Полная версия
В погоне за счастьем
Но я думал, что это все-таки слова раскаяния. «Аве Мария». Или что там еще, что говоришь самому себе, пытаясь покаяться, вымолить прощение. И я искренне сочувствовал тому человеку. Я чувствовал, что на самом деле он хочет сказать: «Да, я знал о том, что происходит в этом лагере. Но я ничего не мог поделать. Поэтому я просто закрыл на это глаза… и убедил себя в том, что жизнь в моей деревне течет, как и прежде».
Джек выдержал паузу.
– Наверное, мне уже никогда не вычеркнуть из памяти этого толстяка в костюме, повторяющего «Ich habe nichts davon gewußt» снова и снова, снова и снова. Потому что это была отчаянная мольба о прощении. И мольба эта основана на пугающей человеческой слабости: все мы делаем то, что должны делать, чтобы выжить.
Джек потянулся за сигаретой, оставленной в пепельнице. Она уже потухла, он достал из пачки следующий «Честерфилд» и закурил. После первой затяжки я вытащила сигарету у него изо рта и жадно затянулась.
– Я не знал, что ты куришь, – сказал он.
– Я не курю. Балуюсь. Особенно когда впадаю в задумчивость.
– У тебя сейчас такое настроение?
– Ты мне подкинул столько пищи для размышлений.
Какое-то время мы молчали, по очереди передавая сигарету друг другу.
– Ты простил того немецкого банкира? – наконец спросила я.
– Простил ли? Черт возьми, нет. Он заслуживал своей вины.
– Но ты ведь сочувствовал ему, не так ли?
– Конечно, сочувствовал. Но отпущения грехов не мог бы предложить.
– А вот представь себя на его месте. Скажем, ты бы управлял местным банком, у тебя были бы жена, дети, красивая и спокойная жизнь. Но, предположим, ты знал о том, что через дорогу от твоего пряничного домика находится скотобойня, где забивают невинных мужчин, женщин, детей – и все потому, что твое правительство решило, будто они враги государства. Ты бы поднял голос протеста? Или поступил бы так же, как он, – спрятал голову в песок и продолжал жить как ни в чем не бывало, притворяясь, будто ничего не замечаешь?
Джек сделал последнюю затяжку и затушил сигарету в пепельнице.
– Хочешь честный ответ? – спросил он.
– Конечно.
– Тогда слушай: я не знаю, как бы я поступил.
– Это действительно честный ответ, – сказала я.
– Все любят рассуждать о том, что нужно «поступать правильно», отстаивать свою позицию, думать о так называемом всеобщем благе. Но все это пустые слова. Когда ты оказываешься на передовой, под артиллерийским обстрелом, то понимаешь, что ты вовсе не герой. И пригибаешься под пулями.
Я погладила его по щеке:
– Значит, ты бы не назвал себя героем?
– Нет. Я всего лишь романтик.
Он поцеловал меня глубоким и долгим поцелуем. Когда поцелуй закончился, я притянула его к себе и прошептала:
– Давай уйдем отсюда.
Он замялся. Я спросила:
– Что-нибудь не так?
– Я должен кое-что прояснить, – сказал он. – Мне не просто на Бруклинские верфи нужно попасть сего дня.
– А куда?
– В Европу.
– В Европу? Но ведь война окончена. Зачем тебе в Европу?
– Я записался добровольцем…
– Добровольцем? Так уже воевать негде, куда идти добровольцем?..
– Войны, может, и нет, но в Европе все еще большой контингент американской армии, помогает урегулировать там всякие вопросы насчет беженцев, расчистки завалов после бомбежек, репатриации военнопленных. В «Старз энд страйпс» мне предложили контракт на освещение послевоенного обустройства Европы. Для меня это возможность досрочного получения звания лейтенанта, не говоря уже о приличных командировочных. Так что…
– И надолго этот наряд вне очереди?
Он опустил голову, избегая моего взгляда:
– Девять месяцев.
Я промолчала… хотя девять месяцев вдруг показались мне вечностью.
– Когда ты подписался на эту командировку? – тихо спросила я.
– Два дня назад.
О боже, нет…
– Мне, как всегда, не везет, – сказала я.
– Мне тоже.
Он снова поцеловал меня. Потом прошептал:
– Мне лучше сейчас сказать тебе «прощай».
