Полная версия
Посмотри на меня
– Только не продавай эту квартиру после моей смерти. Она твоя, я дарственную подписала. Пусть останется, – попросила бабуля, вручая Виталию бумаги – подарок на восемнадцатилетие.
Виталию и в голову не могло прийти продать эту квартиру. Ему было в ней хорошо. Эта квартира умела менять цвет и свет. Обои вдруг становились не бежевыми, а оливковыми. Мутный свет люстры вдруг выдавал такую тень, которую искусственно не создашь. Это было его место. Место силы. Сюда он приезжал, когда было хорошо и когда плохо. Когда болел или, наоборот, находился на творческом подъеме. Здесь он, отбросив кисти, сражался с осиным гнездом. В этой квартире-хамелеоне достаточно было повесить на карниз любую тряпку, чтобы получить новый свет, новые тени. Ни одна студия, самая просторная и шикарная, не могла похвастаться таким свойством. Бабушка сразу же выделила ему большую комнату, перетащив куцый диванчик и все свои вещи в маленькую.
– Бабуль, давай я в маленькой, – просил Виталий.
– Нет. В своей делай и меняй что хочешь, а мой будуар не трогай, пока я не умру.
После бабушкиной смерти Виталий врезал в ее комнату замок и закрыл. Иногда заходил, ложился на диванчик и засыпал. Он не переставил ни одной фотографии на полке, не убрал ни одной салфетки. Бабушкина любимая чашка так и стояла на столе. Ее спицы, воткнутые в клубок, лежали в углу диванчика. Он взял только бабушкину любимую подушку-думочку. Подкладывал под спину. Боль, иногда мучившая его, уходила сразу же.
Виталий помнил, как украдкой сделал набросок – Инга стояла к нему спиной, курила в форточку. Неожиданно долго, почти не двигаясь. Он схватил карандаш, кусок бумаги и попытался зафиксировать тот момент. Инга обернулась, когда он дошел до ступней. Самого главного. Для него значимого. Сколько раз он себя проклинал, что не начал со ступней, с пола? Тогда бы Инга обрела устойчивость, а не висела в воздухе. Конечно, он мог дописать позже, ничего сложного, два штриха. Но для него момент ушел. Инга сделалась призраком. Тот набросок, самый первый, так и остался лучшим. Все остальные он сравнивал с ним, но больше ни разу не удалось поймать ни тот свет, ни тени, ни Ингу. Ее напряженную спину, вскинутый подбородок, когда она выпускала дым. Пальцы, державшие сигарету. Инга красиво курила. Всегда. Виталий, не реагировавший на березу и тополя, задыхался от табачного дыма. Не мог дышать. Глаза начинали слезиться.
– Не кури, пожалуйста, – просил он.
– Я хочу, – отвечала спокойно она, пошире открывая форточку.
– Зачем ты куришь?
– Мне это нравится. У меня не так много пороков, вредных привычек. Курение я могу себе позволить. И бросать не собираюсь. Не проси.
Виталий больше не просил. Точнее, просил, чтобы она еще раз встала к окну и курила так, как в тот день. Но все было иначе. Не так.
– Подожди, еще пять минут, можешь еще одну сигарету выкурить? – умолял он.
– Нет, не могу. У меня уже дым из ушей идет, – отвечала Инга. – Могу изобразить. – Она делала вид, что курит.
– Нет. Это подделка. Ты ненастоящая. Это видно, – сердился Виталий.
– Тогда переключись на что-то другое, – хмыкала Инга.
И он переключился. На ее ступни, пальцы, ключицы, бедренные кости, икры, ахилловы сухожилия. Они были неидеальными, но он не мог оторвать от них взгляд. Слишком высокий подъем. Стопа, будто сломанная. Инга никогда не стояла на полной стопе – или выламывала ступню, или поджимала пальцы. Ему становилось нехорошо. Он боялся, что она сейчас переломает себе все пальцы. У нее были «иксовые» ноги, как говорят в балете. Выгнутые коленками в обратную сторону, как у жеребенка или олененка. Природные данные или аномалия тела, которая считалась идеальной для сцены. И эта невероятная стопа. С увеличенной горкой сверху. Инга, если натягивала носки, доставала пальцами до пола. Сколько раз он пытался нарисовать ее ступню? Миллион.
