Полная версия
Русское тысячелетие
Сергей Цветков
Русское тысячелетие
Рождение русской идеи
В 1034 или, по другим данным, в 1036 году умер князь Мстислав – один из двух соправителей Русской земли. Наследников у него не было. Поэтому по смерти Мстислава «перея власть [волость] его всю Ярослав и бысть самовластец Русьстей земли».
Наметившаяся трещина на государственном фасаде Руси снова была благополучно замазана. После длительной эпохи смуты и династических передряг все ресурсы страны, наконец, оказались в руках единственного носителя верховной власти. Политический, военный и нравственный авторитет Ярослава к тому времени был чрезвычайно высок. Вступившего в пору зрелости «самовластца» знали как опытного полководца и дипломата, и не менее того – как ревнителя христианского благочестия и страстного книгочея: «И любил Ярослав церковные уставы, попов любил по велику, излиха же [сверх обычного, особенно] черноризцев, и книгам прилежал, читая их часто днём и по ночам» («Повесть временных лет», под 1037 годом).
Правда, в этом превосходном наборе личных и деловых качеств отсутствовала такая важная черта идеального образа средневекового государя, как телесное совершенство, но русские люди охотно закрывали глаза на небольшой физический недостаток своего князя: «Бяше же хромоног, но умом совершен и храбр на рати, и христиан любя, и чтяше сам книгы» (Воскресенская летопись, под 1036 годом).
Современный историк вполне может присоединиться к этой оценке, добавив, что в лице Ярослава христианский мир, западный и восточный, обрёл лучшего государя своего времени – образованного, целеустремлённого, деятельного, открытого к восприятию новых идей и осознанно стремившегося к тому, чтобы его государственная деятельность опиралась на идейную основу.
Интеллектуализм был, пожалуй, самой замечательной чертой двора Ярослава. В то время ни одна европейская столица, включая Константинополь, не жила такой напряжённой умственной жизнью, как Киев второй половины 30-х – начала 50-х годов XI века. Будучи человеком высокой культуры и широкого кругозора, Ярослав окружил себя людьми просвещёнными. Это были, преимущественно, лица духовного звания – священники и монахи, находившиеся при князе на положении «княжих попов». По сообщению «Повести временных лет», Ярослав содержал их в своей любимой загородной резиденции на Берестове. В этих духовных наставниках и учёных собеседниках великого князя нетрудно узнать повзрослевших детей «нарочитой чади», некогда отданных по велению князя Владимира на «ученье книжное».
Особенным доверием Ярослава пользовался инок Иларион, «русин» по происхождению, в то время – пресвитер берестовской церкви Святых Апостолов, «муж благ, книжен и постник», по словам летописи. С его именем также связано зарождение Печерской обители, где он был первым насельником. Питая склонность к уединению, Иларион облюбовал на берегу Днепра, немного южнее Берестова, безлюдный холм, поросший густым лесом, «и ископа печерку малу, дву сажен, и приходя з Берестового отпеваше часы, и моляше Богу там втайне». Позже, когда Иларион возглавил Русскую Церковь, в его опустевшей «пещерке» поселился преподобный Антоний, вслед за которым на днепровскую «гору» пришла и первая братия Печерского монастыря, числом 12 человек.
Начитанный и образованный княжий любимец и сам прекрасно владел пером. Вероятно, при его участии на Берестове составился целый кружок переводчиков с греческого. За несколько лет была проделана огромная культурная работа: «И собра [Ярослав] писцы многы, и прекладаше от грек на словеньское письмо, и списаша книгы многы».
У греков искали то, чего не находили у болгар и моравов, чьи литературные богатства, пускай уже и переложенные на «словенское письмо», почти исчерпывались книгами, связанными с богослужебным обиходом (Священное Писание, творения святых отцов для чтения в храмах и т. д.). Переводили «от грек» больше книги исторические, трактовавшие всемирную историю, под которой понималась преимущественно история еврейская и византийская, с позиций церковно-религиозного мировоззрения. Но корпели над древними пергаменами и свитками отнюдь не из-за отвлечённого интереса к прошлому. В исторических штудиях Ярославова двора рождался ответ на главный вопрос, поставленный перед образованным слоем древнерусского общества всем ходом исторического развития Русской земли, – о сопряжении её национальной истории с мировым историческим процессом1. Обращение в этой связи к историографическому наследию Византии было, конечно, не случайным, ибо стройная концепция всемирной истории (естественно, в христианском её понимании) была тогда разработана только в рамках византийской историко-философской традиции.
