Полная версия
Последние дни наших отцов
А война шла совсем рядом, разрасталась до неимоверных масштабов, разнузданная, безжалостная: в Европе вермахт стоял под стенами Москвы, в Тихом океане японцы вели жаркие бои против Гонконга. Двадцатого декабря Дени прочел приятелям статью о том, как англичане при поддержке канадцев, индийцев и добровольческих сил Гонконга несколько дней героически отражали наступление японских сил.
* * *Настало двадцать пятое декабря. Они находились в Шотландии уже больше трех недель. Ломтик-сала, истощенный и больной, был отсеян: теперь в группе оставалось лишь двенадцать курсантов. Мало-помалу усталость брала верх над моральным духом, выглядели они скверно – изможденные, тревожные. С каждым днем занятий война неумолимо приближалась. Теперь Пэл, вспоминая Францию, ощущал огромную уверенность в себе и в то же время страх. Он знал, что может группа: они научились убивать голыми руками, душить без единого звука, стрелять из пулемета и ружья, закладывать мины и взрывать здания, поезда, конвои. Но, вглядываясь в лица товарищей, он терялся: они были мягкие, слишком мягкие, несмотря на ссадины от схваток. Он невольно думал, что многие скоро погибнут на задании и доктор Каллан окажется прав. Пэл не мог себе представить, что будущее женолюбивого Толстяка, милого благочестивого Клода, слабосильного Жабы, Станисласа с его шахматами, великого сердцееда Кея, чудесной англичанки Лоры и всех остальных, быть может, ограничено пределами этой войны. Одна эта мысль убивала его: они готовы были отдать свою жизнь под пулями или пытками, чтобы люди оставались людьми, и он не понимал, что это, – акт альтруизма и любви или величайшая глупость, какая только могла взбрести в голову? Да понимают ли они, во что ввязались?
Рождество лишь усилило общее смятение.
В столовой Толстяк оглашал воображаемые меню: “Жаркое из кабанчика со смородиновой подливой, фаршированные куропатки, а на десерт сыры и огромные торты”. Но его никто не желал слушать.
– Да пошел ты со своими меню, – обругал его Фрэнк.
– Можно опять пойти ловить рыбу, – предложил Толстяк. – Тогда будут лососевые стейки в винном соусе.
– На улице темень и холод. Заткнись уже, мать твою!
Толстяк ушел к себе объявлять меню в одиночестве. Если никто не хочет жрать, он будет жрать про себя, и жрать с толком. Он украдкой проскользнул в спальню и, порывшись в своей кровати, достал украденный кусочек пластита. Понюхал – ему нравился запах миндаля, – подумал о своем жарком из кабанчика, понюхал еще раз и, закрыв глаза, пуская слюни, стал лизать взрывчатку.
Курсанты сделались раздражительными. Эме, Дени, Жос и Лора играли в карты.
– Бля и бля, – твердил Эме, выкладывая тузы.
– Чего ты ругаешься, если тузы у тебя? – спросил Жос.
– Хочу и ругаюсь. Или тут вообще ничего нельзя? Ни Рождество отмечать, ни ругаться, вообще ничего!
Одиночки, сидя по углам и уставившись в пустоту, передавали друг другу последнюю бутылку спиртного, похищенную у поляков. Жаба и Станислас играли в шахматы, и Жаба давал Станисласу выигрывать.
Кей, засев в какой-то нише, тайком следил за столовой и разговорами, опасаясь, как бы горячие головы не затеяли ссоры. Он был хоть и не старше всех, но самый обаятельный и негласно считался главным в группе. Если он велел заткнуться, курсанты затыкались.
– Плохо с ними дело, – шепнул Кей Пэлу, который, как обычно, устроился рядом.
Кей с Пэлом очень ценили друг друга.
– Можно сходить к норвежкам, – предложил Сын.
Кей поморщился.
– Ну, не знаю. Не думаю, что поможет. Они решат, что надо еще больше дурить, шокировать галерку. Ты же их знаешь…
Пэл слабо улыбнулся:
– Особенно Толстяк…
Теперь улыбнулся Кей.
