Полная версия
Через Москву проездом (сборник)
– В плаванье Анатолий Васильич, – слепо поглядела на него молодая баба в стиснутом обеими руками за расходящиеся полы сатиновом синем халатике, под которым – въявь это ощущалось – ничего не было, и она вся рвалась обратно, за притворенную дверь, незримое присутствие мужчины за которой как бы свирепо укоряло Андрея с Еленой за грех нарушения свершавшегося таинства.
– А… а Мария Петровна? – не удержалась жена.
– Она не моряк. Ей некуда плыть, – обрезала незваную-непрошеную баба и вдруг всколыхнулась: – Вы ж договаривались?!
«Воры, убийцы, награбленное прячут, от милиции скрываются!» – плеснулось в ее застойных, как противопожарный деревенский пруд, зеленых глазах.
– Договаривались, договаривались, – спиной выталкивая жену из квартиры, заслоняясь ладонями, закивал Андрей. – Но нет ее, неужели надолго исчезла? – вот жена моя чем интересуется. Но мы знаем, в общем-то, что ненадолго, не может надолго – мы вчера из Москвы разговаривали с ней, условились встретиться. А это жена на всякий случай… конечно, не моряк Мария Петровна, – тут он пустил смешок, все такой же суетливый, мелкий, – что вы! Мы сами знаем…
Ни с кем они не договаривались – жена, точнее, не договаривалась, потому что если б делать это, то должна была бы делать она – ее ведь родственники; и не просто не договаривались, но и вообще жена не видела единокровного своего брата лет восемь, а Андрей лишь слышал о нем раза два от нее. Но баба стояла перед ними вся в озлоблении и ожидании, ей некогда было вникать в интонации, она удовольствовалась смыслом, замок за ними металлически хлюпнул треугольным остреньким своим язычком, и за дверью уже, снова стоя на крошащемся цементе лестничной площадки, они услышали жаркое, торопящееся, трепещущее шарканье ее тапок по коридору обратно в комнату.
– Молодчага! – сказала жена, и они стали спускаться вниз, в ослепительный белый проем подъездной двери с серым куском асфальта, зеленой изгородью чахлого газона, перевернутой вверх ножками садовой скамейкой в этом газоне. И по мере того как они спускались, верхний обрез проема поднимался все выше, открылась противоположная сторона газона, проехала машина за ним, беззвучно пронеся через вырез света в подъездных сумерках свое литое послушное тело, открылся неоштукатуренный, угрюмо-красный кирпичный фундамент дома напротив, оббитый карниз, окна первого этажа, второго – все быстрее, быстрее, и совсем уже с неуловимой быстротой рванулось в глаза небо, резанув своей сияющей ликующей синью, и открылась вся улочка, с газоном посередине, одним своим концом уходящая в зеленую далекую неизвестность, другим – через три дома – кончаясь в своей более удачливой, под прямым углом ее пресекшей сестре.
Они машинально пошли обратной дорогой, свернули за угол, в сторону метро, и тут спохватились.
– Ну, и что делаем? – угрюмо спросил Андрей, как бы мстя самому себе за недавнее резвое многоречие. – Я, скажем, жрать хочу, подыхаю.
– Я невкусная, – сказала жена, поднимая к нему свое бледное, с высиненными веками лицо, и засмеялась освобожденно – чемодан с портфелем были пристроены, руки пусты, и сами они, значит, свободны, – и, шутя, как бы извинялась она за капризный, раздраженный свой тон там, в подъезде. – Может, найдем что-нибудь посъедобней? Ой, хочу персиков, купи персиков! – перебила она самое себя, не дав отмякнувшему враз сердцу Андрея выразить это чувство в словах.