– Меня брали в балетную студию, но мама не хотела водить. Говорили, что у меня данные, которые раз в сто лет появляются, – как-то рассказала Инга. – По-моему, это уродство. Генетическая поломка.
– Это прекрасно, – шептал Виталий, мгновенно забывая и о Лене, и о сыне. Обо всем на свете. Для него существовала только эта выгнутая, будто выломанная, стопа.
Лена потом звонила. Кричала. Срывалась в истерику, без конца задавая один и тот же вопрос, на который у Виталия не было ответа:
– Как ты мог так поступить? Как ты мог? Это же твой сын!
Виталий молчал.
– Ты даже не считаешь нужным придумать объяснение своему поступку! – кричала Лена, заходя на очередной круг скандала. – Не хочешь попросить прощения? Не у меня, у сына?
– Прости, – выдавил из себя Виталий и вдруг вспомнил, как его мать тоже требовала просить прощения за любую шалость или провинность. Маленький Виталик даже не знал, что мама от него хочет, потому что не понимал, как это – «просить прощения». Но дети быстро догадываются, что от них хотят взрослые, не вникая в смысл слов, которые звучат абракадаброй. Виталик, склонив голову, говорил:
– Прошу прощения.
– Скажи, что больше так не будешь! – требовала мать.
– Я больше так не буду, – повторял послушно Виталик.
Уже в детском саду он получил возможность до совершенства отточить мастерство просить прощения. Он первым подходил к воспитательнице или нянечке и, глядя в пол, шептал:
– Прошу прощения. Я больше не буду.
Те тут же сменяли гнев на милость, поскольку ребенок сознался сам, да еще и пришел с повинной до того, как его начали ругать. Конечно же, Виталика гладили по голове и просили, чтобы он был «хорошим мальчиком» и больше не ломал, например, игрушечный экскаватор и не путал детали металлического конструктора, закладывая их в разные коробки. А также не лепил пластилин к длинным косам Ниночки и не дразнил толстую Тусечку толстой Тусечкой.
– Я больше так не буду, – сказал Виталий Лене и невольно, естественно, не специально, хохотнул. Он не мог ей объяснить, что в тот момент вспомнил маму, воспитательницу и Ниночку с Тусечкой.
Вот тогда-то и наступил конец.
– Ты издеваешься, да? Тебе смешно? – Лена даже не кричала, а стонала от гнева, бессилия, ярости.
Позже Виталий узнал, что родители Лены тогда уехали отдыхать в пансионат. Собрались впервые за много лет. Всего на десять дней. Передохнуть от забот о внуке, бесконечных волнений за судьбу дочери. Ленина мама, Людмила Михайловна, до последнего отказывалась ехать. Переживала, как оставит дочь и внука. Но и сил уже никаких не оставалось. Они с мужем давно собирались в Кисловодск – гулять по парку, пить воду, пахнущую сероводородом, и кислородные коктейли. Ходить на процедуры, массажи. Принимать лечебные ванны. Людмила Михайловна мечтала о новомодных, грязевых, которые якобы излечивали все болезни – от артрита до мигрени. А еще, по отзывам отдыхающих, продлевали женскую молодость во всех смыслах, включая интимный, о чем Людмиле Михайловне сообщила знакомая, побывавшая в том же пансионате. Конечно, по секрету, обдавая ухо слюной и жаром дыхания.