В начале византийской историософии лежал акт божественного творения и драматическое происшествие, предопределившее дальнейшее течение событий – грехопадение человека. С этого момента человеческая история становилась как бы двуплановой, или двустворчатой, разделяясь на Священную историю и историю мирскую. Каждая из них развивала свою главную тему. Священная история вершилась всецело по воле Бога и под знаком предвозвестия. Ветхий Завет возвещал Новый, перекликаясь с ним на различных смысловых уровнях по принципу аналогии, причём этот параллелизм был настолько всеобъемлющим, что для средневековых книжников воистину не существовало такого деяния ветхозаветных персонажей, которое бы не имело своего эха на евангельских страницах.
В развёртывании мирской истории допускалась некоторая толика человеческой свободы воли, хотя и тут, в конце концов, всё совершалось по божественному предначертанию. Исторический путь человечества был озарён сумрачным светом грядущей катастрофы. Мир неудержимо стремился к своему концу. Рано или поздно светопреставление должно было остановить бег времени и завершить историю. А до тех пор, пока не исполнились сроки, светоч истинной веры был помещён в государственную ограду богохранимой империи ромеев.
Краеугольным камнем византийской «имперской эсхатологии» было представление о переходе власти, светской и сакральной, – от народа к народу, от царства к царству. Основание для подобной интерпретации хода мирской истории находили в знаменитом пророчестве Даниила2. Передача светской власти (translatio imperii) происходила в процессе последовательной смены великих держав: Вавилонской, Мидийско-Персидской, Македонской, Римской. Теперь их историческим преемником выступало непобедимое христианское царство – Византия. Наследование сакральной власти шло по другой линии – от благочестивых царей израильских. Подобно им, византийские василевсы считались помазанниками Божиими, и в этом качестве они превосходили всех земных владык. В конце времён последний властелин православного царства должен был передать свою царственную власть непосредственно самому Христу, прервав течение земной истории.
Историософская доктрина греков ничего не говорила о причастности других народов к истории спасения: политическая пропаганда и страстное чувство национального превосходства почти заглушили в ней христианский универсализм. Но она содержала общие принципы христианской философии истории и готовые формулы для встраивания частной истории в глобальный исторический процесс. Вот этот методологический каркас и был бесценной находкой берестовских книжников. И потому их переводы сыграли поистине выдающуюся роль в истории древнерусской мысли. Это была настоящая школа самостоятельной умственной деятельности. Протоиерей Георгий Флоровский очень верно заметил, что «для перевода требуется большое творческое напряжение, великая изобретательность и находчивость, и не только на слова. Переводить, это значит бдить и испытывать. Это совсем не только простое упражнение или формальная гимнастика мысли. Подлинный перевод всегда соозначает и становление самого переводчика, его вхождение в предмет… не только словесный процесс, но именно сложение мысли»3.
Не удивительно, что именно отсюда, из Берестова, в первые же годы «самовластного» княжения Ярослава раздалось самородное русское слово, прервавшее затяжное «русское молчание». После почти двухвекового периода безгласия и немоты русский дух, наконец, выразил себя в словесном и мысленном творчестве.
В конце 1037 или в начале 1038 года (единого мнения о дате у историков нет) Иларион преподнёс князю своё сочинение «Слово о законе и благодати». Непосредственным поводом к его написанию послужило завершение строительства «города Ярослава». Киев праздновал своё «обновление» во образе Божьего Града, и при дворе Ярослава это событие осмыслили самым ответственным образом, выработав оригинальное историософское воззрение на судьбы Русской земли.
