Полная версия
Неровный край ночи
– Они никогда не перестают трудиться над своими гнездами – даже в это время года, когда их птенцы уже выросли и улетели, – объясняет Антон мальчикам. Его будущим приемным сыновьям.
Ал замечает:
– Отец Эмиль говорит, что гнездо к удаче.
– Он священник в этой церкви?
Ал кивает.
– Аисты на колокольне оберегают от зла, – так сказал святой отец. Но я этому не верю. Не до конца.
– Священник, конечно же, никогда не солжет тебе.
Антон снова переводит взгляд на аиста, чтобы мальчики не заметили веселой искорки в его глазах.
– Я не думаю, что он прям солгал. Но только Бог может уберечь от зла.
Пол вмешивается в порыве неожиданного возбуждения:
– Бог создал аистов и говорит им, куда лететь!
– Это так, – соглашается Антон. – Бог создал все хорошие вещи.
– А плохие вещи тоже создал Бог? – Ал произносит свой вопрос тихо, почти шепотом.
– Какие плохие вещи ты имеешь в виду?
Пол снова выкрикивает:
– Пауков и ядовитых змей!
Ал качает головой, снисходительно реагируя на возгласы младшего брата.
– Я имею в виду людей, который причиняют боль другим.
Для своего возраста он уже слишком взрослый, но таков уж удел детей, растущих среди страданий. Как семена, давшие всходы в темном уголке, они растут тонкими и длинными, цепкими и бледными. Да и у кого могли бы развиться сильные корни, когда сама земля в опасности, когда света почти не осталось?
– Ты слышал рассказы о людях, которые причиняют боль другим?
Он молится про себя, чтобы не оказалось, что эти дети видели жестокость своими глазами, в их-то возрасте.
– Да, – говорит Ал. – Мне эти рассказы не нравятся. Я хотел бы, чтобы они не были правдой, но это же все правда, верно? Мальчики в школе рассказывали мне о…
Он запинается и осторожно оглядывается по сторонам. Этот мальчонка уже знает, что некоторые мысли слишком опасны, чтобы произносить их вслух. Отец небесный и Творец всего сущего, почему Ты заставил нас жить в такие времена? Почему ребенок боится говорить правду?
– Мальчики рассказывали о плохих вещах, которые делают солдаты.
Он практично не уточняет, о каких именно солдатах идет речь – немцах или Томми.
– Нет, парень, – говорит Антон, – Бог не толкает людей на то, чтобы причинять зло друг другу. Но Бог дал нам право делать выбор. Творим ли мы добро или зло – это только наше собственное решение и наша ответственность.
Ал посматривает искоса на аиста. Наблюдает, как тот вплетает прут в свое приносящее удачу гнездо.
– Я не понимаю, как кто-то может выбрать творить зло.
Антон кладет руку на плечо Ала. Мальчик сам хрупкий, как птица, костлявый и легонький.
– Я тоже этого не понимаю. – Он заставляет себя улыбнуться. – Я услышал колокола и решил взглянуть на церковь. Но мне пора возвращаться в комнату. Нужно переодеться к ужину. Хотите пойти со мной?
– Мама не возражала бы, – говорит Ал, все взвесив.
Они бредут назад через Унтербойинген. Антон такой высокий, что ему приходится специально замедлять шаг, чтобы идти в ногу с мальчиками. Уже давно он не сопровождал детей куда-либо. Они прыгают, и скачут, и вечно мельтешат там и тут, даже Альберт; никакой одиннадцатилетний мальчуган не может быть таким рассудительным маленьким человечком постоянно. Между ними пропасть – она существует лишь в сознании Антона, в этом он не сомневается, но от этого расстояние между ними не становится меньше. Так много лет разделяют нас. Пусть я когда-то и был так же молод и беззаботен, сейчас мне уже не вспомнить, каково это.
– Я все хотел вам сказать, – начинает он после долгого молчания, аккуратно подбирая правильные слова. – Я не собираюсь пытаться заменить вам отца. В ваших сердцах, я имею в виду. Если вы даже близко не будете любить меня так, как любили его, это совершенно нормально. Я здесь, чтобы помочь вам, ребята, – вам, вашей сестре, вашей матери. Это все, чего я хочу, – помочь.
– Почему? – спрашивает Пол.
Он понимает вопрос. Почему тебе есть дело до нас? Мы тебе чужие.
Антон отвечает:
– Потому что Господь велел нам любить друг друга.