Лена тоже хотела, чтобы родители уехали отдыхать. Она понимала, что им это необходимо. Обоим. Мама устала от бытовых хлопот. Отец – от чувства вдруг возросшей ответственности. Мама как заведенная твердила, что они справятся, все будет хорошо, лишь бы Леночка была счастлива. И пусть поступает как знает, как хочет. Отец, бывший военный, не принимал этих аргументов. Он стучал кулаком по столу, а выпив, норовил поехать к «этому папаше» и призвать того к исполнению отцовского долга. Была б его воля, он бы вывел «зятька», оказавшегося нерадивым новобранцем, на плац и заставил бы часов шесть маршировать. На жаре. До теплового удара. Или посадил бы на три дня на гауптвахту. Тогда бы тот точно захотел стать лучшим отцом для своего сына.
Когда родители уехали, Лена вдруг поняла, что боится. Лерик капризничал, плохо спал, плохо ел. Плакал надрывно, часами. Она не могла его успокоить, как ни укачивала, и не понимала, с какой стороны подступиться к ребенку. Да, мама, ставшая бабушкой, почти полностью взяла на себя и кормления, и купания, и укачивания. Ночью подскакивала, едва Лерик начинал хныкать, и быстро успокаивала. Лена гуляла с коляской. Читала, сидя на лавочке, болтала со случайными приятельницами – Лерик, оказавшись на улице, засыпал сразу же.
Лена несколько раз собиралась позвонить Виталию, но останавливала себя. Она справится. Все справляются, значит, и она сможет. Но когда Лерик вдруг начал задыхаться, Лена растерялась и запаниковала. Она наконец осознала, что значит остаться одной. Когда за спиной никого – ни мамы, ни отца, ни какого-никакого мужа, с которыми можно разделить ответственность.
Лена позвонила в «скорую». Боялась, что на нее накричат, не дослушают, не поймут, но там, к счастью, ее слезы, невнятные объяснения не вызвали удивления. Перепуганной молодой мамочке положено быть нервной. «Скорая» приехала быстро. Необходимости в госпитализации, как заверил Лену врач, нет. Но Лена умоляла забрать их с сыном в больницу. Ей так было спокойнее. Не одна, рядом врачи. Пусть убедятся, что с Лериком все хорошо.
Виталий тогда так и не приехал. Ни в тот день, ни на следующий. Лена звонила еще несколько раз, просила привезти кефир, печенье, коробку конфет для медсестер, забрать их из больницы и довезти до дома. Она до последнего ждала, что увидит Виталия в вестибюле больницы. Оглядывалась на улице, надеясь, что тот просто вышел покурить. Стояла в воротах, глядя на дорогу, давая ему еще один шанс – появиться сразу на такси, извиняясь за опоздание. Но Виталий не приехал. Или забыл, или ему было наплевать. Так решила для себя Лена и была недалека от истины. Он и забыл, и наплевал, откровенно говоря. Его интересовали только старый бидон и пропорции.
Звонки Лены его раздражали. Он ждал, что позвонит Инга. Не выходил даже в магазин – вдруг она приедет в тот момент, когда он будет стоять в очереди за хлебом? Не станет ждать. Когда звонила Лена, Виталий думал только об одном – в этот самый момент могла позвонить Инга, услышать короткие гудки «занято» и не перезвонить. Никогда.
Это была настоящая зависимость. Без Инги он не мог ни есть, ни спать, дышать не мог. Жить не хотел. Она все про него знала – про Лену, Лерика, развод, который он даже не заметил. Виталий ничего не скрывал.
– Почему ты молчишь? – спросил он как-то у Инги.
– А каких слов ты от меня ждешь? – равнодушно уточнила она. – Ты все равно поступишь так, как сочтешь нужным. Людям не нужны советы. Они вообще никого не слышат, кроме самих себя.
Он считал нужным быть с ней, писать ее. Набросками, кусками, выписывая ключицы, ложбинку на спине, шею. Ждать, мучиться ожиданием. Все остальное его не интересовало.