Персики выносились в яичной желтизны лохматившихся ящиках с вылезающими меж досок крутыми завитками стружек из узкого черного небытия двери, служебного входа в магазин, ящики с грохотом укладывались один на другой у ноздреватой стены в мельчайшей ряби теней от острых холмиков навек когда-то застывшей штукатурки, а на пошатывающемся, с тощими алюминиевыми ножками столике справа и слева от болтающих резиново туда-сюда стрелкой весов стояли два ящика открытых, и черные, мохнатые руки продавца с толстым сырым лицом, с аппетитно круглившимся под влажно-рубиновой губой, похожим на розовый целлулоидный шарик подбородком, одетого лишь в одну с короткими рукавами белую куртку, прогуливались по распластанным на соломенной подстилке рядам охристо-палевых плодов, ухватывали подгнивший и отправляли броском куда-то вниз, под стол, казалось почему-то – в прохладную, сыроватую темь. Но еще он не торговал, считал ящики и с сатанинской некой благосклонностью оглядывал иногда темно-воловьими глазами накапливающуюся к нему очередь.
Резко так все и отчетливо было от солнца, бело пронзившего день жаркими струями фотонов, и все: улица в вялом колебании листвы редких на ней деревьев, дребезжащем громыханье трамвая, сухом шелесте кругом идущих людей, сам этот красный дергающийся трамвай, сами эти сухо шелестящие подошвами туфель, босоножек, сандалий, складками платьев, рубашек, брюк, юбок, сумками об одежду люди – казалось бесплотным, прозрачным, истаивающим под раскалившимся, обезумевшим солнцем, лишь тени были материальны и осязаемы – в них становилось, когда попадешь, прохладнее.
Они встали в очередь, и руки жены кругло взяли Андрея у локтя.
– И с чего это ты хочешь персиков? – сказал наконец Андрей то, что – не словами, а интонацией – означало принятие им мира.
– Ужасно! – сказала жена, прижавшись плечом к его руке, не на слова, а на интонацию отвечая, снова засмеялась, подняв к нему лицо, зажмуривая глаза, и он тоже хохотнул довольно – теперь и лягушек ей вдруг захочется!
Темно-воловьи глаза продавца, оторвавшись от нового, с мягким грохотком опустившегося на кучу ящика, с ленивым интересом обласкали их и уплыли дальше, ничего не заметив.
– Но это не я хочу, – сказала жена, продлевая удовольствие приятного ей разговора и продолжая улыбаться тайной, вглубь себя, но ему понятной, улыбкой. – Это он. – И легкий кивок головы, едва заметное движение подбородка вниз, на живот. – Я ни при чем.
– Неужели? – все с той же иронией покачал головой Андрей. – А кто их будет лопать?
Грузчики, обхлопав косяк белесо-черными полами халатов, закрыли дверь, зияющая пропасть таинственной черноты с металлическим взвизгом ухнула в самое себя, сменившись осязаемой облезлостью коричневой масляной краски и вылощенной до костяного блеска длинной деревянной ручкой на ней. Продавец, смутно показывая кофейный всплеск соска в лохматой черноте груди, наклонился над товарной чашкой весов к первому покупателю – осадистому рыхлому старику с пористым тяжелым носом и в полотняной кремовой кепке:
– Сколько вам?
Старик брал полкило, женщина с толстыми складками шеи над цветастым обрезом платья – кило, мальчик в белой майке и голубых трусах тоже кило, кило брали две свеженькие, только-только вступившие в начальную пору юности девочки в джинсах – все брали кило или полкило, а они взяли полтора.
– Приятно полакомиться! – наклоняясь над чашкой весов, обещающе сияя голосом, будто рядом с нею никого и не было, сказал продавец жене, и она, не отойдя и десяти шагов, вытащила из бурого, тоже лохматившегося кулька персик, вытянула у Андрея из заднего кармана джинсов платок, обтерла пушистую седоватую обивку плода и стала есть, вытягивая шею, держа персик двумя пальцами, большим и указательным, а остальные топыря. Сок тек по ним двумя прозрачными ленивыми струйками, губы у нее словно вспухли, обмазанные желтой тающей мякотью.
