bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

За ее окном по-прежнему чернела мертвая пустота. В какой-то момент я даже разозлился, и мне захотелось крикнуть: «Да выгляни же ты, наконец! Неужели непонятно, для кого я тут стараюсь! Неужто я по собственной воле стал бы жечь все это! Неужели тебе все равно!» Я махнул рукой, холодея от этих мыслей, и секундой позже разозлился уже на себя.

Порой я даже завидовал ей: как усталость и смерть все облегчают!


Закрывшись в комнате, спрятав тетрадь с мишками в стол, я снова погрузился в чтение. Продолжение было в тетради с твердой обложкой под джинсу, с красной розой в каплях росы. Рисунков и стихов не было – только на форзацах приклеены аккуратные картинки с животными. Я читал все подряд, механически выделяя редкие эпизоды, которые можно было хотя бы косвенно отнести к истории с Владом.


«9 июля 2004.

Катя договорилась встретиться с Егором – я увидела плохой сон про него. Мы всполошились и делегировали ее к братьям. Вечером она позвонила и рассказала, что Влад и Надя поженились в сентябре прошлого года, в мае у них родилась дочка. Живут у Нади. Катька видела свадебные фотки, фотки ребенка. Гор, сплавив брата, взялся за творчество с удвоенной силой и наслаждается одиночеством в собственной комнате.


14 сент.

Мы с Катей поехали к Егору, несем ему свое литературное творчество и хотим забрать его. Были и Влад, и Надя, и Егоркина девушка. Опять в комнате не протолкнуться, только все совсем по-другому, не как в старые времена, когда мы были молоды и свободны, когда эти ребята были просто нашими друзьями, а не чьими-то мужьями и возлюбленными. И ничего уже не вернуть, хотя я порой жалею о том времени. Жалею, что сама все испортила, – сейчас мы с Владом могли бы по-дружески общаться. Может, он был бы рад, – видно, что ему не очень приятна эта дистанция, но я не могу заставить себя быть, как прежде, и вести себя так, словно ничего не случилось, и я все забыла. Возможно, Катя справилась бы. Но Катя и не мучилась бы из-за такой ерунды, как неразделенная любовь четыре года. Хватит уже нас сравнивать; я приняла себя такой, как есть, и никому не завидую и даже не пытаюсь стать другой. Как она однажды сказала: мне легко балагурить в компании, тебе легко писать стихи. Так пусть каждый старается в посильном для него деле».


Тетрадь с «Наивом» на обложке – удивило и позабавило. Картинки и рисунки возобновились.


«15 апреля 2005.

Зашла к Гору на большой перемене, поздравила с днем рождения. Дома только его отец, который нянчился с Владовой дочкой. Остальные, видимо, работают. В комнате – бедлам. Влад и Надя опять живут здесь, но, похоже, и Егор со своей девушкой тут же. Где и как помещаются – не представляю. Неужто все в одной комнате? Или в кладовке? Так неуютно, неопрятно, хотелось уйти скорее. Я чувствовала, что ничего больше не связывает меня с этими людьми, чей образ жизни я даже постичь не могу, и все тут кажется отталкивающим и даже грязным. Но Егорка явно рад повидать меня, да и я его.


14 августа.

Поехали вместе с Настей, встретились с Гором, Он рассказал нам о жизнях – своей и брата. Влад работает на заводе и берет подработку, Надя трамвайщица, работает то днем, то ночью. Дочка у Надиной бабушки, они ее почти не видят. Влад жалуется, что тупеет, Егор жалуется, что Надя неряха, и в комнате хрен знает что. Наташка еще рассказала, что у Влада желтые волосы – видать, жена покрасила».


Дальнейшее привело меня в шок: записи продолжились на английском. Почерк у Маши отнюдь не подарочный, а по-английски я и вовсе с трудом его понимал, особенно сокращения и сложные длинные слова. Решив, что сам Бог велел хоть частично исполнить Машину просьбу, я отложил англоязычный материал для сожжения. Пролистав еще четыре записные книжки, нашел лишь некоторые дни на русском и вырвал листочки. Все эти дни касались исключительно братьев.