Лена его так и не простила за тот случай. Позвонила и сказала: Виталий может забыть, что у него есть сын. Навсегда. Больше он его не увидит. Алименты пусть перечисляет, согласно закону. Но никаких встреч. Никакого общения.
– Хорошо, – ответил Виталий.
– Хорошо? – Лена закричала так, будто ее полоснули ножом. – Что хорошо? Ты чудовище! Ты сейчас говоришь «хорошо»? Ты сам себя слышишь? Ты меня слышишь? У тебя нет сына! Ты это понимаешь? Это хорошо? Господи, как ты с этим будешь жить? Надеюсь, каждый твой день превратится в ад. Я хочу, чтобы ты испытывал ту боль, которую пережила я. И чтобы задыхался так, как твой сын. А еще лучше – сделай одолжение – сдохни. Чтобы я честно говорила сыну, что его отец умер. Даже на могилу к тебе приду и цветы принесу. Только сдохни, пожалуйста. Ты не должен ходить по земле. Такие, как ты, не должны, не имеют морального права. Пустые, никчемные, бесполезные создания, не способные даже на то, чтобы заботиться о потомстве. Без животных инстинктов. Слышишь? Ты – никто. Пустое место. Ничтожество. У тебя нет близких. И не будет. Ты понял? Я тебя проклинаю. Хочу, чтобы ты никогда не узнал, что такое настоящая близость, семья, поддержка. И знаешь что еще? Не проклятие, а просто совет. Не становись больше отцом. Ты не можешь. Не способен. Тебе дети противопоказаны.
– Интересно, а если бы он был сантехником или окончил заборостроительный институт, ты бы стал с ним общаться? С тем же энтузиазмом? – спросила Инга, повернувшись на живот. Он сначала задохнулся от желания, а потом от ее вопросов.
– Кто? – не сразу отреагировал Виталий. Он думал о том, какой могла бы быть их с Ингой дочь. Да, у них должна была родиться именно девочка. Наверняка похожая на Ингу, с ее странными и прекрасными ступнями, шеей, ломкими руками. Он часто писал Ингины руки. Если она опиралась на ладонь, рука выгибалась в локте так, что становилось страшно. Будто рука вот-вот сломается.
– Ты как птица, – часто повторял Виталий.
– Почему?
– У тебя будто нет костей. Как у обычных людей. Ты – лебедь. Смотри, как ты сидишь… – Виталий прочертил пальцем по воздуху, повторяя изгиб ее руки. – Это ненормально, странно и прекрасно. У людей так руки не гнутся.
– Да, меня в детстве дразнили «гуттаперчевой девочкой». Помнишь книгу «Гуттаперчевый мальчик»? Нам ее задали читать на каникулы. После этого меня начали дразнить. Я себя ненавидела. Свое тело. Знаешь, какая кличка у меня была в школе? Змея. Такие в цирке выступают с номером «женщина-змея», которая может ноги к ушам поставить. Аттракцион. А на самом деле это болезнь, – хмыкнула Инга. – Я всю жизнь живу с болью – колени, стопы, суставы разламывает, выкручивает, голова раскалывалась. В детстве врачи говорили, что я так расту. Так и называли – болезнь роста. И говорили, что все само собой пройдет. Не прошло. Надо было идти работать в цирк.
Виталий схватился за карандаш. Инга смотрела иначе. Во взгляде отразилась боль. Изменился цвет зрачка – темно-коричневый вдруг окрасился охрой с проблесками оливкового, болотного.
– У тебя сейчас зеленые глаза… – прошептал Виталий.
– Да, так бывает, – пожала плечами Инга. – А ты можешь вот так сделать?
Она подскочила на кровати и села в позе лотоса, заложив ноги, как делают йоги, легко забросив ступни на бедра.
– Издеваешься? – рассмеялся Виталий.
– Знаешь, я все детство развлекала одноклассников трюками. Мне за это давали списать математику или физику. Смотри. – Инга отогнула мизинец на 90 градусов. Виталий охнул.