Я почувствовала, как мое сердце замерло, пропустив удар… или даже три. На какое-то мгновение я задалась вопросом, в какое безумство я ввязываюсь. Но это мгновение испарилось. И осталась одна только мысль: вот оно.
– Нет, – сказала я. – Не говори «прощай». Во всяком случае, не сейчас. Еще нет девяти ноль-ноль.
– Ты уверена?
– Да. Я уверена.
От Шеридан-сквер до моей квартиры на Бедфорд-стрит было всего пять минут ходьбы. Мы не сказали ни слова, пока брели по пустынным улицам, лишь крепче прижимались друг к другу. Молча мы поднимались по лестнице. Я открыла дверь. Мы вошли. Я не предложила ему ни выпивки, ни кофе. А он и не спрашивал. Он даже не огляделся. Не позволил себе восхищенных восклицаний по поводу моей квартиры. Не было и нервной болтовни вместо прелюдии. Потому что нам в тот момент больше ничего не хотелось говорить. И потому что – как только за нами захлопнулась дверь – мы бросились раздевать друг друга.
Он даже не спросил, в первый ли это раз у меня. Он просто был исключительно нежным. И страстным. И слегка неуклюжим… впрочем, как и я.
Потом от него повеяло холодком. Он как будто прятался за завесой отчужденности, стесняясь того, что слишком открылся мне.
Я лежала, прижимаясь к нему, среди смятых и влажных простыней. Мои руки обнимали его. Губы лениво блуждали по его загривку. Я первой нарушила молчание, длившееся вот уже час.
– Я никогда не выпущу тебя из этой постели.
– Это обещание? – спросил он.
– Хуже, – сказала я. – Клятва.
– Это уже серьезно.
– Любовь – дело серьезное, мистер Малоун.
Он повернулся ко мне:
– Можно ли считать это объяснением в любви, мисс Смайт?
– Да, мистер Малоун. Именно так. Мои карты, что называется, открыты. Это пугает тебя?
– Наоборот… Я не собираюсь выпускать тебя из этой постели.
– Это обещание?
– На ближайшие четыре часа – да.
– А потом?
– А потом я снова стану собственностью американской армии, которая в настоящий момент задает курс моей жизни.
– Даже в вопросах любви?
– Нет, любовь – это не подконтрольная им территория.
Мы снова замолчали.
– Я вернусь, – наконец произнес он.
– Я знаю, – сказала я. – Если ты выжил на войне, то справишься и с восстановлением мирового порядка. Вопрос в другом: вернешься ли ты ко мне?
Едва я произнесла эту фразу, как тотчас возненавидела себя за это.
– Послушай, – поспешно сказала я. – Наверное, это звучит так, словно я предъявляю какие-то права на тебя. Извини, я глупая.
Он крепче прижал меня к себе.
– Ты не просто глупая, – сказал он. – Ты глупая по определению.
– Зря смеешься, парень из Бруклина, – шутливо произнесла я, целясь ему в грудь пальцем. – Я не так-то легко отдаю свое сердце.
– Нисколько не сомневаюсь в этом, – сказал он, покрывая поцелуями мое лицо. – И можешь не верить, но я тоже.
– Там, в Бруклине, ты случайно не прячешь какую-нибудь девчонку?
– Нет. Даю слово.
– А может, какая-нибудь фрейлейн ждет тебя в Мюнхене?
– Опять мимо.
– Наверное, Европа манит тебя своей романтикой…
Молчание. Как же я злилась на себя за свой острый язык. Джек улыбнулся:
– Сара…
– Я знаю, знаю. Просто… Черт возьми, это же несправедливо, что завтра ты уезжаешь.
– Послушай, если бы я встретил тебя два дня назад, я бы ни за что не подписался на эту командировку…
– Но мы встретились не два дня назад. Мы встретились сегодня. И вот теперь…
– Речь всего лишь о девяти месяцах, не больше. Первого сентября тысяча девятьсот сорок шестого года я – дома.
– Но ты найдешь меня?
– Сара, я собираюсь писать тебе каждый день на протяжении этих девяти месяцев…
– Да ладно, это уж ты замахнулся. Можно и через день.
– Если я захочу писать тебе каждый день, я буду писать каждый день.
– Обещаешь?
– Обещаю, – сказал он. – А ты будешь здесь, когда я вернусь?
– Ты же знаешь, что буду.
– Вы просто прелесть, мисс Смайт.
– Вы тоже, мистер Малоун.