– А кстати, где он есть?
– Наверху, – ответил Пэл, – дуется. Из-за своих рождественских меню. Он пластит жрет, знаешь? Говорит, что он как шоколад.
Кей закатил глаза, и оба товарища прыснули.
В полночь Клод в одиночку обошел усадьбу крестным ходом, держа большое распятие, которое привез с собой. Шествовал среди несчастных, распевая песнь надежды. “Счастливого Рождества!” – крикнул он всем и никому. Когда он поравнялся с Фароном, тот выхватил у него из рук распятие и с криком “Смерть Богу! Смерть Богу!” разломал его пополам. Клод бесстрастно подобрал священные обломки. Кей чуть было не набросился на Фарона.
– Прощаю тебе, Фарон, – произнес Клод. – Я знаю, ты человек сердечный и добрый христианин. Иначе тебя бы здесь не было.
Фарон вскипел яростью:
– Ты жалкий слабак, Клод! Вы все слабаки! На задании вы и двух дней не продержитесь! Двух дней!
Все сделали вид, что ничего не слышали; в столовой снова воцарился покой, а вскоре курсанты отправились спать. Они надеялись, что Фарон не прав. Чуть позже Станислас зашел в спальню Кея, Пэла, Толстяка и Клода и попросил кюре, таскавшего в чемодане кучу лекарств, дать ему снотворного.
– Хочу сегодня уснуть как дитя, – сказал старый Станислас.
Клод бросил взгляд на Кея, который сдержанно кивнул в знак согласия. Он дал летчику таблетку, и тот, рассыпавшись в благодарностях, удалился.
– Бедняга Станислас, – сказал Клод, размахивая над кроватью половинками распятия, словно хотел заклясть судьбу.
– Все мы бедняги, – отозвался Пэл, лежавший рядом.
В тот самый рождественский день Гонконг после жесточайших боев перешел в руки японцев. Английские солдаты и канадское подкрепление – на фронт послали две тысячи человек – были зверски перебиты.
* * *К двадцать девятому декабря рождественский приступ тоски был забыт. Днем двенадцать курсантов валялись в столовой в креслах и на толстых коврах вокруг печки: здесь было удобнее, чем в холодных отсыревших кроватях. Лейтенант Питер отослал кандидатов в агенты отдыхать, их ждали ночные занятия. Во сне они возились, шумели; не спал только Пэл: Лора задремала, привалившись к нему, и он боялся пошевелиться. Вдруг в тишине послышались приглушенные шаги. Это был Жаба: облачившись в гимнастерку, он явно направлялся к выходу. Сапоги он снял, чтобы не скрипели половицы.
– Ты куда? – вполголоса спросил Пэл.
– Я цветы видел.
Сын в недоумении уставился на него.
– Там подо льдом цветы проклюнулись, – повторил Жаба. – Цветы!
Ответом ему был общий храп: всем было плевать на его цветы, хоть они и выросли в снегу.
– Пошли. Хочешь? – предложил Жаба.
– Нет, спасибо, – усмехнулся Пэл.
Ему не хотелось уходить от Лоры.
– Тогда до скорого.
– До скорого, Жаба… Не слишком задерживайся, вечером тренировка.
– Не буду. Я ненадолго.
И Жаба в одиночестве отправился мечтать в окрестный лес, к своим цветам. Он шел по тропке вдоль прибрежных скал в сторону Арисейга: ему нравился вид, открывающийся со скал. С легкой душой свернул в лес. До цветов оставалось совсем недалеко. Но, огибая груду поваленных деревьев, он натолкнулся на пятерых перепивших поляков из Секции МР. Поляки уже прослышали о набеге французов на их усадьбу, о краже спиртного и затаили на них обиду. Жаба подвернулся им под руку: они надавали ему по морде, повалили в грязь, а потом насильно влили в него несколько изрядных глотков водки, опаливших ему живот. Перепуганный и униженный Жаба выпил, надеясь, что его оставят в покое. Ему вспомнился Фарон: он им задаст, когда узнает.
