Полная версия
Народная история России. Том II. Устои советской диктатуры
Несмотря на то, что в годы Гражданской войны вопрос ватерклозетов беспокоил местные квартупхозы, конструктивного решения ими найдено не было. В столице квартупхозы наметили решение проблемы следующим образом. Все туалеты предполагалось запереть и в каждом доме оставить один, отапливаемый квартупхозом. Один свидетель отметил по этому поводу, что хозяин квартиры, „осчастливленный“ выбором, должен был беспрепятственно впускать к себе всех жильцов дома. Мемуарист сухо заключил: „Проведения в жизнь этого гениального плана мы не дождались и уехали раньше его осуществления.“[398]
Количество нечистот и мусора в городах неуклонно накапливалось. В октябре 1920 года заведующий коммунальным отделом Москвы Г. К. Фельдман подвёл на заседании пленума Моссовета печальный итог происходящего. Он признал, что, получив такое громадное количество владений, власти пришлось бросить все свои силы для работы по их очистке, и всё же из-за недостатка транспорта, фуража и всех материальных средств она не смогла справиться с этой работой.[399]
По выражению Фельдмана, уже с февраля месяца 1920 года власти имели катастрофическое положение: „Москва настолько была перегружена мусором и нечистотами, что нам пришлось совместно с санитарными организациями поставить очень серьёзно вопрос как в президиуме, так и в Исполкоме о необходимости принятия самых крайних мер для ликвидации нечистот.“[400]
Транспортная разруха стала очередной преградой для утилизации отходов. С усилением голода умершие и съеденные городские лошади привели не только к исчезновению извозчиков, но и невозможности вывоза нечистот и мусора за пределы города. Ранней весной груды экскрементов, наваленные в каждом дворе, начали оттаивать. Запах на улицах ряда крупных центров стоял невыносимый.[401]
Мемуарист С. Воронов вспоминал, что в Петрограде городские власти распорядились вывезти накопившиеся за зиму нечистоты. Обязанность за эту уборку легла, как всегда, на население. Воронов пояснил, что в местах, где проходила трамвайная сеть, жители домов вывозили нечистоты прямо на улицу, где они лежали два-три дня в ожидании вагонов, вывозивших их на свалку: „Невообразимую картину представлял Невский, где по обе стороны проспекта тянулись сложенные таким образом возвышения.“[402]
В регионах канализация также давала постоянные сбои. В Вологде положение было критическим. Коммунальное хозяйство города было совершенно выведено из строя. В годы гражданского конфликта Вологодская губерния представляла из себя место, куда эвакуировалось население соседних областей. Резкий прирост населения и разрушение домов усилили жилищный кризис.[403]
Современник Ю. Д. Безсонов, арестованный зимой 1918 года, привёл характерный пример. В Вологде для заключённых была отведена не тюрьма, а помещение вроде гимназии. Туалета в помещении не было. Для уборной отводилась комната с лепными потолками и паркетными полами. После того, как комната была окончательно загажена, её запирали и переходили в следующую. Безсонов разъяснил последствия этого процесса: „Таким образом, к нашему приходу были 'использованы' уже три комнаты, и мы 'пользовали' четвертую.“[404]
Из-за невиданного скопления мусора, грязи и экскрементов с весны 1918 года советская власть стала регулярно принуждать население к очистке скверов, дворов, улиц и площадей.[405] Эта практика принудительного труда словно в капле воды отражала социальную политику советского правительства.
Снова и снова коммунистическая диктатура демонстрировала апатию и беспомощность в управлении жилищно-коммунальным сектором. Когда игнорировать крах становилось невозможно, власть попросту вынуждала горожан платить за свои бесчисленные просчёты.