Я опрокинула его на спину, села верхом на него. На этот раз мы были уже не такими робкими и неуклюжими. Напротив, мы потеряли всякий стыд. Хотя, признаюсь, мне было очень страшно. Ведь только что я отдала свое сердце незнакомцу… который к тому же собирался за океан на целых девять месяцев. Как бы я ни старалась заглушить в себе эту боль, я знала, что она будет невыносимой.
Ночь растаяла. Сквозь шторы пробивался тусклый свет. Я покосилась на будильник, что стоял на прикроватной тумбочке. Семь сорок. Инстинктивно я крепче прижала его к себе.
– Я кое-что решила, – сказала я.
– Что?
– Оставить тебя своим пленником на следующие девять месяцев.
– А потом, когда ты меня отпустишь, армия засадит меня в тюрьму еще на пару лет.
– Ну, по крайней мере, ты будешь в моем полном распоряжении целых девять месяцев.
– Через девять месяцев ты сможешь держать меня возле себя, сколько пожелаешь.
– Хочется верить.
– Верь.
Он спрыгнул с постели и принялся собирать раскиданную по полу одежду.
– Мне пора.
– Я провожу тебя до верфи, – сказала я.
– Это не обязательно…
– Обязательно. Еще целый час я смогу быть с тобой.
Он потянулся и взял меня за руку.
– Туда долго ехать на метро, – сказал он. – И это все-таки Бруклин.
– Ты стоишь того, чтобы ради тебя совершить поездку в Бруклин, – ответила я.
Мы оделись. Я засыпала кофе «Максвелл Хаус» в свой крохотный кофейник и поставила его на огонь. Когда коричневая жидкость закипела и грозно вспучилась, я разлила кофе по чашкам. Мы чокнулись, но ничего не сказали. Кофе был жидким и безвкусным. Хватило минуты, чтобы проглотить его. Джек посмотрел на меня.
– Пора, – сказал он.
Мы вышли из квартиры. Утро Дня благодарения 1945 года было холодным и ясным. Слишком ясным для двух влюбленных, которые ночью не сомкнули глаз. Мы щурились всю дорогу до станции метро Шеридан-сквер. Поезд на Бруклин был пустым. Пока он мчался по Нижнему Манхэттену, мы сидели молча, прижавшись друг к другу. Как только пересекли Ист-Ривер, я сказала:
– У меня нет твоего адреса.
Джек достал из кармана два спичечных коробка. Один вручил мне. Потом вынул из нагрудного кармана огрызок карандаша. Лизнув грифель, он нацарапал на картонке коробка армейский почтовый адрес и передал мне. Я написала свой адрес на другом коробке, который он тотчас положил в карман рубашки, застегнув для верности на пуговицу.
– Только попробуй потерять, – сказала я.
– Теперь это моя самая ценная вещь. А ты будешь мне писать?
– Постоянно.
Поезд все мчался по дну реки, а потом по подземному Бруклину. Когда он остановился на станции Баро-Холл, Джек сказал:
– Вот мы и приехали.
Мы снова выбрались на свет, прямо по соседству с верфями. Нас окружал унылый заводской пейзаж, в доках стояли фрегаты и боевые корабли. Все они были выкрашены в серый цвет, цвет морских баталий. Мы оказались не единственной парочкой у ворот верфи. Таких было шесть или семь. Одни обнимались у фонарного столба, другие шептали прощальные заверения в любви или просто смотрели друг на друга.
– Похоже, мы не одиноки, – сказала я.
– В этом проблема армии, – сказал он. – Никакой личной жизни.
Мы остановились. Я развернула его к себе:
– Давай покончим с этим, Джек.
– Ты говоришь, как Барбара Стенвик, образец стойкости.
– Кажется, в фильмах про войну это называется «пытаться быть сильной».
– Что нелегко, правда?
– Правда. Поэтому поцелуй меня. И скажи, что любишь.
Он поцеловал меня. Сказал, что любит. Я прошептала те же слова ему.
– И последнее, – сказала я, вцепившись в лацканы его кителя. – Только посмей разбить мое сердце, Малоун…
С этим я отпустила его.
– А теперь иди на свой корабль, – сказала я.
– Слушаюсь, мэм.
Он развернулся и пошел к воротам. Я молча смотрела ему вслед, призывая себя быть сдержанной и благоразумной. Охранники распахнули ворота. Джек обернулся и крикнул мне:
– Первого сентября.