Но полякам хотелось влить в него еще:
– Na zdrowie![4] – орали они хором, приставив ему горлышко к губам.
– Да что я вам сделал? – стенал Жаба по-французски, выплевывая половину водки, попавшей в рот.
Поляки не понимали ни слова и отвечали бранью. И вдобавок принялись скопом избивать его ногами и палками, распевая песню. Жаба под градом ударов орал так громко, что его крики встревожили военных Арисейг-хауса и те стали прочесывать лес с ружьями наперевес. Бедолагу нашли – он был без сознания и весь в крови, его доставили в лазарет Арисейга.
Товарищи сидели у его изголовья до самого вечера и потом, после ночных занятий. Последними, кто оставался с ним, были Пэл, Лора, Кей и Эме. Жаба пришел в себя, но лежал с закрытыми глазами.
– Больно, – твердил он.
– Знаю, – отозвалась Лора.
– Нет… Тут больно.
Он показывал на сердце; у него болело не тело, а душа.
– Скажите лейтенанту, что я больше не могу.
– Нет, ты сможешь. Ты уже столько смог, – подбодрил его Кей.
– А дальше – нет. Не могу больше. Я никогда не смогу воевать.
Жаба перестал верить в себя, его война была проиграна. Около двух часов ночи он наконец задремал, и товарищи ушли к себе немного поспать.
* * *Жаба проснулся с первыми лучами зари. Вокруг никого не было, он встал с кровати и выскользнул из лазарета. Пробрался тайком в тир Арисейга, взломал один из сейфов и стащил кольт 38-го калибра. Потом, сквозь слоистый морозный туман, добрел до своих драгоценных цветов и сорвал их. Вернулся к усадьбе Секции F. И приставил пистолет к груди.
Звук выстрела разбудил всех – лейтенанта Питера, Дэвида, курсантов. Они соскочили с постелей и полураздетыми высыпали на улицу. Жаба лежал у дома, в грязи, среди своих цветов, раздавленный собственной жизнью. Потрясенные, лейтенант Питер и Дэвид присели на корточки рядом с ним. Жаба направил ствол прямо в сердце, в свое невыносимо болевшее сердце, и даровал себе смерть.
Пэл с дикими глазами тоже кинулся к телу и положил ладонь на глаза Жабы, чтобы закрыть их. Ему показалось, что он уловил слабый хрип.
– Он еще живой! – заорал он лейтенанту. – Позовите врача!
Но Питер удрученно покачал головой: Жаба был не живой, просто еще не умер. Больше никто не мог ничего для него сделать. Пэл обнял его, чтобы ему было не так одиноко в последние минуты, и Жабе даже хватило сил чуть-чуть поплакать; горячие, едва заметные слезы скатились по его измазанным грязью и кровью щекам. Пэл утешал его, а потом Андре Жаба умер. И над лесом вознеслась песнь смерти.
Курсанты застыли, дрожащие, пришибленные, с разбитым сердцем, обезумевшие от горя.
Лора, рухнув в объятия Пэла, всхлипнула:
– Обними меня.
Он прижал ее к себе.
– Крепче обними, по-моему, я сейчас тоже умру.
Он сжал ее еще сильнее.
Рассветный ветер, хлестнув с удвоенной силой, пригладил давно не стриженные волосы Жабы. Теперь его лицо было совсем спокойным. Позже офицеры военной полиции с соседней базы военно-морского флота унесли тело, и больше никто ничего не слышал о Жабе – печальном герое войны.
На закате товарищи в жизни и в бою почтили его память на вершинах Арисейг-хауса, там, где скалы отвесно падали в море. Они шли туда длинной процессией. Лора несла подобранные цветы, Эме – рубашку Жабы, а Фарон – какие-то вещи из его шкафчика в спальне. Клод держал половинки своего распятия, Станислас – шахматную доску. На гребне скалы, на вершине мира, они стояли молча, озаренные оранжевым закатом и парализованные горем.