С ноября Маша стала вновь писать по-русски, но та тетрадь оказалась последней. Еще одна серая канцелярская книга в мягкой обложке, очевидно, доставшаяся Маше от мамы или старшей сестры – такие безликие тетради были в далеком советском прошлом. Казалось, ей все равно, в каких тетрадях писать: в новых и красивых или в старых и страшных, больших книгах или маленьких блокнотах, с мягкой обложкой или с твердой, в клетку или в линейку, а то и без линеек. Если готового не было – она делала сама: сшивала листы брошюрками, вклеивала распечатки в старые тетради по аналитическому чтению, скрепляла степлером по десять вырванных листов и, когда таких подшивок накапливалось хотя бы пять – склеивала их скотчем и вместо обложки приклеивала картонки. Одна преподавательница в институте, помешанная на психологии, хорошем тоне и прочем официозе, говорила, что о человеке можно многое сказать по тому, какие тетради он покупает, какой ручкой пишет или, если это девушка, как у нее стесывается помада. Ну-ну. Посмотрела бы она это добро – что о таком человеке скажешь? Ведь не то, что он ко всему безразличен, – Маша почти во все тетради вклеивала свои картинки, разрисовывала картонные самодельные обложки как могла, своими руками оживляла серый хлам. Картинки эти тоже в одну систему образов не укладывались, и я не мог понять, что ею двигало, когда она выбирала ту или иную для тетрадок. Ясно одно: психолог из меня никакой.

Тетрадь подходила к концу. Грустно расставаться с чужой жизнью. Неужели Маша больше ничего не записывала или первым делом сожгла именно ту тетрадь? Я пролистал серую книгу до конца и вдруг увидел, что к последней перед обложкой странице приклеен конверт с диском. Интересный поворот! Почему же я сразу не заметил? Покосившись на ноутбук, я все-таки решил сначала дочитать то, что есть, а потом посмотреть диск. Неужели Маша и его хотела сжечь? Разумеется, спрашивать у нее не стану – сказали сжечь все, я и «сожгу», без разговоров, иначе будет совсем честно, до неловкости, до наготы.


«20 октября.

Поехала в город почти в четыре, слушая Джефа Бакли. Еще летом решила познакомиться с его творчеством, и оно показалось мне сложным, в частности из-за необычного голоса Джефа. Тогда мне понравились две песни, а остальное даже фоном еле восприняла. Теперь же почему-то покатил. Как и вся хорошая музыка, дождалась своего часа. Особенно хорошо вписывается в декорацию осеннего, голого, сумрачного города. За стеклами маршрутки движение, но звуков не слышно – они подавлены мягким голосом и филигранными гитарными переборами. Прекрасно!

Закрывая глаза и затыкая уши, я как бы смотрю в свою душу, и она вдруг раскрывается, кажется такой необъятной и просторной, что становится тесно на планете. А где находится весь этот простор? Наверное, я просто фантазерка – молчаливая, туповатая и медлительная. Каким ничтожеством я себя чувствовала в такие моменты!»


Одна из последних зарисовок. День непримечателен, но мне запомнилось чувство, с которым Маша его описывала. Насколько умеешь ощущать жизнь, раскрашивать дни, бережно относиться ко времени. Ей не в чем упрекнуть себя – она жила вдумчиво, цепко, внимательно и содержательно. А что бы думал о себе и своей жизни я, лежа на смертном одре? Видимо, Господь решил хоть чему-то научить дурака, оставив поразмышлять. Господи, неужели я настолько дурак, что меня можно вразумить лишь ценой чьей-то жизни?! Неужели не нашлось иного способа? Мне стало больно и стыдно и мучительно захотелось поговорить с Машей начистоту. Как она воспринимает свою смерть, о чем жалеет, чего желает, боится ли, ждет ли… жестоко, да? Наверное, раньше мне бы такое в голову не пришло. Но Маша – необычный больной и в том, что она свою смерть осмысливает и разглядывает так и этак, у меня не осталось сомнений. Она не из тех людей, которые пускают сопли пузырями, причитая: за что мне это? Почему я? Зачем так рано? Она не станет ныть и жаловаться. Ее любопытство и юмор исключают это. Нет, я ни за что не смогу решиться заговорить с ней – сам чего доброго распущу нюни, я и так-то еле смотрю на нее. Из страха ли? Из жалости?

