bannerbanner
Записки лжесвидетеля
Записки лжесвидетеля

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 18

Через несколько лет молодой отец возвращался в родимую избу или хату и заставал благоверную с кем-то усатым и мордатым. Дальше – неинтересно. После битья посуды, друг друга и кого ни попадя – развод, запой и новая жена. Пусть не такая молодая и с ребенком, но зато скромная. Еще через несколько лет цикл повторялся, потому что выяснялось, что первая суженая разошлась и со своим вторым мужем-моряком, а теперь вышла за третьего, получая алименты и от геолога, и от моремана. А та скромница, которую он сделал своей второй женой, первого своего ребенка, его приемную дочурку, родила точь-в-точь при тех же обстоятельствах, при которых родился его собственный старшенький.

Тут, конечно, впору запутаться. Поэтому многие северяне толком не знали, сколько у них жен, а тем более – детей. Но женушки зато очень хорошо помнили обо всех своих мужьях, подавая на каждого из них исполнительный лист всякий раз, пока те имели свой шальной северный или рыбацкий заработок, но делая вид, что не знают, куда они подевались, как только те уходили в многомесячный отпуск или в запой. Когда горемыки вновь выходили на работу и безденежье заканчивалось, несчастные женщины их мгновенно разыскивали и за все пропущенные месяцы сшибали с них «неустойку» по расценкам не прогулов и отпусков, а зарплат с длинным рублем. Эту арифметику хорошо знали во всех северных бухгалтериях и, сочувствуя своим мужикам, норовили сами вовремя разыскать получательниц алиментов с тем, чтобы всучить им положенное за период отпускных, больничных листов и «отпусков за свой счет» по соответствующим закону божеским расценкам. Борьба шла с переменным успехом, но внакладе обычно оставались дети. Потому что рачительные мамы, правдами и неправдами выцарапывая дань со всех своих бывших мужей, обычно о детях, ради которых всё это якобы и затевалось, благополучно забывали, пропивая присылаемое отцами с очередным женихом.

Квадрат достаточно насмотрелся таких историй, чтобы твердо для себя решить: с ним такого не будет. Получив по почте более или менее формальную справку о реабилитации матери, он заранее списался с Мурманским Управлением «органов», приехал двумя днями раньше назначенной даты, устроился в самой дешевой гостинице для рыбаков, но в отдельном номере, и первые полтора дня посвятил тому, чтобы осмотреться в городе и наладить быт. Многое ему было памятно еще по его флотским дням. Хотя увольнений в порту приписки у матросов-срочников было не так уж и много, но, по крайней мере, ориентироваться в городе он мог. Дело оставалось за немногим: узнать все, что удастся, о своих родителях.

* * *

…Звали ее Анна. Когда ей было лет тринадцать или четырнадцать, в стойбище заехали русские геологи. То есть, на самом деле это были геодезисты, но такого слова там никто не понимал, и почти всех приезжих звали геологами. Они приезжали и раньше, и всякий раз для Кондрата, и Прохора, и Пахома, и вообще для всей родни это был праздник. Русские привозили спирт и всякие штучки, иногда полезные, иногда не очень, но отдавали их почти даром – за песцовые шкурки, за моржовую кость, за пимы и малицы (двухслойные меховые комбинезоны – мехом внутрь и мехом наружу), даже за икру и за соленую рыбу, которой ведь вообще немерено… Неужели она им в диковинку? Нет, такого не может быть! Просто русские очень щедрые и добрые люди. Они богатые и сильные, смелые и веселые, они видели удивительные земли, где летом нет мошки, а само оно длинное, как наш полярный день. А еще там есть такие большие стойбища, которые называются городами и где живет больше ста человек зараз в каких-то удивительных чумах, стоящих один на другом, – как такое может быть? И упряжки там ездят сами – без собак и без оленей. Чудеса!

Гостей всегда было принято принимать хорошо. Ненцы давно бы вымерли, если бы их жены и дочери не зачинали детей от приезжих молодцов из других еркаров (родов), племен и народов. У Анны уже давно начались обычные для женщин кровотечения, она стала взрослой и потому легла ночевать с одним из русских. Он почти не опьянел, хотя выпил больше Пахома с Прохором вместе взятых – русские вообще почти не пьянели. Поэтому свое дело он сделал властно и мощно, как умеют, наверно, только они, эти солнцеволосые великаны, – на какое-то время Анна даже потеряла сознание.