– Даже евреев и цыган?
Ал хватает Пола за шиворот, будто собирается встряхнуть, чтобы тот молчал. Но Ал только обводит улицу взглядом, нервно и напряженно.
Я уже не помню, каково быть столь юным, но помню, что в детстве я никогда не был так напуган.
– Да, – продолжает Антон. – Все мы Божьи дети, что бы вам кто ни наплел. Но, – он бросает взгляд на Ала. – Об этом лучше говорить там, где нас никто не услышит. Не все думают так же, как мы, а иногда, когда люди не согласны, они могут разозлиться.
Все мы Божьи дети, одни руки создали нас – евреев и цыган, сильных и слабых, тех, чье сознание цельно, и тех, у кого оно расколото. Пол и Ал не слишком отличаются от детей, которых он учил в Сент-Йозефсхайме. Мальчики Элизабет умны. Едва ли кого-то из учеников Антона можно было назвать умными, но их невинность была дорога Господу – их внутренняя доброта, такая великая, какую не найти в человеке с цельным рассудком, и данная более щедро. Вправду ли ты призвал меня, о милосердный Боже, сюда, чтобы я играл роль отца для детей этой вдовы? Или все это лишь мои измышления?
Он послушен создателю всех законов, но он также знает, что действует по своей воле, надеясь искупить то, что искупить невозможно. С молитвой он сможет воскресить в этих счастливых живущих детях тех, кого он спасти не смог, найти облегчение от тяжести своих грехов. Каковы его грехи? Он мысленно перечисляет их – в каждой мысли, в каждом биении сердца. Трусость, слабость, подчинение режиму, который противен Отцу всего сущего в каждом своем проявлении, в каждом движении через континент к мировому господству.
Когда они заворачивают за угол пекарни, прямо на них несется Мария, решительно сжав кулачки и так энергично вскидывая колени, что юбка струится волнами и надувается. Она наскакивает на ноги Антона и от неожиданности останавливается, широко раскрыв глаза. Она раздумывает, не зареветь ли.
– Что это ты тут делаешь? – интересуется Ал ворчливо. – Тебе нельзя уходить дальше переулка! И платье у тебя порвалось. Мама рассердится. У нее и без того работы хватает, а ты ей еще добавляешь!
Мария, тем временем, решает не плакать. Она поясняет Антону:
– Мама очень устала.
Она произносит это как простой общеизвестный факт – небо голубое, у кошек есть усы.
Антон говорит:
– Ступай-ка прямиком домой, Мария, а то мама будет волноваться. Когда будешь дома, переоденься в другое платье, а это отдай братьям. Они принесут его мне в комнату над магазином Франке.
– Ладно. – Мария беспечно шагает под надзором братьев, явно мало обеспокоенная тем, что мама может разозлиться, равно как и рваным платьем.
Вечером, пока Антон ест свой простой ужин, состоящий из хлеба, масла и холодных консервированных бобов, – как он привык в Сент-Йозефсхайме, – приходят Ал и Пол, топая по лестнице наверх. Пол несет зеленое платье Марии, скомканное в руке.
– Мама все-таки разозлилась. Мы ей сказали, что вы велели принести его вам, тогда она только взмахнула руками и сказала: «Делайте, как сказал отец!» Вы теперь наш папа?
– Я стану им, когда мы с вашей мамой поженимся.
Он берет платье и расправляет его на коленях, чтобы оценить ущерб.
– Почему вы хотите на ней жениться?
Антон издает смешок:
– А есть какие-нибудь причины, почему мне бы этого не делать?
– Нет, – отвечает Пол, пока Ал постепенно заливается краской, раздосадованный тем, как несдержанно ведет беседу брат. – Вы мне нравитесь как друг, так что, наверное, как папа понравитесь тоже.
Ал быстро поправляет его:
– Как отчим.
– Надеюсь, я не разозлил вашу маму, попросив принести мне платье. – Он поднимается с краешка кровати и открывает один из чемоданов, чтобы найти там свой маленький швейный набор, свернутый в валик и спрятанный в кожаный чехол. Сияние дня, готового перейти в вечер, на гладкой латуни привлекает внимание мальчиков; они оба спешат к чемодану и заглядывают внутрь.
– Prima[12], – вырывается у Ала шепотом.
Антон говорит:
– Можете достать инструменты, если хотите их поближе рассмотреть. Но играть лучше не пробуйте. Не будем беспокоить герра Франке, он там, внизу.
