bannerbanner
Корона, огонь и медные крылья
Корона, огонь и медные крылья

Полная версия

Корона, огонь и медные крылья

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Я попытался подольститься к жёнам Беркута, но младшие жёны побаивались меня, а старшая решила не делать любезностей Яблоне: если бы не цена моей беленькой, Беркут оставил бы её себе. Старая карга шипела на меня гадюкой, а Беркут смотрел на мою госпожу и сально ухмылялся. Пропитывал бородку маслом герани, морда лоснится, волосы лоснятся, атласная рубаха на пузе натянута… достопочтенная купеческая наружность – с души воротит. Явно считал себя красавцем мужчиной.

Надеюсь, что за эту ухмылку и гнусные мысли его распилят за рекой тупой пилой. Вдоль, ага.

А ещё Яблоня рассказала мне, что ей снится Нут. Вот такие дела.

Она вообще не знала, кто такая Нут – Госпожа Судьбы, играющая случаем, Насмешливая Мать Событий. Называла её «женщина-кошка», говорила, что Нут показывала две шестёрки! Самое лучшее предзнаменование, самое счастливое. Яблоня не верила; говорила, что у неё было слишком много бед и слёз в последнее время. Я с ней спорил – как можно не верить в милость Нут?! Конечно, у северян другие боги, но богов много, а Нут одна. Другие боги строят судьбы смертных, что-то придумывают, выгадывают, воздают по заслугам или карают злодеяния, а Нут только бросит свои кости из чисто кошачьей шаловливости – и все божественные планы канули в бездну. Нищий бродяга делается царским советником, отшельник святой жизни глупейшим образом влюбляется в юношу, богач, который только не гадил золотом, побирается с сумой – и всё это шуточки Нут; кому – власть над миром подзвёздным, кому – клеймо на лбу…

Сильнее богов – её каприз, её игра, очки у неё на костях. И я пытался втолковать Яблоне, что она – избранная, моя госпожа, любимица Судьбы: сильные воины утонули, а её выбросило на берег. И ещё неизвестно, как дальше кости лягут.

Но Яблоня спорила и в конце концов спросила:

– А для чего я здесь вообще? Зачем Беркуту женщины? Мы же ровно ничего не делаем! Он спас меня по доброте душевной или женщины его развлекают, как котята? Ведь от нас нет никакой пользы!

– Никакой пользы, – сказал я, – зато вы принесёте ему золото. Скоро будет базар в Данши-Вьи, Беркут отвезёт вас туда и продаст. Ты дорого стоишь, Яблоня, ему нет резона продавать тебя на побережье. За тебя он хочет много золота – другие стоят дешевле. Тебя продадут кому-нибудь очень богатому.

Она так растерялась, смешалась, что у меня закололо сердце:

– Я же ничего не умею! Богатому человеку нет во мне прока!

Девственница, подумал я. Яблоня – девственница. Услышь, Нут…

– Ночные утехи, – сказал я. – Знаешь, что это такое?

Ужаснулась. Вот так. Не то чтобы смутилась – хотя была очень скромна – а прямо-таки ужаснулась, будто я сказал, что будут резать на части живьём. Вспыхнула – и разрыдалась. Схватила меня за руки, уткнулась в мои ладони мокрым личиком, обожгла дыханием… так плакала, что у меня разболелось под лопаткой.

Я тронул её волосы – чуть касаясь:

– Яблоня, слёзы не помогают рабам. Слёзы не защищают женщин.

Она подняла головку, посмотрела на меня своими мокрыми глазами – ресницы слиплись стрелами – и выдала:

– Да, я знаю. Женщин не защищают слёзы, их защищают мужчины. Одуванчик, дома я могла рассчитывать на многих мужчин: на родственников, на слуг отца – а тут у меня нет никого, кроме тебя. Можно мне на тебя рассчитывать?

Убила. Я тут же захотел сцарапать это клеймо со лба вместе с кожей – чтобы унести её отсюда на крыльях… вообразил, что смогу, ага. Сказал злее, чем надо:

– Яблоня, я не мужчина, я – бесхвостый пёс.