– А-ах! С ума сойти, – чмокая, обгладывая, обсасывая косточку, в восторге плотоядия выговорила она. – С ума сойти, какое наслаждение!.. Бери тоже, тают прямо!
Он взял, повертел подпаленный сбоку персик в руке – под тугой, натянутой кожицей ощущалась податливая беспомощная мякоть – и опустил обратно.
– Я хочу кусок мяса. Или два куска. Или три. Мяса!
– Пошли обратно. – Жена свободной рукой взяла его под локоть, повлекла вокруг себя, разворачиваясь. – Там есть чебуречная, напротив, наискосок. Я видела.
Они пошли обратно, свернули в прежнюю улочку, в куцую ее зелень, в гвалт голубиной стаи, сизо отпрянувшей от земли в брезентовом плеске крыльев при их приближении, прошли мимо перевернутой скамейки – мелькнул справа черный проем знакомой двери, прошли мимо перевернутой цементной урны с языком высыпавшегося мусора («Порезвилась молодежь ночью», – обронил Андрей), прошли еще немного, и слева меж крон деревьев выглянула вывеска: ЧЕ-БУР-ЕЧН-АЯ.
Чебуреки были не московские – кофейно-белесые, плоские как блин, лишь в середине нижнего края топырившиеся катышком мяса, – а желтовато-белые, треугольные, какие-то все встопорщенные, и не два на порцию, а три. Андрей взял девять штук. Елена сидела за столиком у окна с двумя стаканами компота, с двумя салатами, купленными в буфете, смотрела, полуотвернувшись от зала, в окно, утопленное в неистовом слепящем свете, овально светившаяся по краю щека ее была подперта ладонью, пальцы трогали, перебирали распущенные и заброшенные за спину волосы, и какое-то щемящее чувство любви, нежности вот к этому мигу их жизни, пока он шел от стойки к столику, невозвратности, невозможности его продления и закрепления в себе владело Андреем, но, когда он поставил поднос на стол и жена повернулась, отняла руку от щеки, оставив на ней розовый истаивающий след, стала помогать снимать тарелки, чувство это исчезло, и момент его исчезновения был так же неуловим, как миг возникновения.
– О-ох, нажрусь! – сказал он, бросая пустой поднос на подоконник, чтобы не уходить, не отрываться уже от влажно дымящихся, горячих даже на взгляд чебуреков, сел и, не придвигая далеко стоящего стула, почти пополам сложившись, стал есть, торопясь, обжигаясь, дыша открытым ртом, чтобы студить жар только что, еще минуту назад варившегося в кипящем масле теста.
– Придвинься, – с улыбкой сказала жена, и лишь тогда он нашел в себе силы придвинуть стул, сесть расслабленно и поглядеть на нее. – С тобой ведь стыдно в приличном обществе показаться, – все с той же улыбкой сказала она.
– Надо бы, между прочим, прежде чем тащить мужа в свой Ленинград, покормить его было хорошенько. А то платья в чемодан напихать не забыла, а мужу перед дорогой каких-то два тощих бутерброда сварганила. И живи на этом.
– Я же не виновата, что у тебя аппетита не было.
– Виновата. Заставила меня чемодан свой укладывать…
– А у тебя это лучше выходит.
Так, под вялую шутливую перебранку они прикончили чебуреки, съели салат, выпили компот и вновь оказались на улице.
– Пойдем пешком, – сказала жена. – Мы сейчас на Васильевском острове и вот прямо по улице выйдем к Ростральным колоннам, к Неве, Невская стрелка называется. А там по мосту – и будет Зимний дворец, Эрмитаж в нем, знаешь? А там Дворцовая площадь, Невский, Адмиралтейство, памятник Петру – все рядом. Нет, ну как ты жил? Всю жизнь в шестистах километрах – и ни разу не побывать!