Потом она плакала и умоляла его взять ее с собой. Не то чтобы отец к ней плохо относился, нет. Если порой он ее и бил, то только тогда, когда она сама понимала, что виновата. Не успела вовремя сварить похлебку, чай остыл, не заштопала малицу… Но всё это было так скучно, так привычно и обыденно. А тут – живой праздник, который всю ночь с тобой, а днем… Днем тоже хорошо: трактор, прицепленный к нему балок на полозьях из обструганных бревен, всегда в достатке чая, сахара, муки и уж, конечно, солонины и мороженой рыбы. И еще такая поразительная вещь – консервы. Но главное – Рыжий, так его звали. Но и Цыган тоже был отличным парнем, с которым она вполне может спать, если попросит Рыжий. Да и Командир (она выговаривала «Мандир») не хуже, хотя, конечно, и староват – пожалуй, лет тридцать будет, а то и старше.

Но всего этого объяснить Рыжему она никак не могла. Потому что по-русски знала только несколько слов: «спирт», «еда», «меха», «мясо», «рыба», «дай», «пить», «спать», «хорошо»… А на человеческом языке, на языке ненэй ненэць ни слова не понимали луца, русские. Поэтому перед тем как им уехать, она вышла из чума, подогнала упряжку к их балку и со спины ездового оленя запрыгнула на плоскую крышу их необычного обшитого досками бревенчатого чума. Оленям она дала знак отъехать, а сама, закутавшись в малицу, зарылась в снег. Его было немного, но вполне достаточно, чтобы на высоте с полметра выше человеческого роста спрятаться от глаз подвыпивших гостей и откровенно пьяных родичей. Там она и пролежала в полудреме, пока трактор с балком не остановился, – пришла пора ночевать. Тогда она спрыгнула вниз и вошла в незапертую дверь как раз тогда, когда Мандир вышел отлить.

Анна проездила с ними всю зиму, а весной, когда на побережье потянулись гуси и утки, из-под снега всё чаще вспархивали куропатки, а к проталинам, как реки к морю, на радость песцам потянулись тысячи, сотни тысяч леммингов, ее, сонную, оставили в клубе небольшого поселка Варандей на берегу океана. В поселке жили тундровые ненцы, рыбаки и оленеводы, и наверно, Рыжий и его товарищи думали, что там она легче найдет своих. Но в Варандее стало всё больше появляться русских, там был сельсовет и магазин, медпункт и какая-то геологическая контора, и Анна прибилась именно к ним, к полюбившимся ей «геологам» – даром, что она вообще была неразговорчива, а за прошедшие месяцы позабыла половину слов своего родного языка, не научившись, впрочем, и русскому.

Летом в поселке было весело. Она стряпала и обстирывала всех, кто был к ней добр, и некоторые из них с ней спали, а другие почему-то – нет. Но она не обижалась и на таких, если они не дрались, не кричали и не пили слишком много спирта. Осенью она уехала в тундру с очередной троицей, и так продолжалось несколько лет – она не помнила, сколько.

Однажды Старшой и Сержуня оставили конопатого Женьку-тракториста в его родной Мезени, а сами решили завернуть в Архангельск, где у Сержуни была квартира и где, по их словам, у них были какие-то дела.

– Хочешь настоящий город посмотреть? – не ожидая ответа спросил Старшой, и Анна, как всегда, промолчала, только удивленно улыбнувшись, потому что они ведь только что побывали в самом настоящем городе, в Мезени, где людей и впрямь было больше ста – она сперва их считала, но скоро сбилась со счета. Но даже самые большие балки, которые русские называли избами и домами, друг на друге в Мезени не стояли. Их ставили на большие подклети, где зимой держали скот, и это было понятно. Однако сколько Анна ни всматривалась окрест, она так и не увидала ни одной избы, которая стояла бы поверх другой. Так зачем же ей рассказывали эти сказки? Они вообще были большими выдумщиками, эти русские. Анна улыбалась, но этого никто не замечал, потому что губы ее почти при этом не двигались – зачем показывать людям свои чувства? – улыбалось ведь не тело, улыбалась ее душа или, точнее, ее родовой дух. И на самом деле это было важнее всего.