К примеру, в Вятке к концу 1919 года ввиду острого кризиса пришлось привлечь к мобилизации частных ассенизаторов. Но и эта мера не помогла.[406] 10 февраля 1920 года, на пленарном заседании Совета председатель горсовета П. П. Капустин констатировал, что дворы были загрязнены нечистотами, а выгребные ямы переполнены.[407] В итоге жителей Вятки обязали коллективно очистить свои кварталы. К трудовой повинности добавили субботники и воскресники.[408]
Коммунистический режим стал всё активней заставлять народ участвовать в „неделях санитарной очистки“ городов. Так 1 марта 1920 года в столице началась „неделя санитарной очистки“. В газетах объявили, что в Москве скопилось около полумиллиона возов мусора и нечистот.[409]
Важно понимать, что запустение в городах прослеживалось не только у Красных. Оно наблюдалось и по другую сторону фронта, у Белых. Показательна в этом отношении была Сибирь при власти Колчака. Так 28 января 1919 года „Сибирская жизнь“ отметила в заметке „Антисанитария“, что Томск был грязен как никогда, и никаких попыток к его очистке от разного рода нечистот не предпринималось. Наоборот, состояние города с каждым днем становилось всё более антисанитарным.[410]
Местная газета констатировала, что в разных районах Томска были устроены свалочные места для назёма – навоза: „Назем сейчас горит и от него поднимаются клубы испарений, отравляющих воздух; ассенизаторы ежедневно выливают на полотно улиц целые бочки нечистот, а городские отвалы для снега, вследствие отсутствия достаточного надзора, служат в то же время и местом для свалки тех же нечистот.“[411]
В итоге муниципальный коллапс принял общенациональный характер. С победой Красной армии советскому строю перешло в наследство и расстроенное коммунальное хозяйство Белых. К концу Гражданской войны расстройство водопровода и канализации было поистине эпическим. Вонь стала сопровождать жителей дома и на улице. Запах испражнений, особенное в тёплое время года, был едва выносим.[412]
Поэт-имажинист А. Б. Мариенгоф запечатлел эту бытовую деталь в своём автобиографическом романе „Циники“. В романе героиня замечает, что с некоторого времени резко и остро чувствует аромат революции. Её собеседник саркастично парирует, что тоже чувствует её аромат. Он добавляет: „И знаете, как раз с того дня, когда в нашем доме испортилась канализация.“[413] Предсказуемым образом, „антисоветский“ роман Мариенгофа подвергся цензуре.
Послеоктябрьский развал канализационной системы и связанные с ним неудобства наложили глубокий отпечаток на городской быт. Они надолго остались в народной памяти. Сергей Есенин в своей поэме „Страна негодяев“ навсегда обессмертил эту тему. Поэт бросил в лицо власти красноречивый упрёк:
Я ругаюсь и буду упорноПроклинать вас хоть тысячи лет,Потому что…Потому что хочу в уборную,А уборных в России нет.[414]Городская инфраструктура подверглась процессу постепенной реновации лишь в начале 1920-х годов, когда гражданское противостояние пошло на убыль. Проведение более или менее эффективной коммунальной реконструкции стало возможно только с переходом к НЭПу. Первоначальный этап восстановления был долог и изнурителен. Он занял несколько лет и затянулся до конца 20-х. Однако и тогда благоустройство населённых пунктов было далеко от идеала.[415]
Между тем тяготы послереволюционного быта усиливались за счёт острого дефицита товаров первой необходимости, одежды, обуви, мануфактуры и продуктов. Следующая глава повествует о борьбе населения за выживание в эпоху „военного коммунизма“.