– А вот так? – хохотнула Инга и пригнула большой палец к предплечью. – Попробуй.
– Нет, спасибо. Я себе палец сломаю.
– Знаешь, что самое смешное во всем этом? Лишь один врач сказал моей маме, что я больна. И лишь тот врач заметил то, что не замечал никто. Я при всей своей гибкости, гуттаперчевости, не могу прогнуться под лопатками. В пояснице могу сложиться в мостике, обхватив руками лодыжки. А под лопатками не гнусь совсем. Знаешь почему? Тот врач сказал, что сразу видит детей, на которых дома кричат или которых обижают. Тех, кто живет в боли, не важно какой – физической или моральной. Такие дети не умеют гнуться под лопатками, потому что привыкли сутулиться, закрываться, защищаться от внешнего мира, реальности. Они не чувствуют защиту. Врач посоветовал маме просто перестать на меня давить и оставить в покое. Дать мне возможность расправить лопатки и плечи. Мама тогда сказала, что врач странный и явно шарлатан, раз даже никаких таблеток не выписал. С чего он вообще взял, что мне плохо? Всем бы так плохо было. А она к нему записывалась на прием за два месяца и заплатила крупную сумму. И за что? За то, что врач ее во всем обвинил?
– У тебя идеальные лопатки и плечи, – промямлил Виталий.
– Нет. Они изуродованные, как и все тело. Мама нашла другого врача, который прописал мне корсет. Пыточный инструмент. Мама была счастлива, считая, что этот способ точно поможет и я не буду ходить скрюченная. Я ведь даже сидеть ровно не могла от боли. Выскакивала после урока на перемену в слезах. Мне было удобно только в одной позе – поднять колени к груди и ссутулиться так, что спина становилась горбом. Мама отправляла меня в школу в корсете, который я срывала в туалете. Даже на физре я стеснялась переодеваться – все тело было в мокнущих язвах. Летом мама отправила меня в Евпаторию, в пансионат для лечения заболеваний опорно-двигательной системы. До сих пор страшно вспоминать то лето. Тех детей, у кого были проблемы с ногами, заставляли носить специальные ботинки, тяжеленные, кондовые. По жаре в них было невозможно стоять, не то что ходить. Все – и малыши, и подростки – плакали – ботинки сжимали и без того исстрадавшиеся, изувеченные ноги. Их называли «испанками», как испанский башмачок для пыток. Воспитатели следили, чтобы ботинки были крепко зашнурованы, и заставляли детей проходить в них три круга вокруг огромной центральной клумбы.
Представь себе детей разного возраста, которые еле двигались по кругу друг за другом. Они волокли ноги, будто на них навесили кандалы. Рыдали в голос все, не стесняясь, не сдерживаясь. Прогулка была ежедневной пыткой. Плач заглушали бодрой музыкой, раздававшейся из громкоговорителя. Включали специально на время прогулок. Ладно, я считалась уже взрослой, и мама со мной не поехала. Но с маленькими детьми прибыли мамы или бабушки. Они снимали комнаты по соседству с пансионатом и собственными глазами видели эти прогулки. Из-за забора, конечно, но наблюдали все издевательства. Никто не вмешался, не защитил собственного ребенка, не забрал оттуда в первый же день. Это было настоящее предательство. С таким мало что может сравниться.
