bannerbanner
О театре и не только
О театре и не только

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 15

Этот пленум произошёл в июне 1938 г. А за год до этого, в 1937 году уже был расстрелян в Сталинграде председатель СНК Анджур Пюрбеев, посажены писатели Каляев С.К., Эрендженов К.Э., Сян-Бельгин Х., Манджиев Н., молодой поэт Даван Гаря, секретарь обкома комсомола ВЛКСМ Ванькаев И., Пахутов Е. и другие. Первый секретарь обкома партии Карпов И. на ХV областной партийной организации бросил реплику: «Голову мы сняли (расстрел Пюрбеева А.), все нити в наших руках». Один доносчик хвастался, скольких он снял с партии и засадил.

Доложили: «На 1 мая 1937 года 1300 членов партии, кандидатов 858–2158, в том числе женщин – 322. 1938 год членов партии – 1237, кандидатов – 837, в том числе женщин 301». Маховик доносчиков работал отлажено.

Насколько Каляев С.К. развалил работу комитета искусств, засорил состав артистов чуждыми антисоветскими элементами, и добился разложения актёрского состава, не могу судить, потому, как фактов не нашёл. А вот что он махровый буржуазный националист, просто приклеили ярлык. В Калмыкии тогда ни буржуазии, ни капиталистов не было. Это вообще большой прокол в формулировке тех времён. По всей стране боролись с этими элементами. И то, что Каляев С.К. ещё в 1929 году в поэме «Беркут» писал о печальной судьбе калмыцкого народа, что нация вымирает, то это правильно. Ничего здесь буржуазного и националистического нет.


***

Секретарь партии Басан Мокунович Морчуков несколько раз проводил со мной «дружескую» беседу. Вступай, мол, в партию. «Да что вы Б.М. какой я коммунист? После «Ваньки Жукова» я никуда не ходок» – канючил я. «Ну, когда это было, 20 лет уже прошло. Ты поумнел, повзрослел» – не унимался Б.М. «Да какой там поумнел?! Поглупел. Не сознательный я элемент, вот когда коммунизм построят, вступлю». «Ну, ну. Козыри теряешь. Я за тебя пекусь. А то главным бы стал. Ладно, этот разговор никому». «Язык отрежут, не скажу!» – ерничал я. Басан Мокунович понял мой отказ и проворчал: «Все пацануешь». Так и сказал – пацануешь.

Почему-то я коммунистам, партийцам не доверял. Уж дюже они были двуличные. Как будто партийцы держались правила: ты мне, я – тебе. Ты меня партия двигай наверх, а я тебя прославлять буду.

Когда я работал с Каляевым над его пьесой «Воззвание Ленина» в 1971 г. в его творческом кабинете на Пионерской, дом, где сейчас «Гастроном-магнит», то мы часто беседовали обо всем. Он не однажды костерил женщин-коммунисток, которые тогда были на слуху у всех. Особенно 3-х женщин, которые занимали важные посты, но делов их никто не видел, не знал. Фамилии их указывать не буду. Не сделали они ничего такого, чтобы Республике стало легче и веселее. Наоборот, эти недалекие женщины оказались на плаву жизни за счет партии и, естественно, были в плену партийных догм. Решали вопросы с оглядкой – как бы чего не вышло, как бы не попасть под дышло. В повозке есть оглобля. Это объясняю тем, кто не знает и не жил в Сибири.

Эти три женщины перегибали партийную палку. Так вот Санджи Каляевич почему-то часто полоскал в разговоре этих дам, а я, дурак, ему в пику говорю:

– Санджи Каляевич, вот в вашей подаренной книжке, вы поете аллилую Ленину, партии, а тут ругаете этих партийцев.

Каляев посмотрел на меня расстрельными глазами и выпалил:

– Ты что, не понимаешь?! В книге это одно, а в жизни это другое!

Потом, когда успокоился, вдруг рассмеялся и начал потирать ладони руки. Это потирание ладоней я потом показал артисту А.Сасыкову, который играл ламу в его пьесе в моем спектакле.