А она, глядя мне прямо в душу, сказала:

– Ты – мой единственный друг. Ты – не такой, как все здесь. Пожалуйста…

Интересная вещь: если у неё совсем нет когтей, то чем это она так вцепилась в моё сердце? А?


Потом мы с ней разговаривали по ночам. Сон у меня отшибло поленом, напрочь. Весь день я бродил как очумевший или бесноватый, «подай-принеси» – и всё равно, что они все там орут, а ночью я в сад, и она за мной. Садилась рядом, обнимала за плечи. Выносить такие нежности тяжело, скинуть её ручку невозможно. Сама не понимает, что делает.

Я ей как-то сказал:

– Ты жестока, как все женщины. Моя душа до тебя спала себе – а ты её будишь. Мне больно.

А она посмотрела, не с жалостью, нет – всепонимающе, как воплощение Нут, и ответила:

– Я не жестока, Одуванчик, прости. Просто боюсь. Я не могу жить, как эти девицы, и позволять кому попало обнимать себя. Знаешь, у меня же есть жених, он северный князь, – или она сказала «сын царя»? – это он должен меня обнимать!

– Я понял, – говорю. – Но твой жених далеко, а тут мы – вещи Беркута. Чем я могу помочь?

Вот тут она и выдала. Взяла меня за руки, прижала их к своей груди, смотрит, как перепуганный младенец, умоляюще, и говорит:

– Выпусти меня отсюда, пожалуйста! У тебя же есть ключи, ты ходишь по дому – выпусти меня, помоги сбежать!

И что я мог, шалея от стука её сердца, ответить этой бедной дурочке? Куда она побежит, такая белая и приметная, как голубок среди ворон? Далеко ли добежит? А когда с человека сдирают кожу заживо, он очень нескоро умирает. Иногда часами мучается. Ведь вовсе не обязательно, что кто-нибудь пожалеет и прирежет, услышь, Нут!

– Нас с тобой убьют, – говорю. – Мы, конечно, умрём свободными, но это будет очень больно.

А она сжала кулаки:

– Почему это Беркут решил, что мы его собственность?!

– Заплатил деньги, – говорю. – За нас с тобой. Как за скот. Он заплатил – мы и принадлежим.

– Я была ничья! – возразила она. Как мило сердилась: только глазами блестела, даже голос старалась не повышать. Ну как ей объяснишь?

– Женщины и евнухи не бывают ничьи, – объясняю. – Они как монеты: если хозяина нет, значит, любой может подобрать.

Фыркнула, как котёнок:

– Беркут меня не спросил, чего я больше хочу: умереть или стать его рабыней!

Девочка, девочка… Кто кого спрашивает? Что ты там видела, у себя в северной стране, во дворце своего отца?.. Мне было её никак не вразумить. Она каждую ночь пробовала снова и снова. Целый день молчала и терпела, а ночами принималась меня мучить.

Приходила и обнимала. Шептала на ухо – жарко:

– Ты представь, мы раздобудем карту землеописаний. Я умею читать знаки. Или вот. Мы найдём моряка, который довезёт нас до моей северной страны. Мой отец – царь, мой свёкор тоже будет царь…

Я отвечал почти зло:

– У меня крыльев нет!

А сам думал: посмотрела бы ты на меня под этими тряпками! На моё раскромсанное ничтожество! Ну зачем, зачем, зачем я тебе сдался! Самому хотелось плакать навзрыд: люди – гады, гады, гады! А Яблоня гладила мои руки, волосы перебирала, смотрела прямо внутрь – и говорила так, что меня бросало из жара в холод:

– Ты – мой друг! Пожалуйста, не плачь. Знаешь, как славно у меня дома? Все будут тебя уважать. Ты сможешь заниматься, чем захочешь… Вот чем ты хочешь? Музыка… ты любишь музыку? Можно целыми днями слушать, а ещё мы будем слушать, как читают самые лучшие книги… я буду рисовать… мы заведём маленькую собачку, самую милую… а потом у меня родятся дети, и мы будем их нянчить, да? Но я не смогу без тебя. Ты сам сказал: женщина не может быть ничья.