– Хорошо, что вы не расстраиваете Мебельщка, – говорит Ал, пока любуется корнетом, очарованный его трубами и изгибами, его гладкой прохладной поверхностью. Белоснежные клапаны замкнуты в раковине-жемчужнице.
– Почему? У него такой плохой характер?
– Да. А еще он наш местный гауляйтер.
От неожиданности у Антона перехватывает дыхание, пока он разворачивает швейный набор. Он делает вид, что ничего не произошло, – не хочет расстраивать детей, – но его горло болезненно сжалось. Здесь, в Унтербойингине, есть гауляйтер? Они глаза и уши рейха, управляющие округами от имени Национал-социалистов – и все до одного под каблуком у Гитлера и его высших чиновников.
– Забавно, – произносит он ровным голосом, пробуя кончик иглы, – никогда бы не подумал, что такое место как Унтербойинген нуждается в гауляйтере.
– Мы не нуждаемся, – говорит Ал тихо. – Так говорят многие мои друзья – и так говорят им их отцы. Никому нет до нас дела здесь, в этой маленькой деревушке. Мы не важны.
Он немного расслабляется, пока говорит, его тонкая шея сгибается над корнетом. Мальчик находит некоторое облегчение в простом факте: тут, в Унтербойингене, мы практически ничто. Теперь, когда он об этом задумывается, Антону тоже кажется это успокаивающим.
– Но у Мебельщика, – говорит Ал, – есть амбиции.
Мальчик изрекает это с такой важностью, что Антон едва сдерживается, чтобы не рассмеяться, хотя в этом, по существу, мало забавного. Он живо представляет себе, как школьники в своих коротких штанишках, с костлявыми коленями шепчутся, передавая по цепочке: «Берегись Мебельщика. У него есть амбиции». Слова родителей, которые повторяются, как заговор от бородавок. Но человек с амбициями опасен в это время и в этом месте. Ал и его друзья, похоже, знают это.
– Не вздумай сболтнуть это кому-нибудь, – обращается Ал к Полу.
Пол поднимает на него взгляд, удивленный, что его окликнули. Он все это время был полностью поглощен содержимым сундука Антона – рожками и флейтами, маленькими литаврами, онемевшими из-за фетровых подушечек.
– Он все равно меня не слышал, – говорит Ал. – Это удача. А то Пол может говорить и говорить не замолкая.
– На тебе лежит большая ответственность – присматривать за младшим братом и сестрой.
Зеленая нитка в швейном наборе Антона не совсем того же оттенка, что платье Марии, но ближе все равно не найти. В нынешние дни с текстилем туго.
Ал не отвечает, и Антон принимается делать стежки. Пока он работает, краешком глаза он наблюдает за Алом. Мальчик надавливает на клапаны корнета, медленно и осторожно, один за другим. Они издают тихий пустой звук, слабые приглушенные пощелкивания, когда прилипают и отлипают.
Через некоторое время Антон произносит:
– Я заметил, что ты отлично справляешься с тем, чтобы оберегать свою семью. Это достойное дело – мужское дело.
– Вы не показались обеспокоенным, услышав, что у нашего городка есть гауляйтер.
Он слышит не произнесенный вслух вопрос мальчика. Почему вы не испугались? Вы настолько преданы партии, что вам нечего бояться?
– Жизнь и прежде сводила меня с гауляйтерами, – его голос звучит заговорщицки. – И еще с кое-какими людьми похуже.
Намного хуже. Но эсэсовцы победили в этой стычке, не так ли? При воспоминании о мальчиках с музыкальными инструментами в руках, боль снова пронзает Антона. Он смотрел, как детей, которые последними держали эти инструменты в руках, грузили в серые автобусы. Они проходили, доверчивые и улыбающиеся, как заложено в их природе – скакали мимо мужчин с ружьями. Мужчин, которые гнали их, как стадо, в нутро катафалка. Доверчивые и улыбающиеся, в то время как брат Назарий и другие монахи лишь тихо умоляли или мягко преграждали путь, чтобы в следующий миг быть отброшенными дулом карабинера. Еще раз встанешь у меня на пути, и мое терпение лопнет. Холодная сталь, с нажимом упирающаяся Антону в грудь.
Иголка вонзается в кожу, и он щиплет большой палец и ждет, пока перестанет выступать кровь.