До Архангельска было чуть больше двухсот двадцати километров. Но это по прямой. А прямых путей на земле не бывает. Да и что можно назвать путем в майской плывущей тундре, где тающий снег, стремительно цветущий молодой багульник, ягель, первые, невесть как пробивающиеся чуть не из-под снега грибы и комья мерзлоты под траками вездехода образуют такую невообразимую взвесь, что по-настоящему хорошо себя чувствуют в ней только олени? Поэтому не стоит удивляться тому, что они решили отправиться на катере. Он ходил раз в неделю, привозил в Мезень газеты, почту, сахар, табак и консервы, а на следующий день забирал в Архангельск рыбу, пушнину и пассажиров. Идти приходилось среди множества плотов, которые сбивались здесь в целые караваны, влекомые буксирами всё в тот же Архангельск, а иной раз и в Мурманск – бревна и доски были нужны и там. Но настоящего порта у мезенских не было и серьезные лесовозы сюда не заходили.

Анна об этом ничего, конечно, не знала, но здешний лес шел и дальше: на крепеж угольных копей советских концессий на Богом забытом острове Медвежьем и на старом поморском Груманте, которые теперь отошли Норвегии, но продолжали снабжать углем высочайшего качества все побережье, пока в Большеземельской тундре зэки не построили шахты Воркуты. Но это случилось чуть позже. Хотя начинались тамошние лагеря и, стало быть, угледобыча, еще в тридцатые, по большому счету развернулись они уже во время войны, когда возить уголь с островов на материк стало слишком опасно. И тогда лагерь на острове Берген (Медвежий), официально числившийся рабочим поселком, отчего на его существование норвежцы стыдливо закрывали глаза, да и у нас о нем не знал почти никто – ведь сбежать из него всё равно было невозможно, да и некуда, – этот лагерь решили закрыть.

Но, конечно, не сразу. Сперва надо было полностью выжать из его шахт всё, потраченное на их создание. Там были участки, разведанные авантюристами из разных стран еще на грани веков. И Шпицберген, и отдельно лежащий к югу от него остров Медвежий (Берген) были экстерриториальны и не могли принадлежать ни одной стране мира. Но этот статус держался только на мощи Российской империи, царь которой среди прочих носил титул «наследник норвежский». Поэтому после российской катастрофы, в 1920 году был заключен трактат, по которому над островами устанавливался суверенитет Норвегии.

К 1925 году Норвегия решила выплатить компенсации всем частным собственникам участков на Бергене, которые формально до 1920 года могли считаться чуть ли не владетельными князьями. От лица наследников, проживавших в СССР, на соответствующую конференцию явился адвокат из Москвы, который и забрал все выплаты, ни слова, разумеется, не сказав даже о самом их существовании законным владельцам. Министерство иностранных дел Норвегии по традиционной для европейцев благоглупости имело наивность направить этим последним официальный запрос: действительно ли они предоставили советскому правительству доверенности на пользование своими участками? Что те могли ответить? Естественно, в Норвегию ушли заверенные у нотариуса подтверждения в письменной форме. Зато им и их родственникам была милостиво сохранена жизнь. Они даже не попали в лагеря – ведь кто знает этих норвежских придурков: вдруг они опять стали бы писать им какие-то официальные письма? И тогда мороки не оберешься, объясняя им, куда подевались адресаты. Пусть живут… В 1935 году Советский Союз официально присоединился к Шпицбергенскому трактату, по которому Россия до сих пор имеет право разрабатывать копи близ Баренцбурга и Груманта. А в теории, возможно, и на Медвежьем.

Но Анна об этом ничего не знала. На подходе к Архангельску она во все глаза смотрела на огромные многопалубные корабли, начиная верить, что раз уж лодки могут быть такими невероятными – и впрямь как бы одна на другой, то ведь такими же могут оказаться и дома!

В Архангельске у нее попросту закружилась голова. Но она не подала виду, хотя до скромной квартирки Сержуни еле дошла. Под предлогом необходимости заняться хозяйством – стиркой, штопкой и готовкой пищи – она просидела там почти два дня, но на третий все же решила выйти вместе со своими заметно похмельными друзьями. Они сводили ее в кино, где она чуть не умерла сперва от страха, а потом от восторга, хотя догадаться о чем-либо подобном можно было только по особому блеску в глазах, когда они уже вышли на улицу. И еще потому что она не сразу ответила, когда ее спросили, не пора ли им поесть. И действительно, вопрос был какой-то несуразный: ведь ни Сержуниной кухоньки, ни привычного балка, ни чума или хотя бы подходящего очага рядом не было. Где же готовить еду?