– И не может быть моя, – отвечал я. Что ещё скажешь?

– Ну и что?! – возражала она. – Ты мой слуга. Я принцесса. Ты сопровождаешь меня к моему жениху. Так ведь можно?

Вот же нелепый ребёнок! Ведь верит, что серебряные лиур-аглийе, ростом с воробья, со стрекозиными крылышками, ночью положат ей в туфлю бусики, если она будет целый месяц и день слушаться старших!

– Так – можно, – говорю. В душе – плача, смеясь, досадуя.

Она радостно схватила меня за плечи:

– Значит, ты поможешь мне?

А я промолчал в ответ, как дурак. И самое худшее во всём этом безобразии – то, что я начал принимать всерьёз её бред о побеге, о свободе, о прекрасной жизни в далёких странах… Яблоня так вела себя со мной, что я ухитрился почувствовать себя мужчиной. Её мужчиной. Её защитником.

Слабоумный, ага.


Это, конечно, не могло продолжаться бесконечно, а Яблоня думала, что может. Она даже, кажется, привыкать начала. Днём дремать, ночью убивать меня своими ласками.

Какие слова говорила… как по книжке! Про свою северную страну. Какие там леса, тёмные, страшные, полгода стоят в снегу, будто на ледниках – а под снегом замёрзшие ягоды, сладкие, как мёд, только ароматнее. Как она жила в святом месте, с благочестивыми жрицами – целыми днями молилась их северному богу, угрюмому, но доброму: что ни попроси, всё исполнит, если с верой просишь. Какой у её отца дворец: тысяча разных залов, выложенных самоцветами; ковров нет, а на полу целые картины из цветного камня. Свечи, свечи, свечи – даже ночью светло как днём: господа приходят смотреть на танцы. Как её все любили; как бросали цветы в повозку, когда она проезжала, как кричали: «Славься, прекрасная!»… А за морем у неё жених, благородный юноша – вот он сейчас ждёт, и его сердце разрывается от тревоги…

Как моё. Ну да.

– Одуванчик, – скажет, – царевна не может быть рабыней! Сбежим! Вот на море… корабль… ветер такой, брызги, волны, словно стеклянные горы… а потом наша страна! Зелёный берег, белый дворец на нём, белее колотого сахара… Ты будешь в моей свите, всегда. Приближённым евнухом, смотрителем спальных покоев, – как-то иначе, но похоже по смыслу. – Ты – мой самый лучший друг…

Лучший друг, ага. Смотритель спальных покоев. Дворец, море, царь… Какой-нибудь разжиревший в злодеяниях подонок, у которого дома полные сундуки золота и на тёмной стороне – десяток девочек вроде Яблони, только наших… И что я смогу сделать?! Ну что?!

Конечно, Беркут не торопился, потому что ждал, когда у Яблони заживут синяки и царапины на руках. И за месяц она чуточку отдохнула и отъелась, стала вылитая розовая роза ранним утром; не мог же Беркут этого не видеть! И он на неё смотрел, и Подснежник на неё смотрел, а потом, вечерком, под виноградное вино и смолу, они устроили совет и порешили, что Яблоня уже вполне готова. То, что Беркут Всаднику отдал, вернётся сторицей.

Беркут позвал меня – сложно было сделать вид, что не подслушивал, а по делу мимо проходил.

– Одуванчик, – говорит, – вот что, – и сунул в рот ещё шарик смолы, хотя уже вполне осоловел. – Завтра собираемся, послезавтра с утра выезжаем. Оденешь свою Яблоню, причешешь, вот – серёжки, – и подал серьги, серебряные, с гранатами, дешёвенькие. – Она глупая и спесивая, Подснежника может и не послушать, а тебя послушает. Ты ей наври что-нибудь, чтобы не вздумала реветь или царапаться. Иди.

Я поклонился – нижайше. Взял прах с ног.

