Полная версия
Чужие
– Нет, – сказал Доминик. – Я еще это не допил.
– Вот что я имел в виду, когда говорил «прискорбно ограничивает», безнадежный ты пуританин. Ты его так мусолил, что оно, вероятно, перегрелось.
В другое время Доминик откинулся бы на спинку стула и насладился энергичным монологом Паркера Фейна. Кипучий нрав художника, его всегдашняя жажда жизни воодушевляли и забавляли. Но сегодня Доминика одолевала такая тревога, что ему было не до смеха.
Когда официант отвернулся, солнце скрылось за небольшим облачком. Паркер, подавшись вперед под неожиданно сгустившейся тенью зонта, переключил внимание на Доминика и сказал, словно читая мысли собеседника:
– Хорошо, давай устроим мозговой штурм. Давай найдем объяснение и поймем, что делать. Ты не считаешь, что корень проблемы в стрессе… из-за грядущей публикации твоей книги?
– Я так думал. Но больше не думаю. Ну, то есть, если бы проблема была пустячной, я, наверное, согласился бы, что все дело в моем беспокойстве о судьбе книги. Но, господи боже, мои тревоги в связи с «Сумерками» не настолько велики, чтобы вызвать такое необычное поведение, такую одержимость… такое безумие. Я теперь хожу во сне почти каждую ночь, и странность не только в самой ходьбе. Я погружаюсь в невероятно глубокий транс. Лишь единицы лунатиков впадают в такое бесчувственное состояние, и мало кто из них выполняет настолько же сложные манипуляции. Вот, например, я собирался прибить гвоздями шторы на окне! Если тебя всего лишь беспокоит судьба твоей книги, ты не прибиваешь гвоздями шторы.
– Возможно, судьба «Сумерек» беспокоит тебе гораздо сильнее, чем ты думаешь.
– Нет. Невозможно. Напротив, когда книга хорошо пошла, беспокойство о ее будущем ослабло. Ты не можешь, сидя здесь, искренне говорить мне, что весь этот полуночный лунатизм идет от беспокойства о книге.
– Не могу, – согласился Паркер.
– Я заползаю в самые темные уголки, чтобы спрятаться. И когда прихожу в себя в гараже за котлом, все еще в полусне, мне кажется, будто что-то преследует, ищет меня и может даже убить, если найдет мое убежище. Пару раз я просыпался утром и пытался закричать, но никак не мог. А вчера проснулся-таки с криком: «Не подходи, не подходи, не подходи!» А сегодня утром нож…
– Нож? – сказал Паркер. – Ты не говорил про нож.
– Я снова проснулся за котлом. А в руке был разделочный нож. Я вытащил его во сне из кухонной подставки.
– Для защиты? От кого?
– От того, что… кто меня преследует.
– А кто тебя преследует?
Доминик пожал плечами:
– Никто из тех, кого я знаю.
– Мне это не нравится. Ты мог порезаться. Даже до смерти.
– Больше всего меня пугает не это.
– А что же пугает тебя больше всего?
Доминик оглядел людей на террасе. До этого некоторые заинтересовались театральным диалогом Паркера Фейна с официантом, но теперь никто не обращал ни малейшего внимания ни на него, ни на Доминика.
– Так что же пугает тебя больше всего? – повторил Паркер.
– Что я могу… могу порезать кого-нибудь.
Фейн в недоумении проговорил:
– То есть взять кухонный нож… и устроить резню во сне? Ни малейшего шанса. – Он сделал глоток. – Господи боже, что за мелодрама?! Хорошо еще, что твоя проза не сшита на живую нитку, как твои рассказы. Успокойся, мой друг. Ты не из породы убийц.
– О том, что я лунатик, я тоже не догадывался.
– Ерунда. Всему есть объяснение. Ты не сумасшедший. Психи никогда не сомневаются в своем здравомыслии.
– Думаю, мне нужно обратиться к психиатру. Пройти какое-нибудь медицинское обследование.
– Медицинское обследование – да. А поход к психиатру отложи. Это пустая трата времени. Какой из тебя неврастеник или психопат?
Официант вернулся с начос, сальсой, блюдом нарезанного лука, пивом и пятой «маргаритой».
Паркер отдал пустой стакан, взял полный. Он взял несколько начос, обильно сдобренных соусом гуакамоле и сметаной, посыпал все это луком, зачерпнув его ложкой, и принялся есть с удовольствием, близким к маниакальному восторгу.