Кстати, мэтр был доволен работой Сасыкова в роли ламы. Одна из этих упомянутых дам не разрешила взять на гастроли в Бурятию спектакль «Воззвание Ленина». И мэтр в знак «благодарности» часто упоминал ее в разговоре. Прошло уже больше 40 лет, а эта дама все еще на плаву. То возглавляет какой-то комитет, то движение, то задвижение, перестройку, то застройку.

В следующих беседах я стал осторожен. Но мне было любопытно, и в паузах я продолжал спрашивать о том времени.

– Санджи Каляевич, а почему так много было арестованных? – осторожно спрашивал я.

Хотя понятно, что разнарядка была спущена сверху. Вожди боялись всего. Боялся и народ. Мэтр отвечал тихо и печально:

– Понимаешь, все хотели жить. И жить хорошо. Боялись за своё место, у некоторых в характере было. Поэтому многие стучали. Особенно соплеменники.

Пауза. Я не знал, что говорить и спросить. Он сказал так, как будто и я виноват в этом. Потом усмехнулся и сказал:

– После приезда в Элисту из ссылки я встретил возле Красного дома одного такого осведомителя. Наговорил ему при всех. Плюнул, и пошли в кабинет. Я же не знал кто, что наговорил тогда. Когда я приехал в Элисту, мне кое-кто, кое-что рассказали, – тихо промолвил мэтр. – Ну что сделаешь? Время было такое. – Аксакал стал пить холодный чай. – Где Мария Трофимовна? – спросил он.

– Ушла – говорю я.

– Чай холодный… Она молодец у меня. Русская женщина, лучше некоторых наших соплеменников, – тихо промолвил мэтр.

Я часто спрашивал про ссылку, Колыму, но аксакал неохотно говорил. Почти что ничего.

– Да что там интересного. Работа в забое без продыха… Однажды умер заключённый. Мы с Костей Эрендженовым и ещё тремя зэками завернули вместо умершего больного поляка и спасли его от гибели. А его хотели списать. Мэтр замолчал.

Было уже 9 утра. Жара началась. Перерыв до следующего утра.


Письменное общение с С. Каляевым в работе над его пьесой

«Воззвание Ленина».

Чтобы не досаждать мэтру и не слышать упреки в мой адрес я приноровился общаться с ним эпистолярным способом. Я не терял время, и он мог обдумать мои замечания. Он знал театр и знал примерно, как писать пьесы, но я, извиняюсь, тоже кое-чего кумекал в пьесах. Сам кропал нетленки. А с аксакалом надо было вести себя осторожно, не ущемляя его гордость и знания. Писал ему, думаю доказательно, поэтому через дня 3–4 он звонил и телеграфным стилем говорил: «Зайди». То ли на разборки. То ли на чачу или просто побалакать. А я ждал этого момента, чтобы лишний раз пообщаться с мэтром, неважно о чем. Вот одна из таких писулек по поводу замечаний по пьесе.

«Санджи Каляевич! Обстоятельства заставляют работать временно плотно. Уходят актеры в отпуск. Требуется распределение ролей на осень. Когда начнем работу? Директор Тачиев А.Э. требует. Поясняю: в калмыцкой труппе 13 мужчин, а у вас в пьесе за 20 персонажей. Женщин актрис много, а у вас только две женские роли. Я прочел пьесу трижды и пришел к выводу, что роль Бадмаш, Шавкан Явана, Шомпу, двух дезертиров убрать. Одного дезертира хватит. Зачем намекать зрителю, что было много дезертиров? Зачем женщины Цаган, Альма? Они не несут смысловую нагрузку, сюжет не украшают, а просто по два предложения говорят. Их текст можно передать старухе Ользе, в картине, где пытают Эрвенг. И роль Ользы будет полнее и многогранней. У ней убили мужа, и она сочувствует Эрвенг. У мужчин главный табунщик Анжла, Нарма, Хату, Марла играют важную роль и текст некоторых незначительных персонажей отдать им. Например, Анжла говорит: «Забегали 3 дезертира». А пусть скажет 1 дезертир забегал. И в другой картине я сделаю 1 дезертира, не 3. Нет штанов, т.е. актеров мужчин нехватка. Пьеса только выиграет от сокращения персонажей, некоторые картины можно довести до большого драматизма. Посмотрите на стрелки в рабочем моем экземпляре. Я позвоню в четверг. Хорошо бы встретиться на Пионерской, в рабочем кабинете у вас. Не обращайте внимания, что чиркаю в экземпляре. С уважением, Борис.