«Слово о законе и благодати» насыщено библейским материалом и цитатами из Священного Писания. Но это совсем не богословский трактат. Илариона занимает, по преимуществу, философско-историческая проблематика, хотя и в религиозном её преломлении. Есть ли в историческом развитии человечества какая-то закономерность? Является ли вселенская история, по сути, историей только одного, «избранного» народа, через который вершится Божий замысел о мире, или же благодать Господня изливается на разные народы и страны? Кто такие русские люди: свободные и полноправные творцы христианской истории, или вся их историческая роль сводится лишь к тому, чтобы пассивно воспринимать миссионерскую проповедь со стороны более «старых» христианских народов? В каком отношении стоит христианское настоящее Русской земли к её языческому прошлому? В самой постановке этих вопросов сказывается ум, воспитанный в кирилло-мефодиевской традиции. Но никогда раньше в славянской, а, может быть, и во всей христианской письменности идея равенства народов не звучала с такой ясностью и такой силой.
О своём credo Иларион заявил в первых же строках «Слова»: «Благословен Господь Бог Израилев, Бог христианский, что посетил народ Свой и сотворил избавление ему, что не попустил до конца твари Своей идольским мраком одержимой быть и в бесовском служении погибнуть». Для того чтобы мысль Илариона раскрылась во всей своей полноте, необходимо иметь в виду её первоисточник. Это – первая глава Евангелия от Луки, где между прочим говорится: «Благословен Господь Бог Израилев, что посетил народ свой, и сотворил избавление ему» (Лк., 1:68). Интереснее всего тут именно несовпадения. Иларион кардинально переиначивает евангельский текст, тщательно устраняя всякий намёк на узкоплеменные черты ветхозаветного божества4. «Бог Израилев» для него тождествен христианскому Богу, то есть новозаветной Троице и Ее богочеловеческой ипостаси – Иисусу Христу, который «приде» не к избранным, а ко всем «живущим на земле человекам».
Конечно, рассуждает дальше Иларион, Бог сперва указал путь закона одному «племени Авраамову», но затем «Сыном Своим вся языкы (народы) спас». Да и сам закон, собственно, был дан через иудеев всем людям для того, чтобы «человеческое естество» обыкло «в единого Бога веровати, от многобожества идольского уклоняяся», чтобы все человечество, «яко сосуд скверный», омытый чистой водою закона, могло воспринять «млеко благодати и крещения». Ибо «закон есть предтеча и слуга благодати и истине, истина же и благодать – слуги будущему веку, жизни нетленной… Прежде закон, потом благодать, прежде тень, потом истина».
Пришествие истины и благодати в мир, уверен Иларион, открыло новую эру в истории человечества. Закон, пишет он, отошёл, как свет луны, померкший в лучах воссиявшего солнца. И кончилась ночная стужа от солнечной теплоты, согревшей землю. «И уже не теснится в законе человечество, но в благодати свободно ходит»5. Закон был несовершенен, в частности, потому, что «оправдание иудейско скупо было, зависти ради», не распространялось на другие народы, «но только в Иудее одной было»; христианская же вера «благо и щедро простирается во все края земные».
Эту мысль о всемирно-исторической роли христианства Иларион подкрепляет множеством цитат из ветхозаветных книг и Евангелия, всячески подчёркивая, что победа христианства над иудейством, благодати над законом не простая историческая случайность, но закономерность, вложенная Промыслом в течение вселенской истории. Сам Господь через пророков и Сына Своего осудил слепоту и гордыню иудейского народа, который, не приняв Спасителя, лишил себя исторического будущего. Такова расплата за национально-религиозное обособление. А потому подобает «благодати и истине над новыми народами воссиять», ибо «не вливают, по словам Господним, вина нового – учения благодатного – в мехи ветхие, обветшавшие в иудействе: прорвутся мехи, и вино прольётся… Но новое учение – в новые мехи, новые народы».