– Помолчим, хорошенько помолчим, – велел обстоятельный Фрэнк.
Потом, под тихую проповедь прибоя, они по очереди бросили в волны вещи, оставшиеся от Жабы.
Эме бросил его рубашку.
Лора бросила цветы.
Кей бросил часы, которые тот никогда не носил, боясь сломать.
Пэл бросил очки.
Фрэнк бросил сигареты.
Фарон бросил старую книгу с загнутыми страницами.
Толстяк бросил мятые фотографии.
Дени бросил вышитый носовой платок.
Клод бросил его бумаги.
Жос бросил зеркальце.
Станислас бросил шахматную доску.
Лейтенант Питер и Дэвид-переводчик стояли поодаль и плакали. Они все плакали. Плакала вся Шотландия.
Снова заморосил дождь, снова завозились морские птицы. Вещи Жабы постепенно исчезли в воде. Виднелась лишь сиреневая волна его цветов. Наконец последний вал поглотил и их.
10
Лондон, утро 9 января. Они вернулись в столицу. Теперь в группе осталось лишь одиннадцать курсантов: Станислас, Эме, Фрэнк, Кей, Фарон, Толстяк, Клод, Лора, Дени, Жос и Пэл. Пять недель в Локейлорте истекли, с учебным центром было покончено. Но из-за скорби по Жабе их успех обернулся лишь горечью.
Было совсем темно, Англия еще спала. Безлюдный вокзал Виктория застыл на морозе. Редкие пассажиры шли быстро, подняв воротники и пряча лица от ветра. Тротуары обледенели, машины осторожно пробирались по бульварам. Чистое, могучее дыхание вымело город. На небе не было ни облачка.
Учиться курсантам оставалось примерно столько же: три недели занятий по прыжкам с парашютом, потом еще месяц обучения технике безопасности во время операций. Сейчас им полагалась увольнительная на неделю, и каждый хотел порадоваться тому, чего больше всего не хватало в первых двух центрах, – кабаре, хорошим ресторанам, чистым гостиничным номерам. Толстяк звал всех к проституткам, Клод хотел пойти в церковь.
Когда группа после дежурных объятий и напутствий лейтенанта Питера разошлась, Пэл остался вдвоем с Лорой – они ждали друг друга.
– Ты что собираешься делать? – спросила Лора.
– Пока не знаю…
Родных у него здесь не было, особых желаний тоже. Они немного прошлись по Оксфорд-стрит: магазины оживали, зажигались витрины. Дойдя до Бромптон-роуд, возле Пикадилли, зашли позавтракать в какое-то кафе рядом с большим магазином. Сидя в необъятных креслах, в тепле, любовались Лондоном за громадным окном: город, еще укрытый утренними сумерками, мерцал тысячью огней. Пэл подумал, что он великолепен.
Лора собиралась провести каникулы в Челси, у родителей; те считали, что она записалась в Службу первой помощи йоменов (The First Aid Nursing Yeomanry) на базе в Саутгемптоне. Служба йоменов была частью, состоящей только из женщин-волонтерок: они работали медсестрами, служащими тыла либо водителями на вспомогательных перевозках. Некоторые роты служили даже на континенте, в частности в Польше.
– Хочешь, поедем со мной, – предложила она Пэлу.
– Не хочется вас стеснять.
– Дом большой, и у нас есть прислуга.
Он улыбнулся уголками губ: у них есть прислуга. Его позабавило это уточнение после всего, что они вынесли!
– Тогда где мы с тобой познакомились?
– Можешь просто сказать, что мы работаем на одной базе. В Саутгемптоне. Ты французский волонтер.
Он кивнул, почти согласный.
– И чем мы там занимаемся?
– Общими вопросами, вполне сойдет для ответа. Или нет, скажем, что работаем в конторе. Да, мы оба конторские служащие, так проще.
– А наши шрамы?