Действующие лица

(основные)

1. Городовиков – Очиров Б.

2. Хомутников (может убрать?)

3. Анжла (табунщик) Уланова поставить на роль.

4. Ользя – Бальбакова.

5. Церен- Ильянов.

6. Эрвенг- Арсанова (Кекееву не надо).

7. Яван- ?

8. Морла – Эняев.

9. Тоолтя (лама) Сасыков.

10. Деевжя – Мучиряев.

11. Освагин одмн – Яшкулов С.

12. Му-Манджи – Мукукенова (пацан).

Эпизоды:

1. Отхонов ходжа -?

2. Нарма -?

3. Баава-?

4. Босхачи-?

5. Амуланг -?

6. Дезертир-?

Ваше согласие и кого вы предлагаете на роль. Сократите эпизодические роли. Звоните, с уважением Борис Шагаев».

Санджи Каляевич не торопился. Через дней пять звонил, или Мария Трофимовна звонила и говорила «приходите к 7 утра». И я не выспавшись, бежал. Мэтр, качнув головой на приветствие, молчал. Потом потирал ноги. Потом поправлял тряпку на диване. А я думал, что это за нойоновские замашки. Уж начал бы крушить сразу. Это был его стиль, его такое приспособление и я успокаивался. А он потом вещал: «Сокращать хочешь? А я их всех знал, когда молодой был, а тебе все равно! Сокращай, только одно у тебя».

Потом брал свой экземпляр пьесы и что-то листал. Опять пауза. «Ну, хорошо, с чем-то я согласен, что надо сокращать. Но пьеса-то уменьшается?». А я ему: «Санджи Каляевич, пьеса и так тянет на 2,5 часа. Это утомительно для зрителя. Надо на два часа и 15 минут антракт». Санджи Каляевич: «А раньше по 3 часа шел спектакль. И заканчивали в 11 ночи. В 8 вечера начинали. И ничего. А вы 3 часа не можете усидеть». А я опять канючу: «Санджи Каляевич, сейчас другие времена и другой зритель. Начинаем рано и в 9, 10 часов вечера уже дома». «К телевизору все бегут», – ворчит аксакал, но уже в голосе не тот упертый накал. «Ну, ладно, сократи, а я потом посмотрю. Ну, что там у вас нового? Пьеса нравится актерам?». «Да я еще не читал на труппе. Надо довезти до кондиции, а потом читать на труппе. Директор Тачиев торопит», – вякаю я. «Я с Анджой поговорю, а ты давай сокращай. Я потом посмотрю. Все. Я устал с тобой. Связался с вами и сам не рад», – и улыбнувшись, весело засмеялся.

Надо понимать, что мэтр шутит. А мне это и надо было. Значит, дает добро. Санджи Каляевич был сложный человек. Надо его знать и иметь ключик к его характеру. Он был добрый, но, видимо, жизнь заставила его, во всем усматривать какой-то подвох по отношению к нему. Конечно, он был умный, рассудительный. И я понял, кого он уважал, то немного был ершист, приструнивал собеседника, не от злобы. Такой стиль, такой склад души. С другими он был другой. Говорил правду в глаза, был резок. Но все в меру. Но я-то его раскусил. Разбирался уже чуть в психологии людей. Когда вспоминаю мэтра, то на душе какой-то добрый, веселый осадок. Почему? Не знаю. При своей ершистости, а поди вот оставил хорошую память.