Я походил по комнате, ища ответы на эту пару полувопросов. Нет. От боли. Жгучей и настоящей. Я просто не хочу терять такого человека, мне будет ужасно не хватать ее. Раньше я знал, вернись я домой, мог бы на выходных позвонить Маше и поболтать с ней о том о сем, или списаться по интернету. Возможно, встретились бы когда-нибудь, но в любом случае, я не был настроен терять контакт с ней. А сейчас… мои планы рухнули не окрепнув. Некуда будет звонить и некому писать. Я вернусь к работе, возможно, женюсь, будем навещать родителей по вечерам и по выходным… дети, продолжение жизни в них, а потом – спокойная старость. И со временем я забуду, что когда-то снимал комнатку в доме одинокой старушки и познакомился с человеком, преданным тени любви до самой смерти, угасшим на моих глазах, ни проронив слезы и ни слова ропота. Сохранил ее дневники, рисунки и рассказы – они, кажется, на антресоли. Все расписано, все просчитано. А для Маши такого не будет. И как же странно, страшно и больно! Я-то привык, что жизнь впереди, а теперь приходится наблюдать, как она обрывается для человека моложе меня. Точнее, не обрывается, а заканчивается – плавно и мучительно, закругляется жесткой петлей, терновым венцом, последним объятьем. Вот и смотри, смотри! Так могло быть с тобой, так может быть с каждым.

Состояние Маши не улучшилось, поэтому гулять мы не пошли. Но она попросила помочь ей выбраться во двор. Я настоял, чтобы она надела пуховик, хотя было плюс десять. Мы сидели на стульях у сарая, глядя на пепелище вчерашнего костра. Я старался не смотреть на Машу и не ужасаться, во что она превратилась, не думать, что скоро ее не станет и с этим ничего нельзя поделать. Противно ощущать бессилие. Я отвык от этого чувства, хотя еще года два назад оно неотступно преследовало меня. Возможно, раньше я чаще сталкивался с плохими сторонами жизни или просто был моложе и резче.

– Скоро закончится отпуск? – Маша разбила мою недовольную тишину.

– Скоро, – я не хотел говорить, что уеду через три дня.

Она больше ничего не спрашивала, выключила взгляд, и вокруг нее будто стена выросла. Наверное, такая стена отгораживает всякого больного от внешнего мира. Стена непреодолимого одиночества. Маша все дальше уходила в неведомое измерение, которое окутывало ее прозрачным коконом, глушило звуки, размывало контуры. Мы рядом, но между нами невидимая пропасть; здесь, на пепелище костра, – граница наших миров, а наши стулья – на разных планетах. Мы уже с трудом понимали языки друг друга, поэтому говорили редко. Я не пытался шагнуть навстречу, нарушить безмолвие, потому что, во-первых, не знал, как это сделать, а во-вторых, боялся, словно это чем-то грозило мне. Граница между миром мертвых и миром живых, которую я не решался переступить и не мог заговорить о ней с Машей, дабы не причинять ей боли, не напоминать о том, что она и так не забывала ни на секунду. Я не в силах облечь словами нечто, душившее сердце тяжким бременем, вплестись в эту границу, сделаться причастным к этой тайне, к Машиному отчаянию и одиночеству, оставаясь таким же бессильным. Если бы я мог сломать эту печать и вытянуть Машу из нарастающей черноты обратно в живой мир – тогда имело смысл вмешаться и бередить раны.

Но я не мог, а словами уже не поможешь.

Иногда становилось совсем страшно: она не хотела бороться за земное существование и давно смирилась с тем, что каждый новый день по капле выжимает из нее жизнь. Покорно ждала конца мучений. А как же та жажда перемен, о которой она говорила? Желание новой жизни, к которому так стремилась ее душа? Неужели это была издевка над собой? Или так она понимала свою болезнь – переход в новую жизнь? Мне вновь ужасно захотелось поговорить с ней об этом. Я встал, прошелся по поляне, собираясь с мыслями. Теплый ветерок трепал волосы, заползал в петли свитера. День пасмурный, но очень хороший. Люблю такие дни – все кажется самодостаточным и ярким, солнце не перетягивает на себя внимания и не бледнит все остальное. Что-то подсознательное или даже сверхъестественное во мне заставляло радоваться этой весне, этой иллюзии перемен, чувствовать облегчение и надежду, хотя все давно поняли, что это такая же ерунда, как и новый год с его чудесами.

– Маш, тебе не холодно?

– В пуховике-то? – она улыбнулась. – Конечно, нет! Прекрасный день.

Контраст между «прекрасным днем» и ее безжизненностью отозвался тупой болью в сердце. Нет, я не мог заставить себя начать разговор – каждое слово о новизне и переменах звучало бы насмешкой. Я почти физически ощутил, как стена между нами уплотняется, и, вероятно, вскоре мы даже слышать друг друга перестанем.


