смуглых щек. Ее обнаженные руки спокойно легли на коленях одна на другую. Шестов смотрел на нее, и ему стало немного даже страшно, что он возражал ей: такою строгою казалась ему эта босая девушка в сарафане, точно она привыкла проявлять свою волю.
– Да вот, – сказал Логин, – вы, конечно, давно негодуете, а много вы сделали?
Анна подняла на Логина спокойные глаза и встала. Ее рука легла на деревянные перила террасы.
– А вы знаете, что надо делать? – спросила она.
– Не знаю, – решительно ответил Логин. – Порою мне кажется, что негодующие на мучителей просто завидуют: обидно, что другие мучат, а не они. Приятно мучить.
Анна смотрела на Логина внимательно. Темное чувство подымалось в ней. Ее щеки рдяно горели.
– А что, – сказал Ермолин, – не приступить ли к делу? Василий Маркович прочтет нам…
– Постойте, – сказал Коноплев, – писать-то все можно, бумага стерпит.
Все засмеялись. Коноплева удивил внезапный смех. Он спросил:
– Что такое? Да нет, господа, постойте, я не то что… я хочу вот что сказать: важно знать сразу самую суть дела, главную идею, так сказать. Вот я, например, я уж после Других примкнул, мне рассказали, но, может быть, не все.
– Савва Иванович любит обстоятельность, – сказал Хотин, посмеиваясь.
– Ну а то как же? Все-таки интересно знать, что и как.
– В таком случае, – сказал Ермолин, – мы попросим Василия Марковича предварительно словесно изложить нам свои мысли, если это не затруднит.
– Нисколько, я с удовольствием, – отозвался Логин. Он мечтательно глядел перед собою, куда-то мимо кленов радостно зеленеющего сада, и медлительно говорил: – Все нынче жалуются, что тяжело жить.
– Еще и как тяжело, – со вздохом сказал Хотин.
– Мы все, не капиталисты, – продолжал Логин, – живем обыкновенно изо дня в день.
Если бы посмотрел на Анну, заметил бы, что она вдруг смущена чем-то, но ничего не видел и говорил:
– Болезнь, потеря работы, смерть главы семейства – все это быстро поглощает сбережения. Да и как сберегать? Часто не из чего, да и самый процесс скапливания денег непривлекателен.
– Ну, чем же? – недоверчиво спросил Коноплев.
– В нем есть что-то презренное, скряжническое.
– Ну, не скажите, – прибережешь копейку, так сам себе барин, ни от кого не зависишь.