Но ее завели в какую-то каменную избу, действительно многоэтажную (хотя это слово она запомнила только потом, но выговаривать так никогда и не научилась), где на первом этаже оказалось особое помещение для совместной еды – столовая. Ее сытно накормили и, когда она разомлела, взяли чаю и сказали, что они выйдут по делам, чтобы она никуда не уходила и дождалась их, потому что они вернутся скоро: через час, от силы – полтора. Анна не очень хорошо понимала, что такое час, потому что мерила время совсем другими мерами: весной и осенью – восходом и заходом солнца, но чаще – ощущениями голода или сытости, сонливости и бодрости, поведением птиц и зверей, свистом ветра, блеском звезд, ущербом луны…

Когда она допила чай, через какое-то время ей захотелось облегчиться. Делать это в помещении было нельзя, и она вышла на улицу. Несмотря на всю новизну городского устройства она не боялась заблудиться – врожденное чувство направления (как у перелетной птицы или у лемминга) не позволило бы ей потерять столовую, даже отойди она от нее квартала за три. К ее счастью она довольно скоро разыскала небольшой сквер и из естественной стыдливости пристроилась в кустах. Но случилось совершенно непредвиденное. Когда она уже собиралась вставать, кто-то покашлял у нее за спиной. Она инстинктивно повернулась и поднялась в полоборота. Перед ней стоял человек в форме (хотя тогда она еще и не знала, что это за особая одежка, но саму ее особость уловила все-таки сразу). Он протянул раскрытую ладонь к голове – наверно, хотел почесаться, но раздумал и руку опустил.

– Гражданочка, вы нарушаете общественный порядок. Ваши документы!

Что такое документы, Анна попросту не понимала, а на вопрос о месте жительства отвечала, что живет у Сержуни, геолога. Найти столовую в этот момент она еще могла, но разыскать дом Сержуни, а главное – назвать улицу, на которой он стоит, – была решительно неспособна. Постовой отвел ее к «воронку», а «воронок» отвез в отделение милиции. Теперь Анна, если и смогла бы найти дорогу, то только в тундру, в Мезень, может, даже в Нарьян-Мар, Варандей или на Югру, но никак не к Сержуне со Старшим и даже уже не в столовую.

Когда милицейское начальство поняло, в какое положение они сами попали, осталось только рассмеяться. Ведь даже местному старлею арестовать дикую девчонку и посадить в лагерь за попытку пописать в сквере показалось полной чушью. А главное – как это сделать, если у нее нет паспорта? Неужели объявить шпионкой, диверсанткой и агентом мирового империализма? Где-нибудь в Костроме или даже в Москве тех времен такое в милиции вполне могли учудить. Но в Архангельск таежные и тундровые люди без документов и почти не говорившие по-русски хоть и редко, но забредали сравнительно регулярно, по нескольку раз в год – как лоси, приблудные лисицы или улепетывавшие от песцов зайцы, со страху не заметившие, как попали в совсем уже невообразимый человечий муравейник. Здесь выработался определенный стандарт разрешения таких ситуаций, и Анна попала под его бюрократические, но в данном случае, пожалуй, даже благодетельные параграфы.

Несколько месяцев, пока делали вид, что пытаются установить ее личность, найти родственников или хоть какие-то следы в официальных документах, ее продержали в приемнике-спецраспределителе. На самом деле, разумеется, никто ничего не искал – за полной бессмысленностью таких попыток, что понимал в тех краях любой. Если бы ни то, что при этом бездарно уходило лето, там было совсем неплохо. Ее кормили и одевали, научили мыться по утрам и не слишком настойчиво пытались приучить к чистке зубов. Она выучила довольно много русских слов, забыв, правда, почти окончательно родной язык. Кто-то вовремя вспомнил о всеобщей грамотности, а потому вместо работы ее определили на особые полутюремные курсы, где с превеликим трудом и не вполне надежно научили азбуке и таблице умножения. Не то чтобы Анна была как-то особенно тупа – ничего подобного! как раз очень даже сообразительна, – но ведь научить ее русской грамоте было почти так же сложно, как нас – грузинской, ежели на этом замечательном языке мы знаем только «генацвале», «гамарджоба» и «ткемали». Ах да, еще «Сулико, ты моя, Сулико…», но это уже по-русски. Впрочем, от работы Анна, конечно, тоже не отлынивала – это было бы непривычно и ей самой. К тому же ей давали понять, что какой-то приварок к полуголодному кошту она может получить, только если будет мыть полы, стирать своим хозяевам исподнее, чистить картошку и варить щи да каши.