– По-моему, эта твоя проблема как-то связана с теми изменениями, которые случились с тобой позапрошлым летом.
Доминик в недоумении спросил:
– Какими изменениями?
– Ты знаешь, о чем я. Когда мы познакомились в Портленде, ты был бледным, нелюдимым, опасливым слизняком.
– Слизняком?
– Да, и ты это знаешь. Ярким, талантливым, но слизняком. Знаешь почему? Я тебе скажу. Мозги и таланты оставались при тебе, но ты их боялся. Ты боялся конкуренции, провала, успеха, жизни. Ты хотел и дальше тащиться незамеченным. Одевался кое-как, говорил неслышно, боялся привлекать к себе внимание. Ты нашел себе убежище в мире науки, потому что там было мало конкурентов. Боже мой, старик, ты был испуганным кроликом, который вырыл себе норку и свернулся там калачиком.
– Правда? Если все было так отвратительно, какого черта ты изменил своим привычкам и завязал дружбу со мной?
– Такого черта, олух царя небесного, что я сумел увидеть тебя, настоящего тебя, за этим маскарадом. За твоей застенчивостью, за нарочитой блеклостью и маской бесцветности. Я почувствовал в тебе что-то особенное, увидел вспышки и сияние. Понимаешь, я это умею. Я вижу то, чего не видят другие. Это дано любому хорошему художнику. Он может разглядеть то, что недоступно большинству людей.
– И ты говоришь, я был бесцветным?
– Вот именно. И как художник, и как человек. Вспомни, сколько времени мы были знакомы, прежде чем ты набрался смелости и признался мне, что ты писатель? Три месяца!
– Ну, я тогда еще не был настоящим писателем.
– Твой стол был набит рассказами! Больше сотни, и ты не послал ни один из них для публикации! Ты боялся, что их не возьмут. Но еще больше ты боялся, что их примут. Боялся успеха. Сколько месяцев мне пришлось тебя долбить, пока ты не отправил пару рассказов на продажу?
– Не помню.
– А я помню. Шесть месяцев! Я ублажал тебя, уговаривал, требовал, подталкивал, ворчал, пока ты не сломался и не начал предлагать свои рассказы. Я умею убеждать, но вытащить тебя из кроличьей норы… тут даже я со своим огромным даром убеждения чуть не провалился.
Паркер зачерпывал начос и загружал их в себя со звериной прожорливостью. Шумно прихлебывая, он допил «маргариту» и сказал:
– Даже когда твои рассказы начали продаваться, ты хотел остановиться. Мне постоянно приходилось тебя подталкивать. После того как я покинул Орегон и вернулся сюда, предоставив тебя самому себе, ты предлагал рассказы только полгода. А потом опять забрался в кроличью нору.
Доминик не спорил – художник говорил правду. Уехав из Орегона и вернувшись домой в Лагуну, Паркер продолжал подбадривать Доминика – писал, звонил, – но этого оказалось недостаточно. Доминик убедил себя, что его труды все-таки недостойны публикации, хотя некоторые издатели заинтересовались ими. Он перестал посылать рассказы в журналы и быстро соорудил себе новую раковину вместо той, которую помог сломать Паркер. Но желание писать рассказы никуда не делось, и он вернулся к прежней привычке – прятать их глубоко в ящик стола, без малейшего намерения продавать. Паркер все уговаривал приятеля написать роман, но Доминик считал, что его талант слишком скромен, что ему не хватит самодисциплины для такого большого и сложного проекта. Мягко говоря, он снова спрятал голову в песок, стал тихо говорить, тихо ходить и пытался вести жизнь невидимки.
– Но прошлым летом все вдруг изменилось, – сказал Паркер. – Ты вдруг отказываешься от преподавания. Делаешь решительный шаг и становишься писателем. Чуть ли не за один день ты расстался со своей бухгалтерской осторожностью и стал авантюристом, богемным типом. Почему? Ты так и не объяснил этого внятно. Почему?
Доминик нахмурился. Несколько секунд он размышлял над вопросом, удивляясь тому, что раньше не придавал этому особого значения.
– Не знаю почему. Правда не знаю.