– Тебе не нужно волноваться, – шепчет Алу Антон. – Герр Мебельщик держит ответ перед своими амбициями, но я отвечаю только перед Богом.
Ал выпячивает грудь. Он такой же узкогрудый, как и его сухопарый отчим.
– И я тоже – только перед Богом.
– Ты хороший мальчик. Для меня будет большой честью войти в вашу семью.
Он поднимает платье Марии и Ал и Пол рассматривают заплатку. За исключением цвета нити, оно починено идеально.
Пораженный, Пол восклицает:
– Но мужчины не шьют!
– Мужчина, которого вы видите перед собой, шьет. Когда я был монахом, я сам все делал. Мне приходилось; у монаха нет жены, которая могла бы починить одежду.
У младшего из мальчиков удивленно округляются глаза. От него как-то во всех этих семейных разговорах об Антоне и намечающейся свадьбе, ускользнул тот факт что Антон когда-то был монахом.
– Ты тоже мог бы научиться шить, Пол, – продолжает Антон. – Тогда ты смог бы помогать маме и Алу, и они не были бы настолько уставшими все время. Такой большой сильный мальчик, как ты, думаю, мог бы быть огромной поддержкой семье. Разве ты не хотел бы этого, помогать как взрослый?
– Я сделаю это, если вы меня научите.
Антон взъерошивает свои тусклые волосы.
– В какой-нибудь из ближайших дней устроим урок шитья – только для нас. Это не так сложно, как кажется.
Пол пристально смотрит некоторое время на корнет, все еще зажатый в руке старшего брата.
– А вы научите меня еще и играть музыку?
Антон бережно складывает платье и передает его Полу.
– Может быть, и научу, парень.
5За дорогой, в тенистых пределах церковного кладбища, ветер клонит траву, выросшую по колено между надгробными камнями. Надгробия такие древние, что прочесть высеченные на них слова уже невозможно. «Священна память» и «В Его воле – наш мир» – лишайник испещрил и разъел каждую поверхность. Если бы Антон прикоснулся к камню, провел рукой по лицевой стороне, где когда-то было написано имя, он бы почувствовал, как гранит крошится под его пальцами в пыль. Во дворе надо бы покосить, но сейчас никто этим заниматься не будет. Уже поздно. Сумерки опустились, тревожный фиолетовый полумрак под застенчивым белым серпом луны. Ветер пытается стащить с него шляпу и раскачивает аистово гнездо со звуком, с каким о ровный бесцветный камень колокольни могли бы биться кости. Сутана Отца Эмиля путается в ногах на ветру. Священник работает до темноты. За церковным двором возвышается отлогий склон холма, возносящий к небесам древнюю черную громаду леса. У подножия холма стоит стена – не сосчитать, сколько ей лет, нет уже тех, кто вспомнил бы ее возраст – вниз по стене ползет тяжелый занавес плюща. Ветер колеблет листья и переворачивает их, обнажая оборотную серебристую сторону. Священник срезает плющ, высвобождая из него пространство вокруг стальной двери, которая врезана в стену, утопающую в холме. Он продвигается резкими жесткими движениями, в которых сквозит неохота.
Несмотря на дымчатые тени сумерек, Антон определяет, что стена, и холм, и плющ слишком стары, слишком срослись с этим местом, чтобы быть реакцией на текущие сложности – на Томми с их картонными самолетиками. Но дверь – дверь новая. Стальные заклепки сияют даже в бледных лучах лунного света. Ждет ли за ней пещера или туннель, врытый в холм и пахнущий древней землей, по сторонам полки с одеялами, маслом для ламп, консервными банками с едой – оплот против британского возмездия? Здесь, в сельской местности, туннели идут от городка к городку, сеть скрытых ходов, по которым, столетия назад, пилигримы или посланцы в средневековых туниках ползли, освещая путь желтоватым светом факелов. Из этих туннелей получатся хорошие укрытия, когда будут падать бомбы.
Случайно священник отрывается от работы и смотрит вверх. Он видит Антона, стоящего там, тонкого и вытянутого, бледного, словно приведение среди могил. Его тело автоматически совершает скачок; секатор выпадает из рук в высокую траву под ногами. Но затем со смехом и обаятельной самоиронией он приветственно машет.
Антон проходит через двор и ищет секатор в траве.
– Вы тот, кто приехал, чтобы жениться на Элизабет? – спрашивает святой отец. – Герр Штарцман?
– Все так. Вы уже знаете меня? Я тут пробыл всего два дня.