Санджи Каляевич много знал о жизни до революции, о коллективизации, о расстрелах священнослужителей, о Колыме, о писательских заварушках, о 20-30-х годах, но ничего не написал. Что-то его сдерживало, а потом кураж прошел. Во время бесед вскользь так напоминал о тех годах, явлениях, поступках, репрессиях. Мэтр все унес с собой. А жаль.


Улыбка Константина Эрендженова


Константин Эрендженов всегда был улыбчивым, в отличие от своего солагерника, поэта Санджи Каляева, который отличался замкнутостью и внутренней сосредоточенностью. Такое впечатление у меня создалось после долгого общения с аксакалами.

У Константина Эрендженовича были контакты с разными людьми. Его дружелюбие, добродушие не давали знать, что он прошел каторжный путь. В середине сороковых годов прошлого века, как и многих знаковых фигур калмыцкой интеллигенции, Эрендженова осудили по самой страшной политической «58-й статье». После этого приговора впереди только мрак, превращение в пыль. Но он выдержал каторгу, не потерялся, не озлобился и на воле не спекулировал лагерной жизнью. Более того, при упоминании об этом периоде жизни постоянно улыбался.

В 1958 году Министерство культуры КАССР отправило Константина Эрендженова в Ленинград преподавать родной язык в калмыцкой студии. В общежитии его семье дали комнату в тихом изолированном блоке, подальше от шумной студенческой братии. Боова Кекеевна, жена аксакала, при встрече упрекала, что я не захожу к ним на чай.

Только в институте я узнал, что Константин Эрендженович прошел советский концлагерь. Сам он никогда не говорил об этом страшном отрезке времени. Профессура института знала его биографию. При встрече в коридорах маститые преподаватели почтительно, вежливо кланялись, уважительно справлялись о его здоровье. А дядя Костя всегда улыбался, говорил что-то оптимистичное и радостное в ответ.

Ленинградская профессура – блокадники, знали почем фунт лиха, сами были в «ежовых рукавицах» тоталитарной власти. Стоят ректор института Николай Сергеевич Серебряков, высокий грузный дядя, и наш щуплый маленький дядя Костя. Почтительно склонившись, ректор что-то вежливо ему объясняет, а наш аксакал внимательно слушает с доброй улыбкой на лице. При этом разговор шел на равных. Серебряков был интернационалистом и уважал все национальные студии.

Константин Эрендженов не был Макаренко в преподавании. Человек, прошедший тяжкий путь, никогда не ворчал, не упрекал, не стыдил нас за прогулы. Как всегда, улыбался и спрашивал у запыхавшихся студентов: «Что, опять вы, Киреев, Шагаев, Сангинов, проспали?». Нам, конечно, потом было стыдно, а аксакала такая недисциплинированность обижала, но он нас не «репрессировал».

У Константина Эрендженовича была своя методика в преподавании родного языка. Многие из калмыцких студентов вначале не знали ничего кроме слова «мендвт». А он не загружал нас синтаксисом, правописанием и начинал всегда с простых и очевидных вопросов. Вначале мы говорили: кто я такой, год рождения, где учусь. Далее стали получать тексты для перевода. Позже Эрендженов усложнял задания, акцентируя внимание на разговорной речи. Таким образом, к окончанию института «сибирские дети» выучили калмыцкий язык. Это в нас проснулись гены и патриотизм. Конечно, старшие студенты помогали нам и были во многом примером.

Боова Кекеевна иногда делала замечание, что мы пропускаем занятия по родному языку, но однажды Константин Эрендженович, чувствуя наше смущение, попенял её: «Да, ладно тебе, Боова. Заходите, ребята, чай попить». В таких ситуациях наш учитель сам чувствовал неловкость, стыдился. А разве у нас, нынешних, есть стыдливость? А кризис в нас присутствует – внутринравственный и моральный?