Лора провела руками по щекам. У них обоих, как, впрочем, у всех одиннадцати курсантов, за время занятий появилось множество синяков, ссадин, мелких шрамов на руках, на плечах, на лице, по всему телу. Она лукаво прищурилась:
– Будем пудриться, как приличные старые дамы. А если спросят, скажем, попали в аварию.
Лора считала, что придумала отличную легенду. Пэл, улыбнувшись, украдкой взял ее за руку. Да, он любил ее, это точно. И знал, что она к нему неравнодушна: это он понял после гибели Жабы, когда она захотела, чтобы он покрепче обнял ее. Никогда он не чувствовал себя настолько мужчиной, как прижимая ее к себе.
Они зашли в отдел косметики супермаркета, купили грим и нанесли тонким слоем на ссадины на лице. А потом отправились на автобусе в Челси.
* * *Громадный частный особняк был слишком велик для ее родителей. Красивое квадратное здание красного кирпича, фасады украшены металлическими фонарями и виноградом, облетевшим на зиму; три этажа плюс мансарды, парадная и черная лестницы.
Пэл понял так, что отец Лоры вроде бы финансист, только непонятно, какой доход можно получать с чьих-либо финансов в подобные времена. Может, он был связан с вооружением?
– Нормально тут у тебя, – произнес он, разглядывая дом.
Лора расхохоталась, поднялась на крыльцо и позвонила в дверь, как сделал бы гость, – хотела сделать сюрприз.
Ричард и Франс Дойл, родители Лоры, как раз заканчивали завтракать. Было девять часов утра. Они удивленно переглянулись: кто может звонить в такую рань, да еще в парадную дверь? Наверно, доставка, но все всегда доставляется к черному ходу. Любопытство погнало их к двери быстрее горничной, у которой одна нога была короче другой. Отец, перед тем как открыть, пригладил усы и подтянул узел галстука.
– Лора! – вскрикнула мать, увидев на пороге дочь.
И родители надолго заключили ее в объятия.
– Нам дали увольнительную, – объяснила Лора.
– Увольнительную! – обрадовался отец. – Надолго?
– На неделю.
Франс постаралась не выдать своего разочарования:
– Всего на неделю? И ты совсем не давала о себе знать!
– Прости, мама.
– Ты хотя бы звони.
– Я буду звонить.
Дойлы не видели Лору два месяца. Мать сочла, что та похудела.
– Вас совсем не кормят!
– Что поделаешь, война.
Мать вздохнула.
– Надо мне наконец решиться и выкопать розы. Разобью грядки, посажу картошку.
Лора улыбнулась, еще раз расцеловалась с родителями и представила им Пэла, который вежливо стоял поодаль со всеми вещами.
– Это Пэл, мой друг. Он француз, волонтер. Ему некуда съездить в увольнение.
– Француз! – воскликнула по-французски Франс и заявила, что французы для нее всегда желанные гости, а храбрые особенно.
– Откуда вы? – спросила она Пэла.
– Из Парижа, мадам.
Та пришла в восторг.
– Ах, Париж!.. И что слышно из Парижа?
– В Париже все хорошо, мадам.
Она закусила губу, охваченная сожалением и ностальгией, и оба подумали, что будь в Париже все хорошо, Пэла бы наверняка здесь не было.
Франс Дойл пригляделась к молодому человеку. Примерно ровесник дочери, красивый, слегка исхудалый, но видно, что мускулистый. Лора и Пэл беседовали с Ричардом, но она не слушала, только смотрела и думала о своем. Уловив обрывки фраз гостя на плохом английском, оценила его вежливую, интеллигентную манеру говорить. Дочь влюблена в этого парня, в этом нет ни малейших сомнений – она прекрасно знала Лору. Снова взглянула на Пэла, заметила царапины у него на руках и на шее. Ссадины, отметины войны. Ни его, ни дочери в Саутгемптоне не было. Франс это поняла материнским чутьем. Но где же тогда они служили? И почему она солгала? Чтобы отогнать тревогу, Франс позвала горничную и велела приготовить комнаты.