Итак, по Илариону, историческое содержание эпохи благодати заключается в приобщении все новых и новых «языков» к христианскому вероучению. Христова благодать наполняет всю землю, покрывая её, «яко вода морская». Каждый народ призван стать в конце концов «народом Божиим»: «во всех языцех спасение Твое». Исключение составляют одни иудеи, в которых обладание законом, – этой тенью благодати и истины в эпоху языческой «лести», – породило губительное чувство национальной исключительности и замкнутости. Притязание на превосходство отсекло их от истины и сделало даже хуже язычников, закона не знавших, но зато и более открытых для восприятия Христовой веры (предрасположенность языческих народов к грядущему обновлению во Христе для Илариона символизируют волхвы, принёсшие дары младенцу Иисусу).
Таким образом, народы земли проходят в своём развитии через два состояния: «идольского мрака» и богопознания. Первое состояние – это рабство, блуждание во тьме, «непроявленность» исторического бытия, второе – свобода, полнота исторических сил, разумное и уверенное созидание будущего. Переход из одного состояния в другое знаменует вступление народа в пору исторической зрелости. С этого момента национальная история вливается в мировой исторический поток.
Распространение благодати, как оно рисуется в «Слове», – пространственно-временной процесс. Одни народы вовлекаются в него раньше, другие позже. Взор Илариона обращается к Русской земле, которая вслед за другими странами, в положенное ей время, познала истинного Бога: «Вера благодатная по всей земли простёрлась и до нашего языка (народа) русского дошла… И вот уже и мы со всеми христианами славим Святую Троицу…». Величие и значимость происшедшей на Руси перемены Иларион даёт почувствовать рядом сильных противопоставлений прошлого и настоящего: «Уже не идолослужителями зовёмся, но христианами… И уже не капище сатанинское сооружаем, но Христовы церкви зиждем. Уже не закалаем бесам друг друга, но Христос за нас закалаем бывает и дробим в жертву Богу и Отцу. И уже не жертвенную кровь вкушающе погибаем, но Христову пречистую кровь, вкушая, спасаемся…».
Знаменательно, однако, что в тоне Илариона преобладает восхищение дарами благодати. Заблуждения и ужасы эпохи «идолослужения» лишь оттеняют радость преображения. Так бабочка смотрит на покинутый ею кокон. Произошла метаморфоза – чудесная и вместе с тем неизбежная. Иларион снова подчёркивает, что принятие Русской землёй христианства было предусмотрено в божественном плане мировой истории: «Сбылось у нас реченое [пророками] о языцех». Из этого следует, что и дохристианская история Руси имеет непреходящее значение. Языческое прошлое – это не то, что должно быть осуждено, отвергнуто и забыто, а то, что подлежит спасительному исцелению. Крещение не разрывает, а скрепляет связь времён. Освещая лучами благодати настоящее и будущее, оно бросает провиденциальный свет и на пройдённый путь, который теперь получает своё историческое оправдание.
Нерасторжимое единство двух эпох русской истории – языческой и христианской – в «Слове» олицетворяет князь Владимир. Воздавая хвалу крестителю Русской земли, Иларион славит вместе с ним свою страну, сумевшую за недолгий исторический срок встать вровень с великими державами мира: «Хвалит же хвалебным гласом римская страна Петра и Павла, от них уверовавшая в Иисуса Христа, Сына Божия, Асия и Эфес, и Патмос – Иоанна Богослова. Индия – Фому, Египет – Марка. Все страны, и города, и народы чтут и славят каждый своего учителя, научившего их православной вере. Похвалим же и мы, по силе нашей, малыми похвалами, великое и дивное сотворившего, нашего учителя и наставника, великого князя земли нашей Владимира, внука старого Игоря, сына же славного Святослава, которые во времена своего владычества мужеством и храбростью прослыли в странах многих и ныне победами и силою поминаются и прославляются. Ибо не в худой и неведомой земле владычество ваше, но в Русской, о которой знают и слышат во всех четырёх концах земли».