– Господин, можно мне поехать с тобой? Яблоня привыкла ко мне, она не станет плакать – а одна может и разреветься. У неё от слёз чернеет под глазами.

Подснежник ухмыльнулся:

– Позволь, господин. Мне одному тяжело будет присмотреть за такой оравой женщин. Вообще, наши дела хороши, а будут ещё лучше; будешь скупать новых женщин – подумай о паре евнухов помоложе. Ты знаешь, господин, я усерден, но уже немолод, а от Жаворонка мало толку: он уже совсем одурел от смолы, понимает лишь с третьего раза…

Беркут хмыкнул.

– Да, пусть едет. А насчёт новых я подумаю… Ну, иди же, Одуванчик, не стой как каменный!

Я пошёл. С серёжками.

Яблоня обрадовалась, когда я дал ей эти цацки.

– Жаль, – сказала весело, – если дырочки зарастут. Они ещё пригодятся… А отчего Беркут проявляет такую несказанную щедрость?

– А оттого, – говорю, кажется, в раздражении из-за этого её девчоночьего восторга перед пустяком, – что послезавтра на рассвете тебя вместе с другими рабынями повезут в Данши-Вьи, на базар. Наш щедрый господин приказал страже чистить лошадей, повозки уже готовят.

Она превратилась в статую из мела, даже губы побелели. Схватила меня за руку:

– Одуванчик, нет! – И мне в ладонь воткнулась эта дурацкая серёжка, про которую она забыла.

– Да, – говорю. – И всё, что я могу для тебя сделать, – это тебя сопровождать. Крылья у меня за это время так и не выросли.

Яблоня вцепилась в меня по-ребячьи, безнадёжно, что было сил, не плача, но судорожно дыша, почти всхлипывая:

– Как же так? – сказала еле слышно. – Ты меня отдашь? Мы расстанемся? И меня кто-нибудь… будет обнимать… как рабыню?

Я слушал и понимал, что не могу – расстаться, отдать, чтобы кто-нибудь… Я отстранил её, легонько, нерезко.

– Всё в руках Нут, – говорю, так спокойно, как смог. – Как лягут кости, так и будет.

У неё одна слеза перелилась через край и потекла через белую щёку. Тогда я подумал: мы проедем в часе-двух пути от Хуэйни-Аман. И если я совершенно ничего не сделаю, то не смогу дальше жить.

– Не надо, Яблоня, – сказал я тогда и вытер её щёку своим рукавом. – Слёзы не помогут рабыне, только развеселят её врагов. Улыбайся. Ты же царевна.

И она – улыбнулась.

Антоний

Иерарх Святого Ордена долго не хотел благословить моё решение. Не одобрял. И вдобавок давил на моего отца, писал ему, что не одобряет. К старости он стал страшным занудой.

Благословил, когда утонул корабль соседей. Отверзлись его духовные очи – и до него дошло, наконец, что уже и сам Господь посылает знамение. Отличное знамение, доходчивое. И дураку ясно: свадьбе не бывать, надлежит заниматься более важными делами. Неужели у наследного принца, прах побери совсем, не может быть более важных дел, чем вся эта возня с заботой о престолонаследии?

Я слова «престолонаследие» уже слышать без рвоты не могу!

Одна уже утонула. Всё, пора оставить это дело на некоторое время! Нет, им неймётся!

Соседи начали слать портреты возами. И его светлость Оливер, старый гриб, любимчик отца, чуть ли не каждое утро торчал у меня в приёмной с очередной намалёванной картиной. Целая толпа принцесс – и всем неймётся, не угодно ли? Принцесса Заозёрья. Даже по портрету видно, хоть и зализали до невозможности: толстая, рыжая и щёки нос задавили. Инфанты Белогорские, старшая и младшая. У них вообще грудей нет, что ли? Даже фантазия живописца не спасает: младшая – простая доска, старшая – стиральная. Ещё одна штучка со Скального Мыса. Глазки в кучку, носик остренький, как у мышки. Вот интересно, у этой ноги одинаковые или тоже разной длины?