Я крепко закусила губу, потом прокричала в ответ:
– Да, первого сентября… без опоздания.
Он приложил руку к фуражке и отдал мне честь. Я выдавила из себя улыбку. Он прошел на территорию верфи.
Какое-то время я не могла двинуться с места. Я просто смотрела прямо перед собой, пока Джек не исчез из виду. У меня возникло ощущение, будто я падаю – как если бы шагнула в пустую шахту лифта. В конце концов мне все-таки удалось вернуться к станции метро, спуститься вниз, сесть на поезд до Манхэттена. Одна из тех женщин, что встретились мне у ворот верфи, сидела сейчас передо мной. На вид ей было не больше восемнадцати. Как только поезд отъехал от станции, у нее началась истерика, и громкие безудержные рыдания долго сотрясали пустой вагон.
Будучи дочерью своего отца, я не знала, что такое плакать на людях. Горе, печаль, страдания – все нужно было сносить молча: так было заведено у Смайтов. Расслабиться дозволялось только за закрытыми дверями, в уединении собственной комнаты.
Так что всю дорогу до Бедфорд-стрит я держала себя в руках. Но как только за мной закрылась дверь квартиры, я рухнула на кровать и дала волю чувствам.
Я плакала. Я ревела. Я выла. И все повторяла про себя: ты дура.
4
– Ты действительно хочешь знать мое мнение? – спросил Эрик.
– Конечно, – ответила я.
– Значит, сказать честно?
Я нервно кивнула головой.
– Тогда слушай: ты идиотка.
Я судорожно глотнула воздух, потянулась к бутылке с вином, наполнила свой бокал и залпом отпила половину.
– Спасибо тебе, Эрик, – наконец произнесла я.
– Ты просила дать честный ответ, Эс.
– Да. Верно. Ты, конечно, молодец.
Я осушила свой бокал, снова потянулась к бутылке (это была уже вторая) и долила себе вина.
– Извини за тупость, Эс, – сказал он. – Но я не вижу повода напиваться.
– Каждый человек иногда имеет право выпить чуть больше положенного. Особенно если есть что праздновать.
Эрик посмотрел на меня скептически:
– И что мы здесь празднуем?
Я подняла бокал:
– День благодарения, конечно.
– Что ж, тогда поздравляю, – криво ухмыльнулся он и чокнулся со мной.
– И должна тебе сказать, что в этот День благодарения я счастлива, как никогда. Я просто с ума схожу от счастья.
– Да уж, сумасшествие здесь ключевое слово.
Согласна, я была слегка навеселе. Не говоря уже о том, что взбудоражена от избытка чувств. Сказывалась и физическая усталость. Ведь мне удалось справиться со слезами всего за час до ланча с Эриком «У Люхова». Так что не было времени восстановить силы (хотя бы коротким сном). Пришлось наспех принять ванну, подогреть остатки кофе, сваренного еще утром, и попытаться не заплакать при виде забытой в раковине чашки, из которой недавно пил Джек. Взбодрившись прокисшим кофе, я поймала такси и рванула на 14-ю улицу.
Ресторан «У Люхова» был нью-йоркской достопримечательностью: огромное германо-американское заведение, которое, как говорили знающие люди, было скопировано с «Хофбройхаус» в Мюнхене – хотя мне его экстравагантный интерьер всегда напоминал декорации фильмов Эриха фон Штрогейма[19]. Германский ар-деко… только, пожалуй, в превосходной степени. Думаю, своим абсурдом он и притягивал Эрика. К тому же брат (как и я) питал слабость к «люховским» шницелям, колбаскам и Frankenwein[20]… хотя во время войны администрация ресторана намеренно прекратила подавать германские вина.
Я немного опоздала, поэтому застала Эрика уже за столиком. Он дымил сигаретой, зарывшись в утренний номер «Нью-Йорк таймс». Когда я подошла, он поднял голову и, как мне показалось, был изумлен.
– О, мой бог, – мелодраматично воскликнул он. – Любовь видна невооруженным глазом.
– Неужели так заметно? – спросила я, усаживаясь.
– О нет… ни чуточки. Только твои глаза краснее, чем губная помада, и от тебя исходит так называемое посткоитальное сияние…
– Шш… – шикнула я на него. – Люди услышат…
– Им нет нужды слушать меня. Достаточно взглянуть на тебя. И все сразу станет ясно. Похоже, ты влюбилась не на шутку?
– Да. Влюбилась.