Перо Илариона прочерчивает историю Руси одной сплошной линией, языческая старина лучшими своими сторонами крепко врастает в приближающийся век благодати6. Время Владимира – не перелом эпох, а их средостение. «Великий каган» представлен наследником своих предков-язычников, за которыми, оказывается, числятся не только мерзости идолослужения, но и немалые исторические заслуги. Не превозносясь, подобно иудеям, над остальными народами («четыре конца земли» не умалены перед Русской землёй, наоборот они достойные свидетели её торжества), предшественники Владимира своими ратными трудами доставили славу отечеству, отстояли честь родной земли. В могуществе Руси, в благородстве русского княжеского рода, в величии деяний предков Иларион видит как бы залог благодатного преображения Русской земли в будущем, её историческую способность стать «новыми мехами» для «нового вина».
Христианский выбор Владимира, в свою очередь, открыл Русской земле дорогу к новым историческим достижениям. Благоверный посев «не иссушен зноем неверия, но с дождём Божия поспешения принёс обильные плоды». По тому, с какой нескрываемой гордостью Иларион говорит о своём времени, видно, что русские люди переживали тогда редкий и счастливый исторический момент, когда современность кажется венцом всего предыдущего развития. Наследство Владимира находится в надёжных руках: «Добрый и верный свидетель – сын твой Георгий (Ярослав Мудрый. – С. Ц,), которого Господь создал преемником твоему владычеству». Ярослав не просто преемник и хранитель благоверия («не нарушает твои уставы, но утверждает»), он – исторический завершитель дела Владимира, «не на словах, но (на деле) доводящий до конца, что тобою неокончено, как Соломон (дела) Давида».
Упоминанием библейских царей Иларион вводит в «Слово» центральную тему своего времени – тему Храма и Града, которая звучит апофеозом всего произведения. Обращаясь к Владимиру, Иларион славит его сына Ярослава-Георгия, который «создал Дом Божий, великий, святой Премудрости (Его) на святость и освящение града твоего и украсил его всякой красотой: златом и серебром, и каменьями дорогими, и сосудами священными – такую церковь дивную и славную среди всех соседних народов, что другой (такой) же не отыщется во всей полунощи земной, от востока до запада. И славный град твой Киев величием, как венцом, окружил, вручил людей твоих и град скорой на помощь христианам Всеславной Святой Богородице. Ей же и церковь на Великих вратах создал во имя первого Господнего праздника, святого Благовещения. И если посылает архангел приветствие Деве, (то) и граду сему будет. Как Ей: Радуйся, обрадованная. Господь с Тобою! – так и ему: Радуйся, благоверный град. Господь с тобою!»
Страницы «Слова», посвящённые истории и современности русского христианства, мощно утверждают идею независимости Русской Церкви, её право на самостоятельное бытие. Иларион умалчивает о какой бы то ни было миссионерском участии Византии в крещении Руси. Владимир только слышал «о благоверной земле Греческой, христолюбивой и крепкой верою», но обращение князя в христианство произошло по его собственному почину и по внушению свыше. О единстве восточно-христианского мира под властью Константинопольской патриархии Иларион словно бы и не знает. Русская Церковь предстоит у него перед Богом без всяких посредников и совершенно не нуждается в них.
«Слово о законе и благодати», по собственному замечанию его автора, было адресовано не к «неведущим», но к «преизлиха насытившимся сладости книжной». Другими словами, Иларион удовлетворял интеллектуальные запросы немногих лиц – даже не всего княжьего двора, а только самого Ярослава и состоявшего при нём избранного кружка образованных книжников. Тем не менее, Иларионово «Слово» нельзя ограничить ни рамками «элитарной литературы», ни вообще «литературы». В известном смысле оно было явлением государственного порядка.
Историософские воззрения Илариона, по справедливости, можно считать первой в истории отечественной мысли «русской идеей», содержавшей в себе доктрину национальной независимости и исторического оптимизма. Обращаясь к прошлому, «Слово» имело в виду живую современность, провозглашало неотъемлемое право Руси и Русской Церкви на самостоятельное историческое бытие. И в этом голос Илариона был настолько созвучен общей тональности Ярославова княжения, что сегодня «Слово» кажется чуть ли не программой деятельности «самовластца», который, продолжая дело своего великого отца, положил жизнь на укрепление государственного, церковного и духовного суверенитета Русской земли.