Из Междугорья прислали портрет. Красивая… Спасибо. У этой в роду – ведьмак. Как ляжешь – так и вскочишь. Затянута в корсаж, как в мундир, но всё равно видно, какова грудь. Ранние яблочки. Смотрит прямо, глаза синие, прозрачные, усмешечка, губы яркие… общее выражение – «не хотите ли яду полной ложкой, ваше высочество?» Портрет я оставил у себя, но жениться на такой – нет уж. Женитесь сами. Пусть она вас травит или нанимает убийц. Или – вообще продаёт Тем Самым с потрохами. И ещё неизвестно, кого такая родит.

Представляете, дамы и господа: сынок – богоотступник?! Любитель мертвечинки, а?! Тебя же и прикончит, когда подрастёт – там, в Междугорье, говорят, бывали прецеденты.

Короче говоря, я отбрыкивался, как мог, а отец давил так, что не продохнуть. Такая тоска! Только я успел обрадоваться, что больше никаких обязательств на мне не висит, как целая толпа придворных холуёв уже понеслась со всех ног, спотыкаясь и падая – вешать на меня всех собак. Надоело.

Невозможно, в конце концов, всё время ждать у моря погоды.

Самое мерзкое, что все эти шлюшки – даже, представьте себе, баронессы! – начали на меня лакомо поглядывать. «Ах, ваше прекрасное высочество, я так сочувствую вашему горю! Я всей душой скорблю вместе с вами!» Какой душой? О женщине нельзя сказать «скорбит душой» и «думает головой» – за неимением того и другого!

Эти дуры решили, что у них появились шансы – выйти замуж за принца! Издохнуть! Все эти сучки младше двадцати начали носить декольте вдвое глубже. Свора на охоте. Ну я и показал им охоту.

Одной сказал: «Хочешь, чтобы я тебя любил, душенька?» – и она тут же покраснела, опустила глазки и мнёт платочек: «Ах, ведь без благословения Господь накажет!» Ах, вот как? Ну нас и благословил Альфонс, почти правильными словами, гнусаво и очень похоже. За это я ему её потом подарил. Когда она уже устала слёзы лить и дёргаться, а мне стало противно.

Второй написал письмо. Мой отец, мол, любимая, никогда не позволит настоящей свадьбы – поженимся тайно, священник предупреждён. Приходи к дворцовой часовне, в полночь, одна.

Она с матушкой приволоклась, представляете, дамы и господа! Чтобы её матушка нас благословила за моего отца! Вы можете себе представить такую безнравственную и напыщенную дрянь? Эта старая визгливая свинья собиралась благословить принца за короля! У меня от такого оскорбления, почти государственной измены, случилось явственное желание приколоть их обеих – уцелели только потому, что я их пожалел. Женщины всё-таки… Старую свинью бароны прикрутили к дереву, а молодую я… потом тоже отдал баронам. И мы даже не рассказали об этом в свете – исключительно из милосердия.

Третья крутила-крутила передо мной хвостом, но на свидание не пришла. Написала записку, ах, ей не позволяет добродетель. Добродетельная. Намекать своему принцу известно на что, а потом изобразить вестника Божьего?! Мы эту добродетельную подкараулили в уютном месте, завязали юбку у неё на голове и как следует ей объяснили, что такого рода кокетство – это совершенно аморально. Добродетельна – не хихикай с мужчинами и носи закрытые платья!

Это её братец потом ткнул меня ножом. Как раз в тот день, когда жгли некромантку, прямо на площади. Представляете, дамы и господа, гад даже не попытался меня вызвать на поединок или ещё как-нибудь проявиться – просто, когда встретились на площади, кинулся, и всё. Ничего у него, разумеется, не вышло, только поцарапал. У меня хорошая реакция, и я не трус, вот что, а этот увечный умом думал, что я буду стоять столбом! Да его тут же скрутили бароны – они бы его в клочья порвали, если бы я не остановил. Уже стража неслась, распихивая толпу, но я всё равно спросил, отчасти из благородства, отчасти – просто чтобы понять:

– Ты, падаль, как же сумел настолько забыть дворянскую честь, чтобы нападать со спины, как последний выродок?