Малыши после прогулки не могли идти на обед. Они падали пластом на кровати и плакали уже тихонько, всхлипывая, уткнувшись в подушку. Потому что тех, кто плакал громко, воспитатели наказывали – заставляли снова обувать ботинки и стоять в углу. Я помню, что мы, спинальники: те, кто был отправлен в пансионат после травм позвоночника, и такие, как я, – странные, с врожденными особенностями или без понятного диагноза, – носили малышей в столовую на руках. Иначе они бы остались голодными – приносить еду в палаты воспитатели запрещали. Это тоже считалось частью терапии: голод – самый мощный стимулятор. Захочешь есть – доползешь до столовой. А эти малыши не хотели ползти. И есть не хотели. Хотели умереть. Признавались в этом так, что мы, подростки, верили – дети прекрасно знают, о чем говорят. У них не было страха перед смертью. Было ожидание. Смерть они призывали, умоляли прийти поскорее, разговаривали с ней, как с живым существом, которое может забрать и принести долгожданное облегчение. Одна девчушка, Катюша – пятилетняя, но выглядела как трехлетка, – рассказывала, что после смерти попадет на облачко и будет на нем спать. Она так красочно описывала жизнь на облаке, что остальные дети тоже стали верить, что после смерти попадут на небо. Когда это услышала воспитательница, она заставила Катюшу мыть язык хозяйственным мылом, чтобы больше не «рассказывать всякие глупости». В том пансионате была концентрация жестокости, издевательств и извращений. Там могли работать только маньяки, которым нравится причинять боль детям.
Мы, подростки, поделили маленьких детей между собой и каждый носил одного или двух подопечных в столовую, в душевую, в туалет. Конечно, это категорически запрещалось делать, но нам было наплевать. Я тогда решила для себя, что если не помогу Катюше или еще кому-нибудь, то сама утоплюсь или повешусь. Потому что выдержать такое возможно, только если противостоишь, пусть из последних сил, но сопротивляешься.
Каждое утро мы напяливали на себя гипсовые корсеты, в которых было невозможно согнуться и повернуться. Тело под ними жутко чесалось. Но дети живучи и изобретательны. Кто-то из более опытных ребят показал, как разбивать молотком корсет, делать его мягче. Как незаметно подрезать шнурки и не завязывать до конца, до потери способности дышать. Молоток был украден давно, спрятан за шкаф, а его местонахождение передавалось по страшному секрету вновь прибывшей смене мучеников. Так что мы хотя бы могли ходить и помогать младшим.
По вечерам нас всех отправляли на «коврики». Считалось, что эти волшебные коврики с острыми пупырышками-аппликаторами снимают зажимы и спазмы. Нас собирали в одной комнате. Те, у кого имелись проблемы с ногами, стояли на этих ковриках. А мы – лежали. Мама потом купила такой коврик за какие-то немыслимые деньги и заставляла меня на нем лежать каждый день. Это было издевательство. Пытка. Насилие. Кто-то лежал спокойно, даже с удовольствием, я же не могла. Меня будто иглами прокалывали насквозь. Тогда я узнала, что такое ненависть. Настоящая. Нутряная. Когда хочешь убить родного человека, который обрекает тебя на ежедневные страдания. И утверждает, что это ради твоего же блага. Страшнее всего не просто ненависть, а ненависть, порожденная нестерпимой болью.
– Не уезжай. Я от тебя завишу физически. Всегда так было, ты знаешь, – попросил Виталий.
– Да, знаю. Но с тобой я тоже страдала. Наша связь… странная… не приносила мне облегчения, счастья. Только боль. Я прокручивала ее в голове, наслаждалась ею. Старалась выгнуть посильнее ногу, тебя это вводило в ступор. Ты смотрел на меня, а я на тебя – чем сильнее ты удивлялся, ужасался, тем мне было приятнее. Извращение какое-то. Тебе так не кажется? Я бы привлекла тебя, если бы не мои, так сказать, особенности? Если бы я была обычной? – Инга буравила его взглядом. Он терпеть не мог, когда она на него так смотрела. Не моргая. Как у нее это получалось? Она лежала голая, полностью от него зависимая в тот момент. Как и много лет назад, она не стеснялась своей наготы, что его потрясало. Он всегда стыдливо прикрывался простыней.