– И где же, скажи на милость, твой Дон Жуан в гимнастерке?
– На военном корабле, следует в Европу.
– О, замечательно. Так у нас не просто любовь, а еще и разбитое сердце. Похвально. Просто похвально. Официант! Бутылочку чего-нибудь игристого, пожалуйста. Нам срочно нужно выпить…
Потом он посмотрел на меня и сказал:
– Итак. Я весь внимание. Рассказывай все без утайки.
Будучи круглой дурой, я так и сделала, уговорив при этом без малого две бутылки вина. Я всегда все рассказывала Эрику. Для меня он был самым близким человеком на свете. Он знал меня лучше, чем кто бы то ни было. Вот почему я так боялась рассказывать ему про ночь с Джеком. Эрик очень трепетно относился ко мне и всегда стоял на страже моих интересов. Нетрудно было предположить, как он мог бы интерпретировать эту историю. Отчасти поэтому я и пила так быстро и так много.
– Ты действительно хочешь знать мое мнение? – спросил Эрик, когда я закончила свой рассказ.
– Конечно, – ответила я.
– Значит, сказать честно?
И вот тогда я услышала, что я идиотка. Я выпила еще немного вина, провозгласила тост в честь Дня благодарения и позволила себе неосторожную реплику о том, что схожу с ума от счастья.
– Да, сумасшествие здесь ключевое слово, – заметил Эрик.
– Я знаю, все это кажется бредом. И ты наверняка думаешь, что я веду себя как подросток…
– Эта штука любого превращает в пятнадцатилетнего недотепу. Что одновременно здорово и опасно. Здорово, потому что… как ни крути, только влюбленность дарит состояние блаженного вихря.
Я решила рискнуть и развить эту щекотливую тему:
– Тебе знакомо это состояние?
Он потянулся за сигаретой и спичками:
– Да. Знакомо.
– И часто ты его испытывал?
– Да нет, что ты, – сказал он закуривая. – Всего раз или два. И хотя поначалу это очень бодрит, самое главное – не разочароваться потом, после того, как пройдет первоначальное опьянение. Вот тогда действительно может стать очень больно.
– С тобой такое было?
– Если ты хоть раз в жизни любил по-настоящему, значит, страдал.
– Неужели всегда происходит именно так?
Он принялся постукивать по столу указательным пальцем правой руки – верный признак того, что он нервничает.
– По своему опыту могу сказать, что да.
Он бросил на меня взгляд, в котором явственно читалось: больше никаких вопросов. Что ж, эта сторона его жизни вновь оказалась для меня запретной территорией.
– Я просто не хочу видеть тебя страдающей, – сказал он. – Тем более что… мм… я так полагаю, это у тебя было впервые.
Я кивнула головой и добавила:
– Но, предположим, если ты уверен в своих чувствах…
– Не сочти меня педантом, но уверенность – эмпирическая концепция. А эмпиризм, как тебе известно, не привязан к теории… в его основе метод проб и ошибок. Скажем, существует уверенность в том, что солнце встает на востоке и заходит на западе. Точно так же есть уверенность в том, что жидкость замерзает при температуре ниже нуля и что если ты выпрыгнешь из окна, то непременно окажешься на земле. Но нет никакой уверенности в том, что ты погибнешь в результате этого падения. Вероятность – да. Уверенность? Кто знает? То же самое и в любви…
– Ты хочешь сказать, что любовь можно сравнить с падением из окна?
– Если вдуматься, совсем не плохая аналогия. Тем более, если это coup de foudre[21]. Представь: у тебя обычный день, ты вовсе не помышляешь ни о каком романе, и вдруг ты неожиданно оказываешься в каком-то месте, и там тебе на глаза попадается этот человек… все, шлеп.
– Шлеп? Какое очаровательное сравнение.
– Ну, это всего лишь конечный результат свободного падения. Первый нырок действительно опьяняет. Но потом неизбежен шлепок. Иначе говоря, возвращение на землю.
– Но представь… только представь… что все это предопределено судьбой?
– Мы опять вторгаемся в неэмпирические сферы. Ты хочешь верить, что этот человек – любовь всей твоей жизни и вам суждено было встретиться. Но всякая вера – это всего лишь теория. Она не основана на фактах, не говоря уже о логике. Нет никаких эмпирических доказательств того, что этот Джек Малоун – тот самый мужчина, который предназначен тебе судьбой. Только надежда на то, что это так. И если рассуждать чисто теоретически, надежда – еще более шаткая конструкция в сравнении с верой.