Непрекращающаяся страда
Беспросветные будни первых постреволюционных лет осложнялись целым рядом бытовых трудностей, характерных для того времени. В годы Первой Мировой войны слабое управление царской администрации привело к резкой нехватке предметов широкого потребления: мануфактуры, одежды и обуви. Последовательное падение объёма производства тканей и кож в России прослеживалось с 1914 года.[416]
Между 1914-м и 1916-м годами выпуск продукции снизился до угрожающих пропорций. Регулирование распределения применялось слабо. В наиболее примитивной форме оно ограничивалось установлением максимума, отпускаемого в одни руки.[417] С изменением коньюктуры, удлинением очередей и спекуляцией стала меняться и психология населения. Всё больше людей стремилось получить продукты и товары, хотя бы и по дорогой цене. Опасение, что товары первой необходимости совершенно исчезнут с рынка, привело к их закупке про запас.[418]
Выживание в условиях хронического продовольственного и товарного дефицита приводило к брожению, бунтам и разгромам лавок. После Февральской революции, 14 (27) марта 1917 года житель Ставрополя М. Ф. Рыдников отметил всеобщую дороговизну и бестоварье. Он предупреждал власти о потенциальных последствиях бездействия.[419]
Рыдников писал в городское общественное самоуправление, что если будущая зима захватит Россию такой, какой она была на тот момент, в безфабричном, беззаводском положении, тогда не перенесут люди: „И полезут не женщины, и не дети, и не в окна магазинов, а полезут мужчины в богатые дома; все те, которые голодные, холодные, раздетые и босые, будут забирать в богатых домах до нитки всю одежду, обувь и топливо, и догола будут сдирать всё с людей богатых, с их жен, с их матерей и с их детей. И это будет делаться среди белого дня, и тогда никакие уже капиталы не помогут, будет поздно.“[420]
Несмотря на затяжное бестоварье, Временному правительству не удалось компенсировать резкого снижения продукции.[421] Комиссия для выяснения вопроса по снабжению населения предметами широкого потребления оказалась бессильна что-либо изменить.[422]
Дефицит одежды и обуви в стране стоял так остро, что уже 8 (21) апреля 1917 года правительству пришлось предоставить Министру Финансов право разрешать по отдельным ходатайствам безпошлинный пропуск из Финляндии предметов первой необходимости: костюмов, шляп, пальто, бумажной ткани для белья и обуви для общества помощи освобожденным политическим.[423]
Участие России в войне продолжало наносить мощный ущерб экономическому сектору. Затяжное падение производства при самодержавии, Временном правительстве и советской власти объяснялось тем, что промышленность почти целиком работала на оборону. Она не имела возможности выпускать достаточное количество товаров на рынок.
Промышленники и торговые дельцы использовали это обстоятельство в своих целях. Они старались как можно дольше сохранять старые запасы мануфактуры, кожи и обуви на складах. Расчёт спекулянтов был на повышение цен. Бестоварье вело к вздорожанию предметов потребления и огромной наживе коммерсантов.[424]
Промышленники отказывались от сделок с общественными и кооперативными организациями и отпускали товары частным лицам. Так закупка ускользала от общественной ревизии. Поскольку приоритет на железных дорогах страны отдавали перевозке солдат и военного снаряжения, торговцы нанимали специальных „толкачей“ для продвижения товара. Взяточничество на железных дорогах способствовало спекуляции. Правительственный контроль был слаб и недостаточен.[425]
С приходом советской власти производство и распределение одежды в стране сократились в несколько раз. Централизация и национализация торговли привели к сбою механизма распределения. Уже в декабре 1917 года был выпущен циркуляр Народного Коммисара по продовольствию по отделу снабжения тканями, кожей и обувью. Он назывался „О реквизиции на станциях и пристанях всех мануфактурных и обувных товаров, не выкупленных со складов в течение двух суток.“[426]
Всем продовольственным организациям, совместно с местными Советами РСиКД центральные структуры предписывали направлять реквизированные мануфактурные и обувные товары в местные губернские продовольственные управы и комитеты для распределения между жителями по твердым ценам. За реквизированные товары продуправы или комитеты, принявшие их для продажи, должны были уплачиватить их владельцам на 10 % дешевле тех твердых цен, по которым товар был отпущен потребителям.[427]
Однако, как правило, советские структуры конфисковывали товары без уплаты. Торговцы и закупщики несли от этого невероятные убытки. Заводчиков, фабрикантов и торговцев также обкладывали непосильными налогами. Их капиталы конфисковывали, а их самих арестовывали.[428] Рынок от этого страдал. Страдали и потребители.