На своих многочисленных эскизах Виталий пытался набросить хотя бы кусок ткани на ее грудь, бедра. Пусть намеком, но прикрыть эту наглую, беспардонную наготу. Но так и не получилось. Инга на рисунках могла быть только голой. Никакого поворота ноги, положения тела, скрывавшего срамоту, руки, будто случайно прикрывшей грудь, эскиз не допускал. Виталий злился, хотел порвать рисунок, но не мог. Он хранил их все. Старая папка с истрепавшимися углами, на завязках, превратившихся со временем в нитки, уже не вмещала все наброски. Но он не хотел заводить другую. Потом пришлось. Он никогда и никому эти рисунки не показывал. Никому, кроме Инги.
Сколько времени спустя она позвонила? Прошел год с небольшим. Он уже не ждал ее. Не отчаялся, не смирился – просто устал. Не каждому человеку дан дар ожидания. Далеко не каждый умеет терпеть разлуку. И не каждый готов к тому, чтобы жить лишь надеждой. Виталий тогда окончательно перебрался в бабушкину квартиру, забрав остатки вещей, которые Лена выставила на лестничную клетку. Он не открывал сумку. Дошел до ближайшего мусорного контейнера и выбросил. Вместе с Леной и неудавшейся попыткой семейной жизни.
К телефонным звонкам Виталий успел привыкнуть – часто звонили по работе заказчики, и он уже не дергался от каждого звонка. Сердце не рвалось на части. И оттого сильнее было потрясение, когда он услышал в трубке ее голос.
– Привет. Весна наконец наступила. У тебя как, окна грязные? А я помыла. И сразу же пошел ливень. Помнишь, как ты жаловался, что тебе не хватает света? – рассказывала она, будто они расстались буквально вчера.
– Это ты? – У Виталия пересохло во рту. Он еле ворочал языком.
– А ты ждал звонка от кого-то другого? – усмехнулась Инга. – Ну, прости. Просто посмотрела сегодня на окна без занавесок и тебя вспомнила. Вот решила позвонить.
– Я ждал. Тебя, – промямлил Виталий. – Приедешь?
– Когда? – легко спросила Инга.
– Когда можешь? – Виталий боялся сказать лишнее.
– Сейчас могу, – ответила Инга. – Через час буду. Если, конечно, хочешь.
– Хочу…
В тот день, когда Инга появилась в его квартире, Виталий сделал то, о чем раньше и помыслить не мог. Достал папку, в которой хранил наброски, дернул неудачно завязку, вырвав с корнем, и рисунки разлетелись по полу. Он кинулся их собирать, и в этот момент Инга зашла в квартиру. Он специально оставил дверь открытой. Конечно, Виталий не стремился произвести на нее впечатление. Не мечтал увидеть ее восторженный взгляд – он наблюдал, как она берет один лист, рассматривает, откладывает в сторону, потом другой. И уж тем более не предполагал, что она сядет на кровать и весь вечер будет рассматривать его наброски. Свои части тела – от пальцев до шеи.
– Что ты хочешь? – иногда спрашивала его Инга в моменты близости.
Он хотел одного. Это было его тайное, самое запретное желание. Самая неприличная мысль, сидящая в голове. Самое недозволительное, выходящее за все рамки извращенное желание, в котором он не мог признаться. Позже окажется, что так и не признается: чтобы она наконец обняла его, поцеловала по-другому – с нежностью, исходящей изнутри, из желудка, которую нельзя сыграть или сымитировать, как наслаждение. И сказала, что он гений, настоящий. А потом поцеловала бы его руку, ладонь с внутренней стороны. Прижала к своей щеке и снова поцеловала. Он мечтал, чтобы хоть раз она поцеловала его ладони в знак благодарности, нежности, восхищения, признания.
Как он когда-то целовал ее ступни. Каждый палец. Когда удалось сделать набросок, от которого ему хотелось плакать, настолько рисунок соответствовал действительности. Идеальный. Не придраться. Написанный по памяти. И потом он целовал каждый ее палец, каждую фалангу с признанием – он изобразил все так, как есть.