Перед ужином я опять зашел к Маше. Она лежала под пледом и казалась совершенно плоской, не занимающей места на кровати.

– Маш, давай врача вызовем, нельзя же так, – сказал я, усаживаясь рядом с ней.

– Не надо. Все и так ясно. Врачей было достаточно.

– Ты что, от них убежала?

– Почти. Не хотела умирать в больнице.

Меня бросило в пот от ее слов.

– У тебя ведь есть родственники?

Она кивнула.

– И они по-прежнему не знают, где ты?

– Нет.

В эту секунду я подумал: как хорошо, что я сижу. У меня закружилась голова, и потемнело в глазах.

– Но они должны знать!

– Узнают, когда придет время. Представь себя на моем месте: лежишь полумертвый и тебе больно, плохо и ни до чего нет дела, а люди толпами ходят. Еще хуже, что родные. Смотрят на тебя так… лучше не вспоминать! Нет, не представляй, это я загнула. Просто поверь, так легче, и не вмешивайся.

– Не буду. Наверное, ты уже достаточно обо всем подумала.

– Времени было полно, – голос ее оставался тихим и слабым, говорила медленно и неохотно. Но мне было приятно находиться рядом с ней. Я хотел знать, как она от всех ушла, как попала сюда и когда это случилось, сразу ли сказала Раисе о болезни. Видел, что говорить ей тяжело, да и какое я имел право лезть в столь деликатную тему, когда по уши влез в ее жизнь?

– Я все сжег, – соврал я, – все до последней тетрадки. Можешь быть спокойна.

– Спасибо, – она тепло улыбнулась, – большое спасибо.

– Не за что. Рисунки оставил себе. Спасибо тебе за них.

– Я рада, что у тебя останется память обо мне. Не знаю, почему, но мне от этой мысли теплее.

Я тряхнул головой, чтобы не разреветься и заставил себя улыбнуться.

– Ну ладно, пойду поужинаю. Давай и тебе что-нибудь принесу?

– Не надо. Я ничего не хочу. Раиса Филипповна меня уже заставила бульон проглотить.

Я напомнил, что это было шесть часов назад.

– А я все еще не голодна. Пожалуйста, не беспокойся, со мной все ясно. Меньше всего я хотела напрягать кого-то.

– Нет уж, ясно или неясно, но пока ты здесь, ты мне нужна. Я бы заходил почаще, если тебя это не напряжет.

– Заходи. Только лучше сам что-нибудь рассказывай, мне лень говорить.

– Хорошо. Я могу читать тебе что-нибудь.

– Да, было бы здорово. Что ты сейчас читаешь?

Вопрос оказался таким неожиданным, что я чуть не выпалил: «Твои дневники», но вовремя сдержался.

– Вальтера Шелленберга, «Мемуары гитлеровского разведчика», – вспомнил я одну из книг, привезенных сюда, но решил, что Машу это не заинтересует.

– «Лабиринт»? Вот это да! – она прямо-таки просияла. – А я такую видела только в аудиоформате, да так и не скачала, но очень хотела почитать. Как она тебе?

– Пробирает, – ответил я.

– Почитаешь?

– Конечно. Я не так уж далеко ушел от начала.

Спустившись, я стал вытягивать из Раисы Филипповны всю возможную информацию. Поначалу она говорила скупо, отнекивалась, но постепенно оттаяла. Видимо, ей тяжко переживать все в одиночестве.

– Она, естественно, не сказала, что умирать ко мне пришла, – вздохнула старушка, – позвонила, спросила, сдам ли комнату, потом приехала, поселилась. Ну я ничего странного и не заметила – так, бледненькая, конечно, но этим ваше поколение не удивляет: сгорбленные и зеленые все, сидят за компьютерами. Ну, тощая – да мало ли таких! У меня внук почти такой же – за шваброй спрячется. Мы с ней хорошо поладили: когда в картишки перекинемся, когда в домино, когда телевизор вместе посмотрим. А в основном она редко выходила. Книги брала читать. Я и сама всегда читать любила, мы друг другу иной раз книжки рассказывали. Я тоже тут засиделась одна – поболтать не с кем. А потом… как-то она завтракать не пришла. Ну, думаю, спит еще, дело молодое, будить не стала. И к обеду не показалась, тогда уж я забеспокоилась. Постучала к ней. Ни ответа, ни привета. Ох, я тогда чуть Богу душу не отдала – такая тишина страшная, мертвая! Ну я и вошла, гляжу, а она лежит, зеленее больничных стен. Врача вызвала. Он ее осмотрел, у меня все, что мог выпытал, потом Маша очухалась, он меня из комнаты выгнал и долго с ней беседовал. А потом меня позвали и все рассказали. Врач орал благим матом, мол, Машу надо срочно в больницу. А она говорит: сначала в морг, а потом куда хотите. Карточки при ней не было – видимо, в больнице осталась. Документов тоже.