Учреждение Центроткани для учета, отчуждения и распределения всех изделий текстильного производства привело к колоссальной бюрократизации аппарата и торможению работы.[429]
Циркуляр „О запрещении продажи мануфактуры с фабрик частным лицам“ лишь усилил всеобщую сумятицу. Формально продорганы ставили задачу пресечения спекуляции и введения равномерного распределения мануфактуры среди населения. Но на деле частные торговцы при закупках оказались поставлены в зависимость от произвола губернских и областных продовольственных управ и комитетов. Вывоз продукции ограничивали развёрстками.[430]
Большевистская атака на частный бизнес, замена его государственными распределительными органами и развал хозяйства привели к приостановке производства одежды и обуви. Упорядочить сбыт на муниципальном и губернском уровне оказалось невозможно. Административные меры советского режима были противоречивы, непоследовательны, а порой и абсолютно взаимоисключающи.[431]
Экономист С. Н. Прокопович констатировал, что в течение 1918 года центральными и местными властями были изданы сотни постановлений, лишенных всякой системы, ограничивающих частную торговлю и национализирующих её отдельные отрасли.[432]
Согласно декрету Совнаркома от 23 июля 1918 года, „О монополии на ткани“ все отделанные и неотделанные ткани, находящиеся на оптовых и фабричных складах в пределах РСФСР, окончательно поступили в распоряжение коммунистической диктатуры. Центральный Комитет Текстильной Промышленности (Центротекстиль) получил полный контроль над продукцией. Все фабричные предприятия были обязаны сдавать все вырабатываемые ими ткани исключительно на склады Центротекстиля. Частные лица, фирмы и организации, приобретающие ткани для продажи, имели право их приобретения только на его складах.[433]
Одновременно с этим кожевенная, шерстяная и льняная промышленность переживала глубочайший сырьевой и топливный кризис.[434] Виной тому было слабое планирование, национализация предприятий, подрыв крестьянского хозяйства, падеж скота, невозможность подвоза достаточного количества дров к станциям и пристаням.
В итоге мать российской текстильной индустрии, Иваново-Вознесенская губерния, получала недостаточное количество дров, торфа и нефти. Фабрики Иваново-Вознесенска одна за другой прекращали производство.[435],[436]
Согласно обязательному постановлению 1918 года все торговые предприятия, производящие торговлю валяной и бурочной (резиновой) обувью, принадлежащие частным лицам, кооперативам, общественным и правительственным организациям, а также агентурные, транспортные и экспедиторские конторы, банки, товарные склады и ломбарды и даже частные лица, имеющие обувь, были обязаны в трёхдневный срок со дня опубликования постановления сообщить Центротекстилю свой адрес в Москве и Московской губернии.[437]
В других городах республики обладателей обуви обязали связаться с районными отделениями Центротекстиля. Там, где таковых не существовало, организациям и лицам требовалось сообщить точные сведения об имеющихся у них запасах обуви, с разделением её на сорта и размеры в местные продовольственные организации или Совнархозы.[438]
В результате одежда, обувь и мануфактура в молодой республике стали стремительно исчезать из оборота. Накопленные на складах остатки былых времен перераспределялись между советскими организациями. Порой, по распоряжению местных Советов, вагоны одежды и обуви обменивалась на вагоны продовольствия или зерна между губерниями. Небольшая часть кожаных изделий, обуви и материи отпускалась на нужды населения. Часть продукции разворовывалась со складов для продажи на чёрный рынок.
Цены на чёрном рынке были чрезвычайно высоки. Процедура выдачи мануфактурных карточек государственными органами была крайне затруднена. Перед карточным столом продовольственного отдела комиссариата выстраивались длиннейшие „хвосты“. Некоторым карточек получить не удавалось.[439] Это вело к томительным задержкам в распределении.
Но и наличие карточек не гарантировало получения предметов обихода. В отчете о деятельности Народного комиссариата по продовольствию за 1918–1919 год утверждалось, что согласно последней развёрстке нормой распределения готовой обуви принято считать одну пару обуви на пять человек в год. И даже тогда авторы утверждали, что недостаток кожевенных товаров и удовлетворение кожаной обувью в первую очередь Красной Армии не давали возможности выполнить и эту норму.[440]
Гражданам советской республики из года в год приходилось обходиться старой одеждой и обувью. Костюмы, головные уборы и ботинки всё больше изнашивались. В годы „военного коммунизма“ гардероб широких слоёв населения опростился до безобразия. Люди ходили в обносках и грязном трепье, занашивая штаны, свитера и пальто до дыр.