Константин Эрендженович был скроен по другим лекалам. Он закалился на колымском морозе, на черствости и ненависти власти, предательстве соплеменников, но стыдливости и совестливости надсмотрщики власти и обстоятельства не выбили из него.

В Ленинграде Эрендженов был хозяином дома. Студенты и преподаватели института очень уважали его. За улыбчивость, жизнелюбие, добропорядочность, дружелюбие. Но это не значит, что наш дядя Костя ничего не видел, не знал. Он все понимал, но жил по своему кодексу, отсекая ненужное, то, что мешает, кому-то вредит. И жил по максимуму, не мелочась.

Жизнелюбия его хватало на всех. Бывало, при встрече он рассказывал про прошлую жизнь. Про Колыму редко когда вспоминал: только когда кто-то спросит. А ведь некоторые так разрисуют своё прошлое, подвиги, что собеседникам становится невмоготу слушать.

Однажды на «мальчишнике» в писательском кабинете в так называемом «красном доме» аксакал разоткровенничался о своих старших коллегах – писателях. С уважением относился к одним, ругал других. Одного ни за что исключили из партии, другому сфабриковали «улусизм», третий без очереди пролез на издание книги, четвертый строчит доносы наверх или в Москву.

Спрашиваю у Эрендженова: «Ну, а творческая конкуренция в ваших кругах присутствует?». Егор Буджалов резко перебивает: «Сиди и кури свою сигарету! Слушай, что говорят старшие, или беги в гастроном». Хорошее было время.

Как-то идём с Костей Сангиновым (режиссёр телевидения), встречается Константин Эрендженович и просит нас проводить до дома. Аксакал принял наркомовскую норму и был немного навеселе. Пришли к нему на улицу Губаревича. Дверь открыла жена Боова Кекеевна. Прошли в хозяйский кабинет. Боова Кекеевна принесла закусь, сказала, что пить ничего нет, и ушла. Боова Кекеевна – мать талантливых архитекторов Мингияна и Джангра, а ещё Болта – танцора из ансамбля «Тюльпан». Тоже талантливый, из плеяды танцоров ансамбля, таких как Саша Улинов, Эмба Манджиев, Вася Калинкин.

Ну так вот, Константин Эрендженович вынул из-за стопки книг НЗ – чекушечку, и разлил. Выпили. Посидели, погоревали. Говорили о том, о сем, но разговор шел вяло. А мне хотелось спросить про ссылку. И тогда я спросил у писателя про ссылку.

Одни пишут, что Константина Эрендженовича увезли в Астрахань на допрос, а потом уже по этапам. А Каляев говорил, что их вместе увезли из Элисты в Сталинград, там выбивали признания, а потом отправили на Колыму.

Поговорили мы хорошо, погоревали. Но мне было любопытно узнать про Колыму. «Кто сидел? Контингент какой? Чем занимались?», – не унимался я. «Сидели всякие. Политические, блатные, убийцы, конокрады, фраера. Вечерами при тусклой лампадке – «колымке» играли в карты «блатари». Мы не лезли туда. Честная воровская игра – это и есть игра на обман. Поди, разберись, кто жульничает».

«Блатари» ловили мелкую колымскую живность и ели, – продолжал вспоминать дядя Костя. – Я научил их закапывать живность на какое-то время в землю. Потому что специфический запах любых животных теряется, когда закопаешь. Учил блатных всяким народным хитростям. Например, как завязывать калмыцкий узел. За все это блатные договаривались с надзирателями и мне давали «кант», то есть временный отдых. Смотрите, мол, азиат «припух» совсем, дайте ему отлежаться.

Меня уважали. А как же? Жить хочется. Каляев был не такой. Он никуда не встревал. Держался настороженно. Пошли однажды в забой, а Санджи нет. Ну, всё, думаю, карцер он получит. Приходим в барак, а Санджи суёт мне в фуфайку пайку хлеба. Я обомлел. Ты что? Не пошёл в забой, да ещё хлеб украл?! Тебе же прибавят срок. А Санджи мне говорит на калмыцком: «Не фунгуй! Я теперь на хлеборезке!». «Вот же гад! И там меня опередил!» – сказал дядя Костя и захохотал.