Это был прекрасный день. Лора показала Пэлу Челси, а поскольку солнце сияло по-прежнему, они доехали на метро до центра. Погуляли в Гайд-парке в толпе таких же отдыхающих, мечтателей и детей. Видели несколько белок, не боящихся зимы, и водяных курочек на озере. На обед съели киш в пивной на берегу Темзы, дошли до Трафальгарской площади, а потом, не сговариваясь, до гостиницы “Нортумберленд-хаус”, откуда все и началось.
К Дойлам они вернулись под вечер. Пэла поселили в прелестной комнате на третьем этаже – у него так давно не было своей комнаты, где можно уединиться. Он повалялся на мягкой кровати, потом принял обжигающую ванну, смывая с себя грязь Суррея и Шотландии; в ванной долго рассматривал в зеркало свое тело, покрытое ранами и шишками. Потом вытерся, побрился, причесался и, не надевая рубашки, прошелся по теплой комнате, утопая ногами в толстом ковре. Остановился у окна посмотреть на мир. Уже спускалась ночь, сумерки были совсем такие же, как рассвет сегодняшнего утра, – улицы и милые тихие дома окутаны яркой синевой. Он смотрел на садики, по которым гулял поднявшийся ветер, на высокие голые деревья на проспекте, чьи ветви дружно шевелились при каждом порыве. Подул на холодное стекло и в запотевшем круге написал имя отца. Сейчас январь, месяц его рождения. Как отец там справляется без него, как ему, наверно, грустно и одиноко! Они были настоящей маленькой семьей, а Пэл разбил ее.
В комнату беззвучно вошла Лора. Несчастный Сын заметил ее, только когда ладони девушки легли на его разрисованный синяками торс.
– Что делаешь? – удивилась она, увидев его, полуголого, у окна.
– Задумался.
Она улыбнулась:
– Ты ведь знаешь, что сказал бы Толстяк, да?
Он весело кивнул, они произнесли хором, подражая отрывистому, унылому голосу приятеля: “ Не думай о плохом…”. И засмеялись.
Лора принесла баночку грима и, упорствуя в своих бесполезных уловках, нанесла несколько мазков на лицо Пэла. Он не спорил: какое счастье, что она касается его лица! И как изящно она одета, с легким макияжем, в светло-зеленой юбке, с перламутровыми жемчужинами в ушах. Такая красивая!
Когда Пэл повернулся, она заметила длинный шрам у него на груди, у самого сердца.
– Что это у тебя?
– Ничего.
Лора тронула шрам ладонью. Решительно она любила этого парня, но никогда не осмелится ему признаться. Они, конечно, много времени провели вместе в Шотландии, но, озабоченный мировыми проблемами, он всегда выглядел таким серьезным… Наверно, и не заметил, как она на него смотрит. Лора провела пальцем по шраму.
– Ты не мог получить такой рубец на занятиях.
– Это случилось раньше.
Лора не стала настаивать:
– Надевай рубашку, пора ужинать.
И вышла из комнаты, одарив своего француза улыбкой.
* * *Пэл провел в Лондоне чудесную неделю. Лора водила его по городу. Он совсем не знал Лондона, хотя и провел здесь несколько недель, когда его вербовали. Лора показала ему все раны от Blitz[5], все испепеленные кварталы: бомбежки нанесли Лондону огромный ущерб, пострадал даже Букингемский дворец. Во время налетов люфтваффе англичанам приходилось укрываться в метро. Поэтому Лора и решила вступить в УСО. Чтобы отвлечься от войны и ее стигматов, они ходили в кино, в театр, в музеи. В королевском зоопарке бросали черствый хлеб большим жирафам, здоровались со старыми львами – жалкими царями в клетках. Однажды под вечер случайно столкнулись на улице с двумя австрийскими агентами, которых видели в Арисейг-хаусе, но не подали вида. Иногда Пэл спрашивал себя, что сталось с его парижскими друзьями. Они наверняка продолжали учиться, готовились стать учителями, врачами, инженерами, брокерами, адвокатами. Мог ли кто-то из них вообразить, что он сейчас делает?