Писатель М. А. Осоргин писал: „Мы уже донашиваем одежду, обувь, скоро будем сами шить себе фантастические костюмы из портьер и мешков, носить зимой сандалии, добывать к лету валенки, подшитые кожей, содранной со старинных переплетов.“[441]
По свидетельству баронессы Софьи Буксгевден, жившей в Тюмени, люди использовали каждый кусок ткани, которым им посчастливилось завладеть. Никакого материала, по её словам, достать было невозможно.[442] Буксгевден продолжила: „Мы сами выглядели как настощие пролетарии, так как наша одежда, которую мы носили всю зиму, имела печально потрепанный вид. Мы подновляли её, часто зашивая нитками из того же материала, поскольку можно было купить только белые нитки, и они были такими дорогими, что что нужно было дважды подумать, прежде чем купить.“[443]
По утверждениям очевидцев, обувь у многих была подрана. Калоши, благодаря недоступной цене, превратились в большую редкость.[444] По признанию богослова В. Ф. Марцинковского, сапоги иногда надевали по очереди.[445]
Современник В. В. Стратонов вспоминал, что давать подранную обувь – эту драгоценность – в починку было опасно: сапожники после ремонта не всегда возвращали её заказчику. Стратонов пояснил: „Бывало, что, починивши обувь, её продавали на рынке, а заказчику говорили, будто его обувь неизвестно кем украдена. Именно такой случай был и со мной.“[446]
Изредка домкомы получали от городских властей ордера на обувь. Эти ордера разыгрывались между жильцами. При удачном стечении обстоятельств у человека появлялся шанс выиграть ордер на галоши, которых иначе было не достать.[447] Фактически подобные ордера играли популистскую роль. Социальная льгота была вынужденной уступкой государства. Розыгрыши дефицитных товаров давали лишь видимость демократичности и равенства шансов. На деле они были не чем иным, как лотереями для нищих.
В целом советская система распределения одежды и обуви была отмечена редкостной дисфункциональностью. Так в 1921 году сатирик Аркадий Аверченко жаловался на то, какой бессмысленной была система пайков в „Доме Литераторов“. Там шапки выдавались те же, что и приютским детям. Получившие ботинки (часто дамские или детские), не получали уже ни брюк, ни пальто, ни пиджака, ни материи, а только подтяжки.[448] Получив ненужный товар, его приходилось кому-нибудь обменивать или продавать на рынке. Люди поневоле были вынуждены рисковать и заниматься нелегальной „спекуляцией“.
Необходимо отметить, что даже при всеобщем недостатке одежды и обуви в России существовали отдалённые регионы, куда ткани ввозили в совершенно недостаточных количествах. Там ситуация с одеждой и обувью была просто катастрофической.
Одним из таких регионов на протяжении 1917 года стал Якутск, куда половина развёрстки из Иркутска не дошла. В начале 1918 года местный журнал „Продовольственное дело“ указал на отсутствие почти всех предметов первой необходимости: от чая и табака до мануфактуры.[449]
Особенно жестоко кризис в Якутском регионе ударил по Тунгусо-маньчжурским народам восточной Сибири и Дальнего Востока. Им и в лучшие времена редко удавалось запастись лишней рубахой, а верхний костюм почти всегда был один-единственный. Теперь же одевать стало вообще нечего. При сильных морозах многие в улусах при входе постороннего в избу были вынуждены прятаться под одеялом, из-за наготы.[450]
Теоретически Городская Народная Управа обещала раздавать мануфактуру особо нуждающимся. Но этот принцип далеко не всегда проводился в жизнь. Как объяснил якутский журналист, по слухам, в улусах мануфактуру получали люди влиятельные, со связями, то есть которые являлись если и не совсем, то не особенно нуждающиеся, а беднота оставалась голой.[451]
Очень страдали в Якутской области учащиеся и учителя, служащие и рабочие. Заведущие учебными заведениями неоднократно обращались в Продовольственную Управу с заявлением, что правильный ход занятий нарушается, так как учащимся не в чём ходить в школу. Сельские учителя, совершенно не получившие мануфактуры при сентябрьской разверстке, заявляли о своей крайней нужде. Журналист писал: „Ямщики почтовых и обывательских станций Якутского округа отказывались от своей службы, мотивируя отказы отсутсвием одежды. Требовали мануфактуру служащие Якутской Почтово Телеграфной Конторы, милиционеры и т. д. и т. д.“[452]
Помимо одежды, мануфактуры и обуви в стране также катастрофически не хватало ниток, ваты, мыла и тары вроде мешков.[453],[454] Характерно, что в июле 1918 года Отдел Тары Наркомпрода выпустил Губпродкомам циркуляр об учёте и закупке порожних мешков. В своём циркуляре руководство Отдела Тары объяснило, что единственным источником получения мешков являлось их обратное возвращение от населения районов потребления хлеба. Советская диктатура была вынуждена униженно скупать у населения подержанные мешки.[455]
У многих возникал вопрос: как Наркомпрод мог рассчитывать одеть и обуть всю страну, если без помощи граждан он был не в состоянии достать даже грязных, истрепанных мешков?