«Мы говорили на своём языке с Санджи, зэки за это нас уважали, – признавался Константин Эрендженович. – Политические и урки вместе сидели. Нас специально стравливали. Но мы с ними мирно жили. Я маля им плёл. Санджи им пайку хлеба воровал». Тут вошла Боова Кекеевна и испортила песню.

Перед моим уходом Эрендженов подарил мне кожаный маля. Он до сих пор висит у меня дома на самом видном месте.

Однажды мы с ним зашли в кафе «Спутник». Сели обедать, и я стал благодарить аксакала за все. В этот момент начали подходить посетители. Здоровались и справлялись о здоровье писателя. А он улыбался и дружелюбно отвечал на приветствия незнакомых людей. Был прост, как правда. Мы часто встречались с ним в парке, сидели на лавочке и разговаривали, но там невозможно было уединиться. К Константину Эрендженову всегда подходили знакомые, прерывая беседу.

«Понимаешь, Колыма, лагерь, жуткое прозябание – это конец! – откровенничал дядя Костя. – Но выжили. Там у меня на многое раскрылись глаза. Кроме тяжелой и мрачной жизни, – ежедневное напряжение. Каждый думает о том, как выжить. Скудная еда, холод, злые надсмотрщики, стукачи. Так и ждешь какую-нибудь «подлянку» от всех.

«Силы и здоровье уже не те, – вздыхал писатель. – Задумки есть кое-какие. Вот телевидение приглашает. Молодцы! Ты смотришь меня по телевизору? Поставь в театре «Цыганы» Пушкина. Я перевел». И аксакал надолго замолчал.

При жизни мэтра не получилось осуществить постановку. Уже после его кончины задумка претворилась на сцене элистинской школы №12.

Два солагерника, два классика: Константин Эрендженович Эрендженов и Санджи Каляевич Каляев – прошли трудный путь. Разные по характеру, по складу души, они сотворили многое для калмыцкой литературы, калмыцкого языка и родного народа. Каляев и Эрендженов многому меня научили. Они учили не уча. Каляев был резкий, колючий, дядя Костя мягкий, ровный, весёлый. Добрую славную память они оставили о себе. Время течет и вымывает из памяти незначительные моменты жизни, но самое значимое, как чистое золото, оседает на дно. Самые мои золотые воспоминания о Константине Эрендженове связаны с его великолепным творчеством и добродушной улыбкой. Которую он дарил всем людям. То, что внутри организма: сердце, печень, почки, селезенка, щитовидка принадлежит хозяину тела. А улыбка для всех. Дядя Костя и дарил ее всем.


Вдруг чувствует в возрасте зрелом

Душа, повидавшие виды,

Что мир уже в общем и целом

Пора понимать без обиды.

Игорь Губерман


Миша Черный – герой Белоруссии


Мишей Черным прозвали белорусские партизаны Михаила Хонинова. Белоруссия стала его второй родиной, это в честь него в Белоруссии село Погорелово, спасенное партизанами от гибели, переименовали в Хониново. Хонинов Михаил почетный гражданин города Березино. Как я познакомился с Михаилом Ванькаевичем, не помню. Но про него был наслышан еще в Сибири от мамы. Они учились вместе в Астрахани, в техникуме искусств, а потом с 1936 года работали в Калмыцком театре. После депортации он был директором театра. Михаил Ванькаевич поразил меня своей харизмой. Он всегда почему-то был шумный, громко разговаривал, говорил безаппеляционно, как давал команды на войне, глаза немножко навыкате, с большой гривой волос. Мы были одного роста, но он был немножко полноват. Встречались обычно на Пионерской или возле обкомовской гостиницы. Он брал меня под руку и говорил:

– Проводи меня.