Жерар сунулся ко мне с платком, лица на нём не было:

– Ну что вы, прекрасное высочество, бросьте – кровь у вас!

Я его отстранил. Было жутко интересно, что этот смертник скажет. Он и высказался:

– Небо не позволит тебе стать королём! Таких, как ты, убивают без церемоний…

Но на этом месте его заткнул командир стражи. Видимо, перепугался, что иначе я прикажу перезатыкать всех, кто это слышал. Навсегда.

Я не стал спорить. Я понял, что ничего по существу он не скажет, а слышать только грязные оскорбления из обычной злобы не было никакого резона. И когда мне сказали, что отцу обязательно надо сообщить, тоже уже не спорил.


А отец, вместо того чтобы хоть чуть-чуть снизойти, наорал. Даже вспоминать не хочется.

Мои приключения не доведут меня до добра. Я не знаю, куда себя деть от безделья. Пусть я немедленно отошлю эту мерзкую собаку, которую я готов таскать с собой даже в храм Божий. Я безнадёжно глуп и безнадёжно упрям. Меня надлежало бы выпороть хлыстом. И – «помолчите, Антоний, вы слишком много болтаете!»

Любимая присказка отца. Стоит раскрыть рот на Совете – «помолчите, Антоний!»

Со мной – как с холуём, как с провинившимся пажом, как с бродягой, а не как с родным сыном! Унижал, как только мог. И под занавес назвал бесчувственным чурбаном. Огорчился, что до слёз меня не довёл? Ну, конечно, младшенькие уже давно бы лизали ему ручки: «Государь и батюшка, моё сердце разбито!»

Беса драного разбито! Не буду. Я не собака, чтобы валяться вверх брюхом. Ни за что не стану ползать на коленях, даже перед королём и отцом. Я-то в чём виноват?! Значит, по мнению государя, наследному принцу кто попало может гадить на голову, его можно оскорблять как угодно, хоть убивать – а он должен только кротко улыбаться и приговаривать: «На всё Божья воля! На всё Божья воля!» Ужасно умно!

Мне долго было не опомниться. Ходил как оплёванный. Мне сказали, что сумасшедшего, который кидается на принцев с оружием, четвертуют на Святого Ольгерта-Мученика, но это меня не утешило: за такие выкрутасы с такими последствиями очень и очень милостивый приговор, я считаю. Чтобы утешиться, днём возился с собаками, просто назло отцу, которого почему-то бесит моя псарня; вечером напился в хлам с баронами – хотя не люблю слишком много пить. У будущего короля голова должна быть ясная.

Мы пили вино с Побережья. Я никак не пьянел, и веселее не становилось; говорил, помню, что гниём мы тут без толку, пытаемся что-то улучшить, поправить, а зря: никто всё равно не оценит, так молодость и пройдёт. Что мы могли бы совершать подвиги, сделать что-нибудь прекрасное, имя прославить – но так и будем ждать неизвестно чего. А свет погряз в пороке – и мы скоро разжиреем, смиримся и будем только тихо вякать: «Да, государь! Да, государь!» даже если нас назовут ублюдками в глаза.

И вдруг Жерара осенило. Истинно настоящее вдохновение нашло, как на брата Бенедикта – и даже, у меня такое чувство, то же самое вдохновение.

– Ваше прекраснейшее высочество, – сказал он и улыбнулся, – это всё – золотые слова, но ведь выход есть. Вы помните, вчера брат Бенедикт на проповеди говорил о могиле святого Муаниила? Помните ли, как ваш прадед, Фредерик Святой, привёз с Чёрного Юга священный ковчег с Оком Господним? Он, хоть и не смог отбить мощи Муаниила у неверных, так хотя бы поклонился его гробу! А наше поколение? Наши реликвии до сих пор в руках грязных язычников, над святынями надругалась всякая дрянь, а мы, вы это верно подметили, уже смирились с происками Тех Самых и выходим из себя по пустякам!