Возникал и другой, не менее важный вопрос: как антикоммунистические правительства могли обещать обеспечить страну одеждой и обувью, если они были не в силах снабдить даже собственную армию? В Восточной Сибири, как и в других регионах, снабжение обувью и одеждой работало в аварийном режиме. В декабре 1919 года во всех госпиталях Красноярска наблюдалась острая нужда в больничных туфлях. По данным печати, раненые и больные ходили босиком по холодному полу.[456]
Колчаковское правительство через местную газету „Родина“ призвало население Красноярска к пошиву обуви на нужды раненых. Автор заметки указывал на то, что в Объединенном Комитете Помощи Армии было приготовлено много лоскутков и имелся образец связанных из них туфель. Население конфузливо инструктировали: „Работа не сложная, разрезать и связать полосками материю могут даже дети. Работа выдается на дом. Пусть каждый, кто может возьмется за дело. Ваши или чужие сыновья и братья запомнят ваше внимание.“[457]
С усилением экономической блокады в России также стало резко не хватать махорки, папирос и спичек. Производство махорки в РСФСР крайне снизилось. Между 1917-м и 1921-м годом оно упало почти в десять раз. Производство папирос за тот же период сократилось более, чем в четыре раза.[458]
Положение российской спичечной промышленности было едва ли лучше. Оно рисовалось в следующем виде. Годовое производство спичек в стране достигло пика в 1914 году, когда было произведено 4,5 миллиона ящиков по 1000 коробок в каждом. После этого производство прогрессивно падало. Оно составило 3,1 миллиона в 1915 и 1916 годах. Число спичечных фабрик по стране сократилось с 120 до 81. Обложение спичек акцизом, наоборот, подскочило с одной копейки в 1914-м до пяти копеек в 1918-м.[459]
В марте 1918 года ВСНХ ввёл государственную монополию на спички и свечи, национализировав спичечные и свечные фабрики.[460] Однако установление спичечной монополии дало плачевные результаты. Осуществление национализации спичечного и свечного производства было возложено на спешно сформированный Совет Всероссийских Съездов потребительных коопераций (Центросоюз). Центросоюз, учреждённый в Москве, буквально тонул в работе.[461]
В мае 1918 властью был образован Главный Спичечный Комитет (Главспичка). Бюрократическая Главспичка тоже не смогла наладить работы.[462],[463] При отсутствии твёрдых цен на спички монополия превратилась в средство увеличения государственных доходов. Вся фискальная монополия режима представляла из себя вид косвенного обложения за счёт неимущих классов.[464]
В результате производство спичек в советской России практически сошло на нет.[465] Качество спичек было на редкость низким, а цены росли. Современница Нина Гаген-Торн отметила, что зимой 1918–19 года перед магазинами торговали мальчишки в лохмотьях: „И пели: 'Эх, яблочко? Купил его с мамашею. Накормили всю Расею пшенной кашею'. Продавали они все больше спички. Кричали: 'А вот! А вот! Спички шведские, головки советские, пять минут вонь, иногда огонь! “[466]
Спички в советской республике стали немаловажной частью пайка. Сначала спички выдавали по несколько коробок в неделю. Но скоро из-за отсутствия сырья (бертолетовой соли) паёк заметно снизился. Как и с остальными товарами, норма выдачи спичек стала зависеть от класса гражданина. Согласно одному официальному изданию 1919 года, установленная норма составляла три коробки в месяц для рабочих. Для горожан она составляла две коробки. Для кустарей – одну, а для сельчан – 1/2 коробки в месяц.[467]