И мы шли вниз к пескам. По дороге он спрашивал про дела в театре. А потом начинал костить чиновников, партийных функционеров и незаметно переходил на творческие дела. Очень переживал, что мало обращают внимание на культуру, нет денег на печатание книг. Однажды, при очередном провожании, Михаил Ванькаевич сказал, что у него есть пьеса-сказка.

– Посмотри, может, понравится, – сказал Михаил Ванькаевич, хлопнул по плечу и удалился.

В другой раз он спросил про маму.

– Весёлая была она. Мы все были веселые тогда. А потом скрутили нас. И сейчас свои же крутят. Но я не веревка! И ты не сдавайся! Чего это главными режиссерами у нас всегда варяги становятся? – и он начал громко костить министра культуры и еще секретаря по идеологии. Шли прохожие. Михаил Ванькаевич, не обращая внимания, костил все и вся. Вдруг успокоился и сказал:

– Но это между нами.

Ну, думаю, бывший партизан и тоже чего-то боится. При встречах Михаил Ванькаевич чего-то не договаривал. Я видел: что-то его гложет внутри, какая-то боль в душе, но мне, молодому, он не хотел говорить. Хотел высказаться, но я был не тот субъект. И я был не в материале. Я был хорошим слушателем и больше ничего. Не мог поддержать, посоветовать.

Многих, про кого он говорил, я не знал. Стоял, как истукан, и кивал головой. Уж очень были разные весовые категории, да еще мой никудышный возраст. Не до каких-то размышлений, выводов. Не любопытные мы в молодости. Если бы сейчас встретились, мы бы поплакали на всю катушку. Я чувствовал, что Михаил Ванькаевич хорошо ко мне относится, он был человек независимый, у него был свой кодекс внутри. И какую статью внушить собеседнику, он знал.

Человек зависимый и не талантливый живет тем, что о нем думают другие, а человек независимый и небездарный живет тем, что он думает о других. Вот это мне понравилось в нем. Может он был излишне категоричен, но его позиция и оценка явлению, событию, человеку были ясны и не двояки.

«Взять высотку!» – звучит подтекст в разговоре. Не обойти, не переждать, а «взять высотку» и все тут. Человек он был прямой, бескомпромиссный. Вначале рубил, а потом думал. Правильно ли делал? Но таков характер. Иногда нужно поступать и так, как требует сердце. А потом уже включать ум. Доброхоты накатали письмецо на Михаила Ванькаевича, а тут еще партийная организация Союза писателей Калмыкии вдруг «разоблачила» злостного неплательщика партийных взносов партизана-писателя. Ведь был нанесен огромаднейший урон государству. Чуть не сорвал пятилетний план страны из-за неуплаты партийных взносов. Классики «изобличили» белорусского партизана, который подрывал экономические устои СССР. К стенке его! И выгнали из партии, а потом вымыли руки и верно с «чистой совестью» вдарили по наркомовской.

Гитлеровцы давали вознаграждение за голову Миши Черного 10 тысяч оккупационных марок, а соплеменники-классики сняли с партии. Поэтому что-то Михаил Ванькаевич мне не договаривал, а в душе у него видно скребло бульдозером.

А еще раньше, когда Михаил Ванькаевич работал директором театра в клубе «Строитель» после депортации, тоже доброжелатели написали письмо в обком партии. Кто написал, я знаю, но не о них сейчас речь. Михаила Ванькаевича вызвали на ковер бюро обкома партии и спросили у героя-партизана Белоруссии:

– Одевали и использовали театральный костюм в быту, а не на сцене?

Бывший партизан Хонинов отвечал, как на допросе.

– Одевал театральный костюм.

– А почему вы, директор театра, использовали государственное имущество? – спросили члены обкома партии.

– Понимаете, товарищи члены бюро, одеть было нечего. Приехал из Сибири в старье, а тут надо выходить на сцену перед зрителем, не в старье же выходить. Вот я на час-два одевал театральный костюм, – честно признался герой-партизан Белоруссии, за голову которого гитлеровцы давали 10 тысяч оккупационных марок.

На страницу:
8 из 15