Они шли по аллее, в сторону Невы, солнце светило в глаза, нагрело головы, они были свободны, праздны и вольны, и от этого все вокруг: пыльные окна домов, пыльная листва, пробегающие по обеим сторонам аллеи машины, спешащие по своим делам люди – все тоже казалось праздничным и веселым. Теперь говорила жена – без умолку, не переставая, держа его одной рукой, горячей и влажной от жары, под локоть, а другой жестикулируя, – он молчал, и все это вместе складывалось в ощущение какого-то великого покоя и умиротворенности. И вчерашние суматошные, истеричные сборы, и это унизительное, душу вон выворачивающее вымаливание по телефону у начальства двух дней полагающегося ему еще за новогодние дежурства отгула, так что когда положил трубку, то одного только и хотелось – напиться, и это бегание по ночному уже вокзалу, перестраивающемуся, с грудами кирпича, досок, запахами мокрой штукатурки, цемента, алебастра, шныряние от кассы к кассе – «Билетов нет», «Билетов нет», – от проводницы к проводнице – «Возьмете двух человек?», «Возьмете двух человек?» – все это, оставшись позади и окончившись, казалось теперь несущественным, неважным совершенно, как бы и не бывшим. Вместе с субботой и воскресеньем выходило полных четыре дня такой отпускной праздности, и он ни разу не был в Ленинграде, и настоящего отпуска, приберегаемого нынче к концу осени, у него тоже не будет…
Они обошли вокруг Зимнего дворца, дважды попав на Дворцовую площадь, постояли у начала Невского, по которому уже проезжали два с небольшим часа назад на троллейбусе, потолклись у Адмиралтейства, сходили на бывшую Сенатскую площадь, к памятнику Петру Первому, вернулись обратно и вышли к Исаакиевскому собору.
Гигантское многотонное чудовище, упершись в землю десятками неимоверно громадных черных лап, как бы выжимало себя над нею и парило в воздухе, втиснувши от невероятного напряжения в плечи куполообразную лысую, отливающую на солнце золотом голову.
Собор окружали связанные друг с другом проволокой, выкрашенные зеленой краской железные турникеты, и на них тяжелой черно-цветастой анакондой навалилась людская змея, обвив собор почти полным кольцом.
– Это за билетами вовнутрь и на смотровую площадку, – сказала жена. – Была – и ничего не помню. А наверх поднялась – осень, дождь сеет, мокрые крыши, экскурсовод говорит, а ничего не видно.
– А тебе можно, – Андрей показал глазами, – наверх? Поднимешься?
– Ой, ну конечно, можно. – Жена тоже посмотрела наверх, на вздернутые от напряжения плечи чудовища, и перевела взгляд на Андрея. Синие глаза ее были словно подсвечены синими тенями на веках и цвели на бледном худом лице признательностью и удовлетворенным желанием. – Дай еще персик. – Протянула руку, он вытянул привычно из кулька, шуршаще покоившегося теперь в жаркой темноте глубокой нейлоновой сумки, еще один персик, она привычно достала у него из кармана джинсов платок и стала тереть персик об оставшийся еще чистым угол. – И не только можно, а ужасно хочется. И тебе бы тоже не мешало подняться. Но ведь не стоять же такую очередь.
– Конечно, нет. – Андрей обнял ее за плечи и повел вдоль гудящего, жужжащего тела анаконды к неминуемо где-то находившейся голове – месту продажи билетов. Волосы жены терлись об оголенную руку, щекотали, и от этого по руке бежала волнующая дрожь озноба.
Билеты продавали в стеклянном киоске близ входа. Очередь взбухала возле него, обхватывала со всех сторон – въявь голова, киоск был прозрачным светящимся глазом анаконды с ярко-розовым, нейлоново блестящим зрачком – молодой толстой кассиршей со скучным мятым лицом.