В университете Портленда у него заканчивался семилетний испытательный срок, но он понимал, что постоянной профессорской должности ему не предложат, и запаниковал перед перспективой потерять надежную якорную стоянку и оказаться в открытом море. В своем желании быть как можно незаметнее он почти исчез из поля зрения тех, кто заправлял всем в кампусе. Комиссия по назначению на штатные должности стала сомневаться: в достаточной ли мере он прижился в университете, можно ли дать ему пожизненную работу? Доминик хорошо понимал: если комиссия откажет ему, найти работу в другом университете будет трудно – там захотят узнать, почему он получил отказ в Портленде. В нехарактерном для себя порыве, надеясь выскользнуть из-под университетского топора, прежде чем тот опустится, он решил заняться саморекламой и подал заявления в учебные заведения нескольких западных штатов, делая упор на публикации своих рассказов, – больше делать упор было не на что. В колледже Маунтин-Вью, штат Юта, где учились всего четыре тысячи студентов, названия этих журналов произвели такое впечатление, что они оплатили Доминику перелет из Портленда на собеседование. Пришлось приложить немало усилий, чтобы стать более общительным, чем когда-либо прежде. Ему предложили контракт на преподавание английского языка и литературного мастерства с гарантированной штатной должностью по окончании испытательного срока. Он принял предложение если не с громадным удовольствием, то по меньшей мере с громадным облегчением.
Теперь, сидя на террасе «Лас-Брисас» – калифорнийское солнце в этот момент выглянуло из-за полосы прекрасных белых облаков, – он отхлебнул пива, вздохнул и сказал:
– В тот год я покинул Портленд в конце июня. У меня был взятый напрокат небольшой автоприцеп, я загрузил туда в основном книги и одежду. Из Портленда я уезжал в хорошем настроении, не было чувства, что я потерпел там неудачу. Ничего подобного. Появилось ощущение… будто я начинаю с чистого листа. Я с нетерпением ждал начала новой жизни в Маунтин-Вью. По-моему, день отъезда из Портленда стал самым счастливым в моей жизни.
Паркер Фейн понимающе кивнул:
– Конечно ты был счастлив! Ты получил профессорскую должность в захолустном заведении, и от тебя не требовали ничего особенного, а твой интровертный характер все объясняли бы тем, что ты творческая личность.
– Идеальная кроличья нора, правда?
– Именно. Так почему же ты не сделался преподавателем в Маунтин-Вью?
– Я тебе говорил… В последнюю минуту, когда я приехал туда, во вторую неделю июля, я понял, что это невыносимо – жить той жизнью, которой я жил раньше. Я устал быть мышью, кроликом.
– В этом-то и дело: тебе надоела неприметная жизнь. Почему?
– Она меня не удовлетворяла.
– Но почему так сразу?
– Не знаю.
– Какие-то мысли у тебя ведь были. Неужели ты не думал об этом?
– Удивительно, но нет, – сказал Доминик. Он долго смотрел на море, где вдоль берега величественно двигались яхты, с десяток малых и одна большая. – Я только сейчас понял, что поразительно мало думал об этом. Странно. Обычно я слишком часто предаюсь самоанализу, аж самому противно становится, но в тот раз даже не попытался глубоко заглянуть в себя.
– Ага! – воскликнул Паркер. – Я знал, что я на правильном пути! Изменения, которые случились с тобой тогда, как-то связаны с твоими сегодняшними проблемами. Продолжай. В Маунтин-Вью ты сказал, что больше не хочешь работать у них?
– Они этому не обрадовались.
– И ты снял маленькую квартиру в городе.
– Одна комната, кухня и ванная. Тесно. Но прекрасный вид на горы.
– И решил жить на свои сбережения и писать роман?
– На моем счете было совсем немного, но я всегда вел скромный образ жизни.
– Импульсивное поведение. Риск. Ни капли на тебя не похоже, – сказал Паркер. – Почему же ты пошел на это? Что тебя изменило?
– Я думаю, это долго копилось во мне. Когда я добрался до Маунтин-Вью, неудовлетворенность стала так велика, что мне пришлось измениться.
Паркер откинулся на спинку стула:
– Не складывается, мой друг. Должно быть что-то еще. Ты сам признался, что был счастлив, как поросенок, покидая Портленд со своим прицепом. У тебя была работа, дававшая деньги на жизнь, и гарантированное профессорство в месте, где от тебя не требовали бы многого. Оставалось только обосноваться в Маунтин-Вью и исчезнуть. Но когда ты приехал туда, тебе уже не терпелось сбросить с себя этот хомут, переехать в мансарду и рискнуть ради своего искусства – а ведь тебя мог ожидать провал. Что же случилось с тобой за время долгого пути в Юту? Видно, что-то дало тебе пинок под задницу, да такой сильный, что он вышиб все твое благодушие.
– Нет. По дороге ничего не случилось.