Я уже была готова вновь потянуться к бутылке, но в последний момент передумала.
– А ты и впрямь педант, – сказала я.
– Когда это необходимо. К тому же я – брат, который очень любит тебя. Вот почему я призываю тебя к осторожности.
– Тебе не понравился Джек.
– Да не в этом дело, Эс…
– Но если бы он тебе понравился, возможно, ты бы не был таким скептиком.
– Я виделся с ним… ну, сколько?.. от силы пять минут. Так, перебросились какими-то колкостями. Разбежались. Вот и все.
– Когда ты познакомишься с ним поближе…
– Когда?
– Он вернется первого сентября.
– О боже, послушать тебя, так…
– Он обещал вернуться. Он поклялся…
– Эс, ты что, растеряла остатки здравого смысла? Где твое благоразумие? Из того, что ты мне тут наговорила, я могу сделать вывод, что этот парень тот еще фантазер… да и ловелас к тому же. Классическая ирландская комбинация.
– Ты несправедлив…
– Выслушай меня. Он в увольнительной, верно? Вламывается ко мне на вечеринку. Знакомится с тобой – возможно, самой образованной и самой элегантной женщиной из всех, кого он встречал до сих пор. И вот он включает свое ирландское обаяние. И прежде чем ты успеваешь опомниться, заверяет тебя в том, что именно ты девушка его мечты: «Та самая, назначенная мне судьбой». При этом он прекрасно сознает, что может нести всю эту чушь без всяких обязательств – потому что ровно в девять утра его уже здесь не будет. И, дорогая моя, если только я правильно все понял, ты больше никогда не услышишь о нем.
Я очень долго молчала. Просто сидела опустив голову. Эрик попытался утешить меня.
– На худой конец, это всего лишь жизненный опыт. В каком-то смысле его исчезновение даже к лучшему. Потому что он навсегда останется «тем самым парнем», с которым ты провела незабываемый романтический вечер. И в твоей памяти сохранится его блистательный образ. В то время как, если бы вы поженились, ты вполне могла бы обнаружить, что он любит стричь ногти на ногах прямо в постели, или громко рыгает, или смачно сплевывает…
– Шлеп. Ты снова вернул меня на землю.
– А что еще остается брату? Как бы то ни было, готов спорить, что, хорошенько выспавшись, ты совсем по-другому оценишь все произошедшее.
Но в этом он ошибся. Да, я отлично выспалась в ту ночь. Проспала десять часов. Но когда я проснулась поздним утром, то сразу же подумала о Джеке. Он завладел моим сознанием в тот самый миг, когда я открыла глаза… и уже не покидал меня. Я села в кровати и мысленно воспроизвела – кадр за кадром – ту ночь, когда мы были вместе. Я помнила все до мелочей – вплоть до интонаций его голоса, очертаний его лица, нежности его прикосновений. Хотя я и пыталась внять советам брата – снова и снова повторяя себе, что все это было лишь случайной встречей, – аргументы меня не убеждали.
Да что там говорить, я и сама знала, почему не стоит обольщаться насчет Джека Малоуна. Проблема была в другом: я не хотела прислушиваться к голосу разума.
Вот что было самое тревожное – упрямство, с которым я отвергала всякую логику, благоразумие, старый и добрый новоанглийский здравый смысл. Я напоминала себе адвоката, который пытается отстоять дело, в которое не верит. Как только мне начинало казаться, что я уже способна мыслить рационально, образ Джека всплывал в памяти… и я снова тонула в безрассудстве.
Была ли это любовь? В ее самой чистой и первозданной форме? Во всяком случае, никакого другого определения своим чувствам я не находила – разве что могла сравнить этот внезапный, сбивающий с ног вихрь с острой вспышкой гриппа.
Беда в том, что, в отличие от гриппа, любовная лихорадка не проходила. Более того, она усугублялась с каждым днем.
Джек Малоун стал моей навязчивой идеей. Боль от разлуки с ним была невыносимой.
Воскресным утром, в уик-энд Благодарения, мне по звонил Эрик. Это был наш первый разговор после встречи «У Люхова».
– А… привет, – безучастно произнесла я.
– О, дорогая…
– О, дорогая, что? – довольно грубо спросила я.
– Дорогая, судя по голосу, ты не слишком рада моему звонку.