Андрей оставил жену в стороне, примерился – и выбрал; жертва была пожилой провинциальной женщиной с терпеливым кротким лицом – провинциальность ее просвечивала сквозь парикмахерскую прическу, нарядное платье с оборками, золотую нитку на шее оторопело-восхищенной застывшей улыбкой.
– Извините. Два билета, внутрь и на смотровую площадку, не возьмете? – протянул он ей деньги. – Жена беременная, трудно стоять…
Женщина взглянула на Елену, скромно томящуюся в одиночестве с потупленной головой, словно не имеющую никакого отношения к этому разговору, глаз у нее был иной, чем у продавца, он, видимо, нашел в ее тонкой, ничем еще почти не отличной от обычной фигуре подтверждение сказанным словам, и она протянула руку:
– Давайте, конечно.
– Ага! – с взвизгом, опытным голосом магазинной скандалистки закричала выстаивающая за ней приобщение к культуре другая провинциалка, и в шильцах ее глаз затрепетал, как флажок на ветру, язычок ненависти к непровинциальному виду Андрея. – Стоять ей нельзя! А наверх по лестнице сорок восемь метров – можно?!
Женщина, взявшая деньги, заколебалась. «Провели как дурочку. Сама отстояла, а почему другие…» – плеснулась в ней наведенная соседкой по очереди мысль, но трешник был уже у нее в руке, и она решилась.
– Там, на лестнице-то, солнца нет, – защитила она неизвестную ей молодую беременную. – А здесь солнце…
«Вот именно, солнце», – и для себя оправдал свои действия Андрей, хотя втайне он знал, что солнце ни при чем, просто им не хочется стоять; и это, конечно же, нехорошо, что им не хочется и они даже не чувствуют неудобства от своего нахлебничества, но в том, как они собирались, как метались вчера по платформам, отпуская один поезд за другим, как звонили сегодня в молчащую пустоту за коричневым дерматином, в самом сроке, на который они приехали сюда, – было во всем этом какое-то словами не оформляемое, неуловимое для выражения оправдание его действиям, моральное какое-то право, и это он тоже чувствовал, когда вел Елену к началу очереди.
Наверное, им следовало пойти наверх сразу, а потом уже вниз, но они решили сначала походить по самому музею – дня впереди было, как в детстве, необъятно, без конца и без края, и они рассудили приберечь подъем наверх, панораму Ленинграда на потом, на после, на закуску, как бы увенчать ею этот начальный период их путешествия – запечатать и бросить в пустой еще мешок за плечами. Музей взял у них часа два. Андрей стоял у маятника Фуко и не мог отойти. Очередная девушка-экскурсовод, с сердитым почему-то, как у всех у них здесь, отчужденно-высокомерным лицом, в какой-нибудь жарной замшевой юбке и белой с голубыми шарами блузке-батнике, запускала, примериваясь, переломившись в пояснице, тяжелую бронзовую гирьку, гирька, проделав отмеренный ей над делениями путь, легко и как-то неуловимо подкравшись, сбивала одолженный у публики спичечный коробок, девушка начинала комментировать эффект равнодушным звенящим голосом, распускала экскурсантов и шла набирать новую порцию, ее через минуту сменяла другая, а он все стоял, смотрел то на расчерченный круг, на тускло поблескивающую чушку гирьки, то наверх, на вознесенный под купол другой конец стальной нити, земля вращалась – он знал, с самого рождения, кажется, знал, но как нелепо прост был доказывающий эту истину опыт, как обжигающе душу гениален!..
На лестнице Елена начала вдруг задыхаться. Они шли все медленнее и медленнее, их обогнали все, кто был в группе, даже старики, и в кольцевых оборотах лестничных маршей исчез шорох шагов; наконец они остановились вовсе, и Елена, держась за стенку, помотала головой, пытаясь улыбнуться.
– Что-то меня не хватает на закуску…
– Может быть, спустимся? – поддерживая ее под локоть, спросил Андрей.