– Если не считать того, что случилось в твоей голове.
Доминик пожал плечами:
– Насколько помню, я просто расслаблялся, наслаждался поездкой, не спешил, разглядывал пейзажи…
– Амиго! – прокричал Паркер, испугав проходившего мимо официанта. – Una[11] «маргарита»! И еще одну cerveza[12] для моего друга.
– Нет-нет, – сказал Доминик. – Я…
– Ты еще с этим не закончил, – возразил Паркер. – Знаю-знаю. Но ты его допьешь, потом выпьешь еще, постепенно расслабишься, и мы дойдем до корней твоего сомнамбулизма. Уверен, это связано с изменениями, которые случились тем летом. Знаешь, почему я так уверен? Я тебе скажу. Нельзя пережить два кризиса личности за два года по совершенно разным причинам. Значит, они связаны друг с другом.
Доминик поморщился:
– Я бы не стал называть это кризисом личности.
– Не стал бы? – Паркер подался вперед, опустил косматую голову и, вкладывая в произносимые им слова всю силу своей личности, спросил: – Ты бы и вправду не назвал это кризисом личности, мой друг?
Доминик вздохнул:
– Ну… да… Пожалуй, назвал бы. Кризис.
Из «Лас-Брисас» они уехали ближе к вечеру, но ответов так и не нашли. Когда Доминик ложился спать, его переполнял страх и он спрашивал себя, где окажется утром.
А утром он вырвался из сна с пронзительными криками: он обнаружил, что находится в полной темноте, клаустрофобном мраке. Что-то держало его – холодное и липкое, странное и живое. Он ударил по нему вслепую, принялся молотить руками и царапаться, крутился, лягался, наконец высвободился, в панике пополз на четвереньках, сквозь настырную темноту, столкнулся со стеной. В черной комнате звучали оглушительные удары и крики – пугающая какофония, причину которой он не знал. Он пополз вдоль стены, уперся в перпендикулярную стену, сел спиной к углу, лицом к черной комнате, уверенный, что липкое существо прыгнет на него из мрака.
Что это было здесь, рядом с ним?
Шум стал громче: крики, удары, грохот, треск ломающегося дерева, новые крики, новый грохот.
Все еще сонный, плохо соображающий из-за паники и избытка адреналина в крови, Доминик пребывал в убеждении, что существо, от которого он прятался, наконец нашло его. Доминик пытался его обмануть – спал в гараже, за котлом. Но этой ночью оно не поддалось на обман и вознамерилось добраться до него, больше он не мог прятаться, наступил конец. Из темноты кто-то прокричал – или что-то прокричало – его имя: «Дом!» Стало понятно, что его окликают уже минуты две, а то и дольше.
– Доминик, ответь мне!
Снова неожиданный грохот. Хрупкий треск ломающегося дерева.
Доминик, скорчившийся в углу, наконец проснулся полностью. Липкое существо было его фантазией. Плодом сна. Он узнал голос – тот принадлежал Паркеру Фейну. Остатки истерического кошмара стали отступать, и тут новый треск, самый громкий из всех, породил цепную реакцию разрушения – треск-скольжение-скрежет-падение-обрушение-грохот-стук-дребезжание, и в итоге дверь распахнулась, и темноту прорезал свет.
Доминик прищурился на ярком свету, лившемся из холла, и увидел силуэт Паркера, похожего на громадного тролля, на фоне открытой двери спальни. Дверь с вечера была заперта – Паркер ударял в нее плечом, пока не выломал замок.
– Доминик, дружище, ты живой?
Ко всему прочему дверь была забаррикадирована, что еще больше усложняло проникновение в спальню. Доминик увидел, что во сне передвинул к двери туалетный столик, поставил на него две прикроватные тумбочки и подпер все это креслом. Теперь они беспорядочной грудой лежали на полу.
Паркер вошел в комнату:
– Доминик, дружище, что с тобой? Ты так орал – я слышал тебя с подъездной дорожки.
– Сон.
– Наверное, что-то из ряда вон.
– Не помню, что это было, – сказал Доминик, по-прежнему сидя в углу: он чувствовал себя слишком измотанным и слабым, чтобы вставать. – Ты мой ангел-спаситель, Паркер. Но… какого черта ты здесь делаешь?
Паркер моргнул:
– Ты что, не знаешь? Ты мне звонил. Не далее как десять минут назад. Кричал, звал на помощь. Говорил, что они здесь и не выпустят тебя живым. Потом бросил трубку.