Незлобивой стыдливой смиренницей все были довольны. И когда подошло время выдать ей паспорт, начальник лично позвонил в порт, сказав, что рекомендует взять Анну Кондратьевну Кондратову в припортовую рыбацкую столовку на работу посудомойкой, а то и подручной повара. Он же выдал ей направление в общежитие.

К тому времени, когда Двинская губа освободилась ото льда, маленькая молчальница полюбилась многим богатырского вида потомственным рыбакам-поморам. А потому с открытием навигации, несмотря ни на какие моряцкие предрассудки, ее довольно охотно согласились взять поваром-коком на одно из небольших рыбацких суденышек. Они ходили за треской и сайдой, навагой и сельдью, палтусом и камбалой к самому дальнему северо-восточному завитку благодетельного Гольфстрима, из-за которого и Мурманск (Романов-на-Мурмане) даже в самые лютые зимы оставался незамерзающим портом. Они ловили там рыбу так же, как это столетиями делали их предки-поморы, выработавшие даже особый гибридный язык, руссенорск, для приграничной торговли и объяснений с норвегами. Хотя сейчас граница была на замке, объясняться стало не с кем, и о совсем недавно, еще лет пятнадцать-двадцать тому назад, существовавшем руссенорске позабыли даже филологи.

Все шло своим чередом, как обычно, пока однажды где-то на полпути между Мурманом и норвежским островом Берген, но, разумеется, в пределах советских территориальных вод, их не остановил пограничный катер. Им объяснили, что началась война, их судно реквизируют для военных нужд, а пока надлежит идти не в Архангельск, а в ближайший военный порт – Мурманск…

* * *

Документов обо всей этой предыстории почти не сохранилось. Только отметка о выдаче паспорта в Архангельске и выписки из трудовой книжки. Остальное Квадрат додумывал сам, сопоставляя даты и хорошо зная местные нравы и обстоятельства жизни. И людей он тоже знал.

Все препоны, мешавшие ему жить до службы на флоте, давно остались позади. С отличием оконченный Горный институт в Ленинграде, опыт флотского старшины, умеющего и командовать, и подчиняться, отменное здоровье и, не в последнюю очередь, картинная стать обеспечили ему достаточно успешную карьеру. Уже к тридцати годам Квадрат стал начальником отряда, а теперь, к тридцати трем, всё чаще задумывался, не перевестись ли ему с повышением куда-нибудь южнее: в Карелию, в Кудымкар или вообще под Свердловск?

Пусть там платят меньше – он свои надбавки уже выслужил. Зато через год-другой можно будет подумать о заочной аспирантуре. Бог не выдаст – свинья не съест. Если всё пойдет правильно, годам к сорока вполне можно будет стать начальником партии. И тогда, пожалуй, пора будет немного и расслабиться – жизнь сделана. Ведь это – как стать полковником. Другие, конечно, и о генеральском чине начальника треста или чего там еще задумаются, но это уже от лукавого. Что он, начальничков не видал? Сразу и не поймешь, чего они больше пьют: коньяку или валерьянки. Так жить – себе дороже… Останется найти подходящую жену. Но не из этих вертихвосток с материка, а местную. Лучше бы всего откуда-нибудь с Белозерья, из Великого Устюга, да хоть бы и из Карелии – Квадрат знал людей.

«Пойдут дети, выйду на полевую пенсию, – продолжалось ему мечтаться, – но поработаю еще несколько лет, чтобы поставить крепкий дом где-нибудь в лесу, на берегу озера, в предгорье, обзавестись хозяйством, пожалуй, завести ульи. А на старости лет можно бы пристроиться подрабатывать лесничим. Да хоть лесником – всё лучше, чем вся эта городская суетность! Только какая же подлюга из моей милой, робкой, беззащитной мамы-ненки сделал изменницу родины и немецкую шпионку? И как мой отец-американец мог быть немецким агентом, если Америка воевала с Гитлером? Неужели наши мурманские контрразведчики, двух слов по-английски связать не умеющие, разглядели то, что прошляпила военно-морская контрразведка США у себя под носом? Да и был ли он американцем? Может, он саам какой-нибудь, а из него Симонова сделали? Правда, откуда же тогда у меня рыжая борода? И почему Хью?»