– Маленький городок, видите ли. – Снова смешок, печальный и извиняющийся. – Наша жизнь, должно быть, кажется странной человеку, привыкшему к большому городу. А даже если не странной, то слишком старомодной, чтобы быть удобной. – Он пожимает плечами. – К тому же я видел вас вчера на службе, вы все время сидели в самом конце нефа.
Антон передает ему секатор.
– Извините, что не представился тогда. Я собирался, но потом, ну…
Элизабет была там, все дети отмыты до розовости и наряжены в лучшую воскресную одежку. Маленькая Мария всем показывала починенный подол своего платья. Элизабет попросила о двух неделях наедине с собой – двух неделях, чтобы помолиться, подумать, прийти к согласию со своими воспоминаниями. Две недели, чтобы решиться и принять то, что она должна сделать. Антон дал слово: он оставит ее полностью наедине с собой, если только она сама не пришлет за ним. Учтивость – не великое одолжение, и он из тех, кто уважает чужую скорбь. Он мог ее понять, потому что он и сам знал слишком хорошо.
Добродушно и с улыбкой Антон говорит:
– Много ли уже известно Унтербойингену на предмет личности герра Штарцмана? Вы знали, например, что я был монахом?
Отец Эмиль не знал. Он делает шаг назад, закладывает большие пальцы за широкий пояс своей сутаны, в его позе чувствуется уважение и восхищение. Антон желал бы, чтобы на его собственной талии сейчас был веревочный пояс. Он был как якорная цепь, державшая его в часы шторма. С некоторых пор он ощущает себя как судно без якоря и без ветрил.
– Они распустили ваш орден? – догадывается Эмиль.
– Да, и закрыли мою школу.
– Вы были учителем?
– Был.
Он обнаруживает, что не может скрыть свою радость и гордость, равно как и свою печаль. Он хотел бы больше об этом рассказать, но не может выдавить из себя ни слова. Боль, словно тяжелая рука, сдавливает его горло. Потеря малышей еще слишком свежа, слишком близка. Все эти милые личики навсегда оцепенели; рты, некогда готовые в любой миг рассмеяться, теперь застыли в улыбке смерти, празднующей свой вечную победу. В сером лагере, за серой стеной гора из сваленных в кучу маленьких тел, шесть футов высотой. Их всегда так легко было рассмешить. Любое привычное нам чудо трогало их и делало счастливыми – бабочка, марионеточное представление, дождь, бьющий в окно классной комнаты.
Священник дотрагивается до руки Антона в коротком безмолвном жесте утешения. Затем благословляет его крестным знамением. Осененный святым знаком, Антон не чувствует ничего, кроме благодарности святому отцу за заботу. Он сам не знает, когда это произошло, когда он перестал чувствовать силу креста. Но это случилось задолго до прихода СС. Он предполагает, что, на самом деле, это случилось в ночь, когда сгорел Рейхстаг.
– Когда вы с Элизабет планируете пожениться?
– Второго октября.
Эмиль кивает. Он взвешивает секатор в руке, балансируя; его взгляд направлен вниз и задумчив.
– Бог ей тебя послал. Она хорошая женщина, преданная своим детям и Господу.
Смысл, который скрывается в его словах: «Бог дает лучшее лучшим. Ты – ее награда за веру, даже перед лицом несчастья».
– Я почувствовал это, – говорит Антон, – то, что она хорошая, хотя я едва ее знаю. Но я обнаружил, что напуган. Нет, даже не напуган, отец. В сомнениях. Видите ли, я не знаю, как… – он запинается и замолкает.
Доброта и терпение священника делают свое дело и окутывают Антона мягкими чарами, клонят его, как ветер траву.
– Я не знаю, как правильно это сделать. Я явился, чтобы помочь ей, но как? Что я сделаю? Я никогда не был ни мужем, ни отцом.
– Конечно, не был.
– Я не знаю, как это делается.
Эмиль мягко успокаивает его:
– Я тоже никогда не был мужем, друг мой. Не был я и отцом – таким, каким собираешься стать ты. Но мне кажется, что это не может так уж сильно отличаться от того, чтобы быть духовным лицом. Ты должен руководствоваться честностью, милосердием и справедливостью. Ты должен позволить себе руководствоваться во всех своих решениях и словах любовью. Это то, чего требует от нас Бог, в какой бы роли мы ни выступали: отца, матери, брата, ребенка. Соседа и друга – монахини и монаха. Это все, чего хочет от нас Бог – чтобы мы жили по заповедям Христа.