Чувство унижения, словно мучительный ожог, накатило на Доминика.
– Значит, ты звонил во сне, – сказал художник. – Я так и подумал. Голос был… какой-то не твой. Может, следовало вызвать полицию, но я решил, что у тебя опять сомнамбулизм. Знал, что ты не захочешь предстать в таком виде перед незнакомыми людьми, перед командой копов.
– Я собой не владею, Паркер. Что-то… что-то во мне сломалось.
– Хватит этого бреда. Не желаю его больше слушать.
Доминик чувствовал себя как беспомощный ребенок. Боялся, что сейчас расплачется. Он прикусил язык, прогнал слезы, откашлялся и спросил:
– Который час?
– Начало пятого. Почти ночь еще.
Паркер посмотрел в сторону окна и нахмурился.
Следом за ним туда посмотрел и Доминик: шторы были плотно задернуты, высокий комод, передвинутый к окну, надежно загораживал его. Да, ночью он не сидел без дела.
– Черт возьми, – сказал Паркер. Подойдя к кровати, он остановился, и на его широком лице отразилось потрясение. – Нехорошее это дело, друг мой. Очень нехорошее.
Доминик, опираясь на стену, кое-как поднялся на ноги и увидел, что имеет в виду Паркер, – а когда увидел, пожалел, что поднялся. На кровати скопился целый арсенал: автоматический пистолет двадцать второго калибра, обычно лежавший в тумбочке, кухонный нож, два мясных ножа, тесак, молоток. И топорик, который Доминик использовал для откалывания щепок на растопку, – в последний раз он видел его, когда был в гараже.
– Ты к чему готовился, к советскому вторжению? Что тебя так пугает?
– Не знаю. Что-то в моих кошмарах.
– И что тебе снится?
– Не знаю.
– Ничего не помнишь?
– Нет.
Его снова пробрала дрожь.
Паркер подошел к нему и положил руку на плечо:
– Давай прими душ, оденься. Я сочиню что-нибудь на завтрак. Идет? А потом… пожалуй, съезжу к твоему доктору, как только он начнет принимать. Думаю, тебе нужно еще одно обследование.
Доминик кивнул.
Это было 2 декабря.
Глава 2
2 декабря – 16 декабря
1
Бостон, Массачусетс
Виола Флетчер, 58-летняя учительница начальной школы, мать двух дочерей, жена любящего мужа, женщина с заразительным смехом, теперь лежала безмолвно и неподвижно на операционном столе, под наркозом, и ее жизнь была в руках доктора Джинджер Вайс.
Вся жизнь Джинджер была воронкой с жерлом, нацеленным на эти мгновения: в первый раз она стала главным хирургом на серьезной и сложной операции. Путь к этим мгновениям пролегал через годы, полные напряженного труда, надежд и мечтаний. Она испытывала гордость и в то же время смирение, оглядываясь на пройденный путь.
И еще она чувствовала себя полуживой от страха.
Миссис Флетчер лежала под прохладными зелеными простынями в искусственном сне. Все ее тело было укрыто, кроме операционного поля – ровного квадрата закрашенной йодом плоти посреди ткани лаймового цвета. Даже лица не было видно под простыней – над ним натянули ткань, чтобы инфекция не проникла в рану, которая вскоре появится в брюшной полости. Пациент таким образом обезличивался, – вероятно, отчасти в этом и состояло назначение простыней, избавлявших хирурга от лицезрения человеческого лица в момент агонии и смерти, если, упаси господь, врачебные навыки и образование подведут его.
Справа от Джинджер стояла Агата Танди, операционная сестра, держа наготове шпатели, ранорасширители, кровоостанавливающие зажимы, скальпели и еще много чего, слева – ассистирующая медсестра. Еще одна ассистирующая сестра, дежурная сестра и анестезиолог со своей медсестрой тоже были здесь и ждали начала операции.
Джордж Ханнаби стоял по другую сторону стола и был похож не столько на доктора, сколько на бывшую футбольную звезду, фулбэка из профессиональной команды. Его жена Рита как-то раз уговорила мужа сыграть Поля Баньяна[13] в комедийной сценке для больничного благотворительного шоу, и он появился дома в сапогах лесоруба, джинсах и красной рубашке в клетку. Ханнаби распространял вокруг себя ауру силы, спокойствия и компетентности, и это невероятно ободряло.
Джинджер протянула правую руку.
Агата вложила в нее скальпель.
Острая, тонкая, яркая кривая света очерчивала режущую кромку инструмента.