– Ну, Раиса Филипповна! – я аж подпрыгнул. – Как же вы комнату человеку сдаете, даже документов, не спросив?!

– Ну вот у тебя, голубчик, спросила, а раньше у меня такой привычки не было. Доктор меня тоже пропесочил.

– Много вещей при ней?

– Только рюкзак. Да что ей надо-то по дому ходить? Дома можно в одном и том же, пока не износится, да и то старье донашивать.

Я понял, что в рюкзаке, кроме тетрадок ничего и не было. И все-таки, как и откуда она пришла, не взяв ни карточки, ни документов, ни вещей… если она пришла сама, и какое-то время Раиса даже не замечала, что с ней не все в порядке, значит, она была еще в нормальном состоянии.

– Раиса Филипповна, а про родных она не говорила?

– Да как же не говорила! Она бы и не говорила, да вытянули. Матери она вроде как не знает, а отец пьет, и ему до нее дела нет. Только сдается мне, врет.

– Но доктор хоть стал наведываться?

– Да какой там! Если, говорит, смертельно больной пациент от госпитализации отказывается, ни документов при нем, ничего, родные тоже не в курсе, где он и что с ним, – меня за такое укрывательство посадить могут, так что больше не утруждайтесь, никого не вызывайте, никто и не приедет.

Я не удивился. Еще одна страшилка в копилку знаний о современной медицине и милосердии. Старушка, видимо, жила еще в советском прошлом, и ее такое заявление в шок повергло.

– Ну я говорю, хоть скажите, что делать! Маша вклинилась – мол, все лекарства есть, не волнуйтесь, и как их принимать, сама знаю, а если что, у меня все записано. Ну и врач только руками развел, как будто: жди, пока помрет, больше делать нечего. А помрет – тебе нелегко придется, всем все доказывать и рассказывать, и хоронить каким-то образом. Но Маша пообещала, что когда совсем худо станет, позвонит отцу.

– Неужели он ее не ищет?

Она помотала головой.

Где же все Катьки, братья? Про маму она Раисе наврала – в дневниках мама фигурировала часто, причем в привлекательном свете, и мне неприятно думать, какую боль Маша причиняет ей таким поведением. Да и отец… ни разу она не писала о нем, как об алкоголике. А записывала она много и подробно. Неужели такой важный аспект жизни человек скрыл бы от личного дневника? Ерунда. Опять было решил поговорить с ней начистоту, но… что но? Вправлять мозги? На фоне подступающей смерти все выглядело надуманно и мелочно. На фоне ее жизненного опыта мой казался несущественным. На фоне ее страданий боль, которую она причиняла другим, казалась укусом комара. Нет, я ничего не смогу ей сказать, ни о чем не буду расспрашивать и ничему учить не стану. Я такого не пережил, что я в этом понимаю? Будь я на ее месте – возможно, вообще руки на себя наложил бы и ни о ком не подумал бы.

После ужина я постучал к ней, теребя книгу Шелленберга. Маша не спала и, казалось, обрадовалась мне. Я устроился на полу, привалившись спиной к кровати и начал читать, не слыша себя. Я потерял счет времени и не ощущал ничьего присутствия. Машино дыханье было неслышным, она не ворочалась на кровати, не шмыгала носом, не кашляла, не вздыхала, ничего не комментировала. В какой-то момент я испугался, что уже случилось то, чего я так боюсь. Но нет, она просто заснула. Никогда не был выразительным чтецом. Посидев какое-то время и поколебавшись пару секунд, я придвинулся к прикроватной тумбочке и вытянул верхний ящик. На тумбочке не было никаких пузырьков, я заинтересовался, не наврала ли она и про лекарства. В ящике только один – без наклеек и надписей да плоская коробка, задвинутая так далеко, что я не решился шуршать, выдвигая ее. В нижнем ящике – молитвослов и плеер с наушниками. Да уж. «Все расписано» – это об одном пузырьке и коробке? Что бы там ни было, не похоже на картины из «Сладкого ноября» или страницы «Ракового корпуса». Я оглядел комнату в поисках сотового, но не увидел ничего похожего. Нет, это жестоко, ужасно жестоко. Просто так уйти в никуда, обрезав все пути, хоронить себя заживо…