Русская княжна на имперском троне, или Замужем за сатанистом
Княжна Евпраксия Всеволодовна – наверное, самая трагическая женская фигура древнерусской истории. Однако наших летописцев её судьба совершенно не заинтересовала.
Дочь от второго брака князя Всеволода Ярославича, с полоцкой княжной Анной, Евпраксия росла в Киеве, пока в 1083 году из Германии на Русь не явилось свадебное посольство от саксонского дома Штаденов. Отец Евпраксии, заинтересованный в родстве со знатным германским семейством, дал согласие. По тогдашнему обычаю, её рано выдали замуж: в 12 лет. Девочка была отправлена в Саксонию в жёны к немолодому Генриху Штаденскому вместе с «несметным богатством, нагруженным на верблюжий караван».
Прибывшие повозки с приданым передали жениху, Генриху Штадену, а саму Евпраксию отдали на воспитание и обучение в Кведлинбургский женский монастырь, где она должна была научиться говорить по-немецки, читать на латыни (который был официальным языком Европы того времени). Её греческое имя – Евпраксис («добродеяние») заменили католическим аналогом – Пракседис. За три года, проведённых в монастыре под надзором сестры императора, двадцатипятилетней Адельгейды, Евпраксия овладела не только языками, но и «книжными премудростями». В 15 лет она приняла католичество и получила при крещении новое имя Адельгейда – имя своей главной воспитательницы.
Вскоре состоялось и её обручение с Генрихом Штаденом, но брак оказался недолгим: менее, чем через год Генрих при невыясненных обстоятельствах умер (1087). Маркграфство перешло по наследству к брату умершего, Людигеру. А бездетная юная вдова, Евпраксия-Адельгейда, вновь вернулась в Кведлинбургский монастырь к аббатисе и воспитательнице.
Здесь на близком знакомстве с пятнадцатилетней русской вдовой настоял брат аббатисы – германский император Генрих IV, по странной случайности сам 27 декабря 1087 года потерявший жену Берту и ставший вдовцом.
Русской княжне он показался весьма привлекательным, особенно после четырёх лет однообразной, монотонно-скучной жизни в монастыре. Прельщённый юностью и воспитанностью Евпраксии, сильно отличавшейся умом и красотой от его придворных дам, как утверждал один из немецких хронистов, Генрих IV возложил надежды на установление через неё родства с могущественным киевским княжеским домом. Император хотел привлечь Русь в союзники в борьбе с римским папой, Урбаном II, и могущественной маркграфиней тосканской Матильдой.
В 1088 году Генрих IV сделал Евпраксии предложение стать германской королевой. Киевский князь послал дочери своё благословение. 14 августа 1089 года было официально объявлено о коронации. В Киев было послано извещение о браке и выражена надежда на взаимопонимание. Однако цель не была достигнута: Византия прервала взаимоотношения с Германией, а византийский император Иоанн II Продром, стремившийся удержать Русь в сфере своей политики, дал понять, что новый брак Евпраксии не поддерживает. Киев отказался вступать в союз с Генрихом IV.
Юная королева оказалась в непростом положении. Став в 19 лет соправительницей громадной Священной Римской империи, она не имела возможности не только решать что-либо самостоятельно, но даже узнать о родных, о сёстрах, оставшихся в Киеве. Да и новый муж, как выяснилось, имел «необузданный характер»: с ним не ужились ни мать Агнесса, ушедшая от сына, едва он стал совершеннолетним, в монастырь, ни выросшие сыновья от первого брака. Хронисты сообщают (возможно, преувеличивая), что Генрих IV принадлежал к секте сатанистов-николаитов, тайные мессы которой сопровождались развратными действиями.
О безнравственности германского императора многим было известно задолго до его брака с Евпраксией. Жестокие издевательства Генриха IV над первой женой и сестрой («которую он своими руками держал в то время, когда другой её насиловал») дважды обсуждались на княжеских съездах 1073 года в Корбее и в Герстунгене. Немецкие хронисты Бруно и Ламберт оставили описания кровосмесительных отношений Генриха IV с его сестрой Адельгейдой (той самой, что воспитывала Евпраксию).