Джинджер замерла – рука зависла над хирургическими маркерами на теле пациентки, – помедлила и сделала глубокий вдох.
Магнитофон Джорджа стоял на маленьком столике в углу, из динамиков лились знакомые звуки: Бах.
Джинджер вспоминала офтальмоскоп, блестящие черные перчатки…
Но какими бы пугающими ни были эти предметы, они не полностью уничтожили ее уверенность в себе. Оправившись после недавнего припадка, она чувствовала себя прекрасно: сильной, внимательной, энергичной. Если бы она заметила малейшую усталость или туман в голове, то отказалась бы от операции. И потом, она ведь не для того получила образование, работала по семь дней в неделю все эти годы, чтобы швырнуть свое будущее коту под хвост из-за двух аберрантных случаев истерики, вызванной стрессом. Все будет хорошо, просто прекрасно.
Часы на стене показывали семь сорок две. Время начинать.
Она сделала первый надрез и пошла глубже, используя кровоостанавливающие зажимы, клипсы, со всегда удивлявшим ее безошибочным мастерством проделала проход среди кожи, жира и мышц на животе пациентки. Вскоре надрез уже мог вместить ее руки и руки ассистирующего хирурга, Джорджа Ханнаби, если бы потребовалась его помощь. Сестры приблизились к столу, каждая со своей стороны, ухватились за рукоятки ретракторов, оттянули их, раскрыли стенки раны.
Агата Танди взяла влагопоглощающую салфетку и быстро промокнула лоб Джинджер, стараясь не касаться линз ее бинокулярных операционных очков.
Глаза Джорджа над маской прищурились в улыбке. Он сейчас не потел. И вообще потел редко.
Джинджер быстро перевязала кровоточащие сосуды и убрала зажимы. Агата тем временем велела дежурной сестре дать новые материалы взамен израсходованных.
В коротких паузах между опусами Баха и в конце пленки, пока кто-нибудь из сестер не переворачивал кассету, самыми громкими звуками в отделанном плиткой помещении были шипящие выдохи и стонущие вдохи искусственных легких, дышавших за Виолу Флетчер. Пациентка не могла дышать самостоятельно, парализованная мышечным релаксантом на основе кураре. Эти звуки, совершенно механические, все же казались какими-то нездешними, не позволяя Джинджер полностью отделаться от дурных предчувствий.
Когда скальпель был в руке Джорджа, в операционной говорили больше. Он обменивался шутками с сестрами и ассистирующим ординатором, и эта болтовня ни о чем снижала напряжение, без ущерба для главной задачи. Джинджер просто не созрела для такого блестящего представления: все равно что играть в баскетбол, жевать резинку и решать сложные математические задачи одновременно.
Войдя в брюшную полость, она прошлась обеими руками по прямой кишке и определила, что та не повреждена. Агата подала влажные марлевые тампоны. Джинджер подложила их под кишечный тракт, подперла похожими на тяпки ретракторами. Затем операционные сестры отодвинули внутренности в сторону, обнажая аорту, главную магистраль артериальной системы.
Аорта из грудной части туловища переходила через диафрагму в брюшную полость, протянувшись параллельно позвоночнику. Прямо над пахом она разветвлялась на две подвздошные артерии, ведущие к бедренным.
– Вот она, – сказала Джинджер. – Аневризма. Точно как на рентгенограмме. – Словно в подтверждение своих слов, она перевела взгляд на стену в изножье операционного стола: там был световой экран, куда вывели рентгеновский снимок пациентки. – Расслаивающаяся аневризма, чуть выше седла аорты.
Агата промокнула лоб Джинджер.
Аневризма, ослабление стенки аорты, привела к расширению этого кровеносного сосуда во все стороны, образовался наполненный кровью колоколообразный мешок, бившийся, как второе сердце. Это затрудняло глотание, серьезно укорачивало дыхание, вызывало сильный кашель и боли в груди, а в случае разрыва стенок сосуда смерть наступала почти мгновенно.
Джинджер смотрела на пульсирующую аневризму, охваченная чуть ли не религиозным ощущением таинства, искренним восторгом, словно она покинула реальность и оказалась в мистическом мире, где перед ней вскоре должен был открыться смысл жизни. Понимание того, что она может бросить вызов смерти и победить, рождало ощущение власти, превосходства. Смерть таилась в теле пациентки в форме пульсирующей аневризмы, темной почки, приготовившейся расцвести, но у Джинджер было достаточно знаний и опыта, чтобы одержать над ней верх.