Накануне отъезда Пэл отдыхал у себя в комнате, растянувшись на кровати. Постучавшись, вошла Франс Дойл с подносом, на котором стоял чайник и две чашки. Пэл вежливо встал.
– Значит, завтра уезжаете, да? – вздохнула Франс.
Голос и интонации у нее были в точности как у Лоры. Она села на кровать рядом с Пэлом. Держа поднос на коленях, молча разлила чай и протянула ему чашку.
– А если честно, что происходит?
– Простите?
– Вы прекрасно знаете, о чем я.
Она пристально посмотрела на юношу.
– Ваша база не в Саутгемптоне.
– Нет там, мадам.
– И что это за база?
Вопрос застал Пэла врасплох, он ответил не сразу – не ожидал, что его станут расспрашивать без Лоры; будь она здесь, она бы нашла что сказать. Он попытался придумать какое-нибудь название, но его растерянность была слишком явной. Теперь уже поздно.
– Неважно, мадам. Военные не любят, когда разглашают сведения об этой базе.
– Я знаю, что вы не в Саутгемптоне.
В комнате повисло долгое молчание, но не неловкое – доверительное.
– Что конкретно вы знаете?
– Ничего. Но я видела ваши ссадины. Я чувствую, что Лора изменилась. Не к худшему, наоборот… Знаю, что она не возит ящики с капустой для Службы йоменов. Если два месяца возить овощи, так не изменишься.
Снова молчание.
– Мне так страшно, Пэл. За нее, за вас. Мне надо знать.
– Вряд ли вас это успокоит.
– Догадываюсь. Но я по крайней мере буду знать, почему волнуюсь.
Пэл посмотрел на нее – и увидел в ней своего отца. Будь она его отцом, а он Лорой, ему бы хотелось, чтобы она сказала. Невыносимо, что отец ничего о нем не знает. Будто его больше не существует.
– Поклянитесь, что никому не скажете.
– Клянусь.
– Клянитесь лучше. Поклянитесь своей душой.
– Клянусь, сынок.
Она назвала его “сынок”. Ему вдруг стало не так одиноко. Он встал, проверил, плотно ли закрыта дверь, сел рядом с Франс и прошептал:
– Нас завербовали в спецслужбы.
Мать прикрыла рот рукой.
– Но вы такие юные!
– Это война, мадам. Вы не сможете ничего сделать. И не сможете помешать Лоре. Не говорите ей ничего, не подавайте вида. Если верите в Бога, молитесь. Если не верите, все равно молитесь. И успокойтесь, с нами ничего не случится.
– Позаботьтесь о ней.
– Позабочусь.
– Поклянитесь тоже.
– Клянусь!
– Она такая хрупкая…
– Не настолько, как вы думаете.
Он ободряюще улыбнулся ей. И они долго сидели молча.
Назавтра после обеда Пэл и Лора покинули дом в Челси. Мать ничем не выдала себя. Перед отъездом, подойдя к Пэлу попрощаться, она незаметно сунула ему в карман пальто несколько фунтов стерлингов и шепнула:
– Купите ей шоколада, она так любит шоколад.
Он кивнул, слегка улыбнулся на прощание. И они уехали.
11
Отец внимательно следил за ходом войны. Ему было так страшно. Всякий раз, как заходила речь об убитых, он думал о сыне. Вздрагивал, слушая по радио сводки новостей. Потом стал изучать карту Европы, спрашивая себя, где сейчас его сын и с кем. Во имя чего он сражается? Почему дети должны воевать? Он часто сожалел, что сам не пошел вместо него. Им надо было поменяться местами: пусть бы Поль-Эмиль остался в Париже, в безопасности, а он бы отправился на фронт. Он не знал, куда и как, но сделал бы это, если бы смог удержать своего мальчика.