Такое с ней было впервые за все пять почти месяцев, он уже привык, что все у нее проходит гладко, и не заволновался, предложил спуститься, скорее, потому, что следовало предложить, и Елена, высвобождая свою руку из его, помахала ею защищающе: нет-нет.
Они стали подниматься снова, вышли на свет, к резанувшему глаз сияющее-голубому после электрических желтых потемок небу, внизу, под ногами, была железная пологая крыша, крашенная зеленой краской, слева впереди был купол со смотровыми площадками, нижняя – заполненная с одного края людьми, они пошли к куполу над зеленой железной крышей по узким железным мосткам с перилами, Андрей впереди, жена сзади, мостки раскатисто громыхали, и Андрей скорей догадался, чем услышал, что жена зовет его. Он оглянулся – Елена стояла метрах в десяти позади, перегнувшись через перила, ее тошнило. Андрей побежал к ней по обвально загрохотавшему железу, схватил за плечи, она оттолкнула его, закрываясь рукой. Андрей отошел в сторону, спустя минуту снизу послышался шум поднимающейся новой экскурсии, и Елена выпрямилась. Бледное от низкого последний месяц гемоглобина лицо ее было серым.
– У меня там в сумке мой платок, – сказала она Андрею слабым голосом, показывая рукой и шевеля при этом пальцами.
Мостки под ними загромыхали – из узкой щели выхода выбирались один за другим и шли, торопясь, жадно оглядываясь и щурясь от света, первые экскурсанты.
Андрей подошел к жене, она запустила руку в неизвестность сумки, повозила в ней, и рука вынырнула с платком.
– Не смотри, – с просительной неловкой улыбкой сказала она, снова отвернулась и стала вытирать рот.
Экскурсанты достигли их, и грохот теперь был вокруг, и все, проходя мимо, оглядывали Андрея с Еленой быстрым любопытствующим взглядом, словно они являлись уже частью того, что им предстояло осмотреть.
Наконец экскурсия смолкла вдалеке, они опять остались одни, Андрей ждал, и Елена сказала, моляще, виновато и бессильно заглядывая ему в глаза:
– Я пойду вниз, а? Иди один, а я вниз, где-нибудь внизу буду, найдешь.
– Как это я тебя брошу… А наверх ты совсем не можешь? – Андрей еще надеялся, еще думал о панораме, которая могла им открыться, пройди они какие-то полтораста метров, но и знал уже, что дорога теперь одна – вниз.
– Ой, не сердись… – жена глядела на него униженно и устало. – Я тебе все испортила. Но я же не виновата…
Внизу возле собора сесть было совершенно не на что, жена еле доплелась до скверика и свалилась на первую же скамейку, неудобно стоявшую возле входа, с урной у бока.
– Ой, не сердись, ну пожалуйста, – вновь сказала она. – Я знаю, ты сердишься – я тебя сюда притащила, ты купил билеты, а я не смогла…
– Хватит, – оборвал ее Андрей. Вышло это совсем грубо, и он разозлился на себя, что опять не сдержался. – Тебе плохо, а я тебя буду винить, – чтобы сгладить резкость своего тона, сказал он. И снова голос его прозвучал раздраженно.
– Вот ты уже и сердишься. – Елена поджалась к его плечу и положила на него голову. – Мне в самом деле совестно: ты так билеты достал… Так лихо. Такой молодчага.
– Ну и все, чепуха, все. – Андрею, пожалуй, была немного приятна ее похвала. – Нечего совеститься, не твоя вина.
– А чья, а чья? – живо приподнимаясь с его плеча, заспрашивала она, заглядывая Андрею в глаза, улыбаясь в сладком предвкушении приятного ей разговора.
– Чья-то, точно не твоя, – невольно улыбаясь, сказал Андрей.