– Ха! – сказал я вдруг, просто само вырвалось, из глубины души. – Да я, будь у меня армия подвижников хоть в тысячу человек, я сам дошёл бы до Мёртвых Песков, и не то что ковчег – я сами мощи привёз бы! Вот скажи: ты бы пошёл воевать за веру, Жерар? Из этой тины, а?

Он чуть не задохнулся, когда отвечал:

– Ваше высочество! Да я умру за вас!

И Альфонс тут же добавил:

– Ваше драгоценное высочество, вы же просто звезда путеводная! Неужели думаете, что за вами мало верных людей пойдёт? Мы все готовы умереть за вас и за веру, вот увидите. Только бы вырваться из этой скучищи.

– Угу, – сказал Стивен. – Тут-то, прекрасное высочество, точно, что от скуки повеситься впору. Людишки-то – быдло, ворьё да потаскухи. Тут, хоть в лепёшку расшибись, служа Господу, – всё равно никто не почешется. Тут всем только деньги давай…

А Альфонс усмехнулся и сказал:

– Деньги сами по себе не плохи. Там, на Чёрном Юге, говорят, золото, рубины, благовония, бархат с шёлком – богатства, какие тут никому и не снились. Только здесь всякая рвань, которой у нас благоволят, сидит на заднице, прибивает грош к грошу пудовым молотом, ковыряется в навозе…

Я подумал, что Альфонс дело говорит. Завоевать славу и богатство с мечом в руках – это вам не ждать, когда с земель доходы пришлют! Война… вот оно, вот! Не то что вся эта мышиная возня: в одном кармане вошь на аркане, в другом – клоп на цепи! И не зависеть от каждого чиха Большого Совета! И никаких тебе «помолчите, Антоний»! За меня пушки выскажутся!

Жерар налил всем ещё, облокотился о стол и сказал мечтательно:

– А женщины, ваше великолепное высочество! Вы ещё об этом подумайте… Не в них, конечно, дело, языческих тварей надлежало бы привести в лоно истины… в смысле, истинной веры… но эти черномазые дикарки выделывают такие штуки… Господа, знаете, я как-то видел на ярмарке танцорку-язычницу… Как бы сказать? Стыда у этих девок нет вовсе, а тело лучше, чем у цивилизованных женщин. Они на всё, ну на всё готовы, понимаете?

Это нас проняло. Моя свита забыла про вино, а я до позднего вечера обсуждал с баронами будущий Священный Поход на Чёрный Юг. Вот это было дело! Если бы я и вправду дошёл с боями до могилы святого Муаниила! Если бы привёз его пречестные мощи в своё королевство, и они бы упокоились в столичном соборе! Вот тогда бы все эти старые клячи из Большого Совета стали бы по-другому ко мне относиться! С должным благоговением. Восхищённо. Да что там! Я стал бы не просто королём, а великим королём! Я что, не заслуживаю памяти потомков, что ли?

Мои бароны тут же рассказали об этом разговоре своим приятелям, не удержались. Но я не стал гневаться. Даже лестно было, когда на следующий день у меня в приёмной собралась целая толпа молодых людей благородной крови, чтобы выразить восхищение моей идеей. Они рвались в мою свиту и на подвиги, чистые души! Один славный парень с нашего Севера, не сходя с места, дал обет перед Всезрящим Оком, что отправится со мной в поход, как только его благословят, а за ним – ещё человек пять. Мои бароны только поулыбались – уж им-то никакой обет был не нужен, они и так рвались в бой.

Мартин как-то ляпнул, что у королей друзей не бывает – но у меня-то они были, ещё какие друзья! Меня все любили. Потом я говорил с молодыми дворянами, которым хотелось послужить Господу, – и они все были в восторге, просто горели желанием воевать за веру. Я ходил по городу, и честные юноши смотрели на меня как на Божьего вестника. Всякая мразь теперь за версту убиралась с дороги, а девицы делали авансы с самыми благочестивыми целями. Короче говоря, дамы и господа, жизнь приобрела смысл.

На страницу:
5 из 8