Как может сейчас человек рассчитывать на обладание этими качествами – честностью, милосердием, справедливостью? Все, что сотворил рейх, все жестокости и смерти, погребение наших прав в безымянной могиле – ничто из этого не было сделано по воле Антона или с его одобрения. И тем не менее, он не может перестать чувствовать своей вины. Да и не виновны ли мы все? Что привело нас сюда, как не небрежность или осознанное желание игнорировать происходящее? Мы забыли важный урок, которому наши предки выучились давно, но невежество это не оправдание; цену нужно платить. Каким образом мы так ошиблись, так согрешили, что позволили рейху захватить столько власти? Как далеко назад должны мы – как народ – вернуться, чтобы исправить каждый маленький шажок, приведший нас к бесчестию? Первые тонкие ростки этого зла пробиваются через почву истории. Но откуда они растут? Сказать, что из 1934-го, когда канцлер Адольф Гитлер провозгласил себя фюрером, мы не можем. Это была лишь кульминация долгой черной линии разлада. Кайзер подписал перемирие, и мы неожиданно стали республикой, шаткой и растерянной. Тогда ли мы изменили курс? Или первый след этого пути обнаруживается в 1918-м – один след, положившей начало этой тропе, застывший и хрустящий в ноябрьском снегу? Заглянуть ли еще дальше назад – ко временам Вильгельма I, отнимающего власть у государств, назад к Вене 1814 года, конфедерации, все еще шатающейся после удара Наполеона? Заглянем в еще более отдаленное прошлое, во времена Тридцатилетней войны. Аугсбургского мира, а за сорок лет до того – Мартина Лютера, протаптывающего свой путь во тьму, отвернувшись с пустым лицом от дверей старой церкви. В 1348 году треть нас умерла, испещренная подтекающими черными нарывами, и не было никого, кто помог бы нам, кто похоронил бы нас, кто утешил бы умирающих. Еще дальше в прошлое, к Видукинду, преклоняющемуся, подчиняющемуся Карлу Великому в золотых одеждах. Вода крещения смывает с его сурового германского лица краску, сделанную из медвежьей крови. Она стекает в черный мех его одежды, а оттуда – на чистый каменный пол. Она смывает запах и незримое присутствие его дубовых языческих рощ. Мы врачевали этот рак с незапамятных времен. Как глубоко в сердце Германии распространилась опухоль? Или она возникла здесь, в горячем красном волокне и льющейся крови, в потайных карманах тьмы, которые мы прячем, отворачиваясь от соседей? Где бы ни крылся источник нашей ярости, он завел нас слишком далеко. Мы не можем преодолеть эту болезнь, пока вся наша нация не истечет кровью.
– Твои мысли мрачны, – замечает Эмиль.
– В последнее время мои мысли всегда мрачны.
Эмиль кивает. Можно обойтись без уточнений, каждый сейчас понимает. Все эти годы, начиная с Польши. И еще до того, хаос лета 1930 года, когда не было парламента, чтобы взять под наблюдение подъем Национал-социалистической рабочей партии Германии. К тому времени, когда пришла осень, и температуры снизились, как полагается в сезон, герр Гитлер завоевал сердца людей – или, по крайней мере, достаточного числа людей, чтобы войти в Рейхстаг, собрать кучу для растопки и разжечь пожар. Отчаявшиеся сердца легко завоевать. Когда дети умирают от голода, мать поверит любому пустому обещанию, которое прошепчешь ей на ухо. Когда мужчина загнан в угол, он поверит, если ему сказать, что так он не может согрешить.
– Но ты не виноват, – говорит священник, – во всех этих мрачных вещах, в мировом зле.
– Мне хотелось бы верить, что это правда. Но бывают дни, когда я не могу себя в этом убедить.
– Я знаю, – отвечает священник со смешком, который лишь звук, лишенный какой бы то ни было веселости. В его открытой улыбке сквозит разочарование. Взгляни, где мы оказались, Германия шатается, ее лицо горит позором. Мы даже не заметили, как подкралась опасность. – Большую часть дней я и сам не могу себя убедить.
– Как я с этим справлюсь? – размышляет Антон. – Как я смогу стать хорошим отцом этим трем малышам – как я смогу стать хорошим мужем этой несчастной вдове – когда я даже не могу..?