За спиной, по дороге, дробно шелестя веером воды об асфальт, ползла поливальная машина. Андрей оглянулся – машина была похожа на чудовищно расплывшегося вширь усатого носорога, шелестящие усы его, оставлявшие за собой черный лоснистый след, поймали в этот миг солнце и преломили его в сияюще вспыхнувшую и погасшую тотчас цветную картинку спектра. Виляя и быстро-быстро работая ногами в желтых сандалиях с торчащими ремешками, пронесся на велосипеде мальчик лет пяти с азартным, возбужденным перекосом лица, песок из-под его вихляющих колес колюче ужалил ноги между собравшимися у щиколоток носками и задравшимися джинсами. Проходивший посередине дорожки, на которой стояла скамейка, небритый, сивый старик в черном драповом пальто и войлочных ботинках на молнии «прощай молодостъ» свистнул Андрею, поймав его взгляд, и, показав на жену, поднял вверх большой палец, почмокал губами.
– Корыто старое… – пробормотал Андрей.
С неба вдруг обрушилась на землю, будто часто-часто хлопали брезентовым полотном, голубиная стая, заходила беспорядочно, вперевалку, клокоча неясными звуками в горле, – казалось, та же самая, что всплеснула вверх там, в аллее, при их приближении, когда они шли в чебуречную, и опустилась только вот теперь, здесь.
– Давай ударим по персикам! – сказала жена, вновь заглядывая ему в глаза и лукаво-заговорщицки закусывая нижнюю губу. – Ты еще ни одного не съел. Какая вкуснятина – прямо тают.
Она уже приходила в себя, и острые, высокие ее скулы, из-за которых, может быть, когда-то – давно, в другую эру, пять лет назад, с ума сойти! – его и повлекло к ней неудержимо, были уже нежно, матово розовы.
* * *Теперь квартира отозвалась на звонок дальним, едва, казалось, теплившимся в космосе ее неизвестности присутствием жизни – серебряный прут звонка вошел в живую плоть, отозвавшуюся мышечной судорогой: там, за вытершимся дерматином, произошло какое-то мгновенное движение, шорох, почти неразличимый слухом, как послышавшийся, но вдруг усилился многократно, оказался у самой двери, сделался дыханием ли, шарканьем ли подошв, скрипом ли половицы, – и замок щелкнул с легким певучим присвистом. Им открыла высокая женщина в длинном, лишь щиколотки виднелись из-под него, зеленом нейлоновом халате, с короткой парикмахерской стрижкой, кругло-худым некрасивым лицом, на котором ярко и горячо сияли цвета молодой сосновой коры карие глаза. Она была едва ли много старше Андрея, лет тридцати, и это укололо его каким-то странным предчувствием.
– Здравствуйте, Мария Петровна, – сказала жена, солнечно улыбаясь, вся подаваясь вперед. – Я Елена, Лена Мартынова, узнаете? – И, однако, в голосе ее он тоже услышал, как бы увидел, какую-то мгновенно образовавшуюся щербинку – будто она продавала, рекламируя как новую, много лет ношенную вещь. – Я Елена, Лена Мартынова, узнаете?
– Нет, – сказала женщина. – Не узнаю. И как я вас могу узнать – я Мария, но не Петровна, а Леонидовна. И мне никто вчера ниоткуда не звонил, не предупреждал ни о каком приезде. А то, что у вас фамилия моего мужа, – это тоже новость, очень это обстоятельство интересно выяснить.
Она стояла по ту сторону порога за полуоткрытой дверью, одной рукой ее придерживая, словно готовая захлопнуть в любое мгновение, другой опершись на уровне плеча о косяк, на безымянном и среднем пальцах этой руки желто-покойно блестели широкое обручальное кольцо и маленький, изящный, как голубиная головка, перстенек, губы у нее были тонкие, нервные, и, пока она говорила, они подергивались к правому углу рта, будто она силилась сдержать усмешку.