И ведь как в воду смотрел. Не было никакого Симонова. Но это стало ясно только потом.

* * *

Анна и в Мурманске продолжала работать там же, где и в Архангельске, – в моряцкой столовой. Просто теперь это были не веселые, щедрые и слегка беспутные рыбаки, а вмиг посуровевшие, но, в сущности, такие же беспутные, бесшабашные военные моряки. Анна делала всё. Она мыла котлы, чистила овощи, стряпала, но довольно скоро в основном стала стоять на раздаче, что по военному времени не снимало с нее, конечно, и остальных обязанностей – не всегда вполне официальных. К зиме выяснилось, что в порт будут приходить американские транспортники с конвойными судами для обеспечения военных поставок.

Долгие недели шедшие по смертельно опасному студеному морю – как по минному полю! – сотни матросов и офицеров сходили на берег с чувством, которое фронтовики испытывали, только попав на переформирование. И все равно была особинка. Армейские попадали в тыл по ранению или вообще относительно случайно. Заранее ведь такая отсидка в сравнительной безопасности планироваться почти никогда не могла. Но зато и в окопах, как ни близка была смерть, попадание снаряда в соседний блиндаж еще не означало почти неминуемой твоей собственной гибели. Не то в море. Там успешно проведенная врагом торпедная атака, два-три попадания при обстреле из орудий главного калибра или прорвавшаяся к судну штурмовая авиация с высокой степенью надежности означали смерть всей команды в ледяных зимних волнах – даже если удастся на несколько первых минут уцепиться за спасательный плот. А смена тревог смертельного пути блаженством достижения берега была регулярной и не знала передышки: ходка, еще ходка, еще одна – а ты всё еще жив! Чудо! Пожалуй, это сродни работе сапера: удача, снова удача, сно… И тут раздается взрыв. Но не у тебя – у соседа. А ты стоишь с миной в руке и какую-то долю секунды еще не знаешь: сдетонирует твой заряд или на сей раз пронесет? А потом медленно поворачиваешься и смотришь: а как же Лешка? Можно ему еще чем-то помочь, или уже всё? Вот так и северные конвои шли через Атлантику.

Какая воинская дисциплина, какие советские строгости могли помешать морякам, добравшимся до порта, каждой клеточкой своих задубевших тел вбирать в себя все соки этой, непонятно как всё еще продолжающейся жизни? И ведь сразу обратно идти они все равно не могли. Транспорты надо было разгрузить, все суда заправить горючкой, где-то что-то залатать, получить сведения разведки об обстановке в море, разработать план перехода и оптимальный маршрут… На все это требовалось время. И всё это время моряки шалели от восторга в студеном, темном, вьюжном, захудалом, нищем, до дикости провинциальном заполярном порту.

Их надо было кормить. Да и выпить ведь не запретишь. И молчаливую маленькую Анну, почти не умевшую говорить ни на одном земном языке, именно поэтому поставили на раздачу в столовую для матросов. Конечно, не для офицеров – там были нужны другие кадры. Через год с небольшим, весной сорок третьего, тут-то она его и нашла.

Был он синеглаз и рыж, слегка веснушчат, а главное – почти точь-в-точь, как ее самый первый мужчина – Рыжий. Такой же сильный и веселый, такой же щедрый и непонятный. И солнечная шевелюра завивалась такими же колечками. И даже нос у него был с такой же горбинкой, перебитой таким же, как у Рыжего, чуть приметным шрамом. Единственная разница была в том, что он не понимал ни слова не только по-ненецки, но и по-русски. Когда она спрашивала, как его зовут и чем занимается, он смеялся, хлопал себя по груди и говорил: «Хью, Хью», а еще: «симэн, симэн». Откуда ей было знать, что по-английски seaman означает просто «моряк»? Он возвращался с конвоями еще три раза, а потом возвращаться перестал. И спросить оказалось не у кого. Потому что те, с кем она его прежде видала, тоже больше не появлялись. Но как раз в последнюю их встречу она поняла, что до нестерпимой дрожи хочет от него родить.

На страницу:
2 из 18