Я тихо встал и вышел из комнаты, аккуратно прикрыв дверь. Вернувшись к себе, перелопатил оставшиеся дневники, пытаясь найти намек на домашний адрес, номер телефона или хотя бы имена родителей, но тщетно. Тогда я вспомнил о диске. Сердце слегка зашлось – вдруг там что-нибудь обнаружу? Я включил ноутбук и стал с нетерпением ждать, пока он очнется. Диск темно-сиреневый, черным маркером и Машиным почерком на нем написано: it’s my life2. Открыв его, я увидел четыре папки: «Голоса», «Наука», «Творчество», «Фотки». Начал просмотр с фоток. «Где нас больше нет», «Друзья», «Универ», «Хренология», «Я». В первой были фотки с концертов десятилетней давности – ужасного качества, видимо, отсканированные. В папке «Друзья» – еще двенадцать папок, для каждого друга отдельно. По дневникам и вклеенным в тетради фоткам я уже знал в лицо Влада, Егора, Катю и Настю, но тут появились и те, которых я лишь смутно представлял, и даже такие, упоминаний о которых до сих пор не встречал. Где же они теперь? Я внимательно рассматривал фотки, пытался запомнить лица – это несложно, ребята оказались яркими. В папке «Универ» всего пять фотографий, причем Маши ни на одной из них не было, если не считать сканированной копии студенческого билета. Оттуда я и узнал ее ФИО. Жаль, что адреса на студаке не пишут. В «Хренологии» были папки с эпизодическими фотками с 2002го до 2006го. Зато я узнал, как выглядят Машины родители и какой была она сама с длинными блестящими волосами, прекрасным цветом лица и открытой улыбкой. Я едва узнал ее. На маленьком черно-белом снимке в студенческом билете у Маши суровый взгляд и челка. В дневнике была пара карточек, но либо отдаленных, либо нечетких.

Пока я смотрел папку «Я», меня преследовали мысли: а об этом я читал, а вот здесь я бывал. Надо же! Сколько раз мы, должно быть, пересекались в этом городе и не обращали внимания друг на друга! Как смешно и нелепо все в этой жизни! А что изменилось бы, если бы мы познакомились раньше? Это бы ее не спасло. Ничего и не изменилось бы, только я никогда не прочел бы всего этого, не смотрел бы сейчас этих фотографий, как не читают и не смотрят ее друзья. А едва знакомый человек запустил руки по локоть в ее жизнь и, вероятно, увидит ее смерть… нелепо и смешно, правда? Еще смешнее, что человек этот никогда не отличался привычкой заглядывать в замочную скважину и лезть в чужую душу. Не каждая жизнь вызывала интерес, только и всего.

Самое интересное и, по моим предположениям, объемное – в папке под названием «Творч» – я оставил напоследок. Название не удивило: Маша многое так подписывала – «е-мое», «смерть от скромности», «ну и ну!», «блин горелый» и т.п. Здесь было еще пять папок: «Коллажи», «Мобила», «Рисунки», «Творчество друзей» и «Письмена». В последней я и нашел ее дневник за прошлый год. Несмотря на его обширность, он показался изрядно покоцанным. Почему-то я подумал, что Маша вырезала упоминания о своей болезни, которая, вероятно, именно тогда и дала о себе знать. Но я о ней ни слова не прочел. Определенно, в начале года никаких предпосылок быть не могло, все более чем оптимистично:


«16 января.

Егор еще в начале месяца писал, что надо возвращать клавиатуру законному владельцу. Решила не откладывать и отвезти сегодня – папа собирается в город в четыре, я к нему примажусь. Разумеется, меня колбасит: аппетита нет и даже подташнивает – обычная реакция. Но я свято верю, что это последняя поездка. Гор в «Контакте», пообщаемся, если будет нужно, а Влад, наконец, уйдет из моей жизни.

Я позвонила Егору, спросила, откроют ли мне дверь. Он сказал: не парься, вези, кто-то всегда дома, там куча детей. И вряд ли в такой мороз пойдут их выгуливать.

Загрузив клаву на заднее сиденье, мы поехали в город. Я попросила папу подождать, на случай если никого не окажется, или меня не пустят, чтоб оставить клаву в машине. Очень уж не хотелось тащить ее обратно в маршрутке!

На страницу:
4 из 5