Полная версия
Дрожь
– Господи, надеюсь, вы не умерли, – произнес голос, который она только что услышала.
– Я тоже на это надеюсь, – простонала Ирена.
К ней наклонился мужчина, пожалуй, старше ее, элегантный, в костюме и шляпе, мужчина неторопливый и в то же время взволнованный, такой, что хотелось крепко его обнять и встретить вместе конец света.
Он помог ей встать, они сели на заборчик.
– Вот зараза, смылся, не успел его поймать, – сообщил он, показывая головой на помятые кусты.
– Да, да… Неважно…
– У вас что-то болит? Переломов вроде нет.
– Нет. Вроде нет…
Некоторое время они молчали. Мужчина изучал ободранное колено Ирены, Ирена изучала мужчину.
– Я не местный, – сказал он, приглаживая волосы. – Просто жду автобуса, чтобы ехать дальше. В санаторий. Меня зовут Бронек.
– Очень приятно.
– Я живу в Коло, у меня там овощной магазин. Называется «Зеленщик»…
– Пан Бронек, пройдитесь со мной немного… Здесь недалеко луг, за кладбищем. Голова болит от этого шума.
Когда они оказались за кладбищем, она уложила его на траву и стянула с него брюки, а он повторял, что не может, что не надо этого делать, а она просила его молчать. Села на него и прижала лоб к его лбу: он ощутил молочный запах ее кожи, совсем не такой, как у Хели, которая в тот момент перестала существовать, ее не было на земле, она не дышала, не жила, была лишь пустота, и в этой пустоте, оставшейся от Хели, он и эта женщина, которая не представилась и двигалась над ним, а потом прикусила кончик рыжей косы, обмякла, слезла с него и встала, тепло улыбаясь.
– Я очень рада, что все-таки не умерла, – сказала она, приглаживая юбку. – Но мне уже пора.
– Да… – просопел он, пытаясь как-то прийти в себя, влезть в одежду, и извивался, поворачивался, кряхтел, пока наконец не встал, застегнул брюки, пригладил волосы, однако женщины уже не было.
* * *Сова вернулась через неделю.
Они слышали ночью, как она ухала где-то в темноте. Это больше напоминало писк, нежели крик. С тех пор Лабендовичи время от времени обнаруживали на пороге дома доказательства ее симпатии в виде мертвых мышей, лягушек, а порой и маленьких крыс.
Сова оказалась существом компанейским. Когда кто-нибудь из членов семьи уходил из дома, она возникала над его головой и гордо парила на фоне неба. Каждое утро она таким образом провожала Казя в школу. Мальчик боялся, что если другие дети увидят птицу, то захотят ее украсть. Подходя к зданию школы, он пытался отправить сову домой. Как правило, кидал в нее камни.
– Глупышка! Лети домой!
Иногда он ворчал на нее, подражая какому-нибудь дикому зверю, но поскольку никакого дикого зверя в жизни не видел (бешеная собака у костела не в счет, ибо та молчала), получалось не слишком убедительно. Он собирал камни и пулял ими в небо. В итоге сова разворачивалась и, торжественно размахивая крыльями, направлялась в сторону хозяйства Лабендовичей.
Однажды вечером она влетела в окно и села на напольные часы, которые Ян на спине приволок от родителей. Окинула взором избу и осталась на них сидеть. Каждое утро Ирена открывала окна с целью проветрить одеяла, тогда Глупышка вылетала на улицу, дабы совершить несколько широких кругов над двором и затем присесть на столбик лестницы, ведущей на чердак. Она могла неподвижно просидеть там целый день и лишь изредка поднималась в воздух, после чего в косом полете бросалась к земле, чтобы ударом клюва прервать жизнь мыши или крысы, прошмыгивающей под прикрытием сарая.
У Глупышки было два заклятых врага. Первый – метла. Всякий раз, когда Ирена начинала убираться, ее рабочий инструмент становился жертвой атаки совиного клюва. Сидя на часах с таким видом, будто весь мир уже давно ей наскучил, птица не теряла бдительности, и если требовалось подмести полы, следовало сначала выгнать ее из дома, на что она реагировала громким верещанием.
Второй вещью, которую Глупышка искренне и страстно ненавидела, были взлохмаченные волосы. Если в поле ее острого зрения по неосторожности появлялся кто-то, кто не воспользовался расческой и не накрыл растрепанную голову, на него с неба налетали карающие когти. Из-за ненависти к шевелюрам отношения между совой и соседями Лабендовичей становились все напряженнее. Спустя некоторое время жители Пёлуново все же привыкли к новым требованиям и перед выходом из дома приводили волосы в порядок.
* * *В школе Казю постепенно занял положение между угнетателем и жертвой: он, конечно, не мог рассчитывать на роль предводителя одной из небольших банд, но хотя бы не огребал на переменах, как некоторые.
Ситуация Виктуся была иной. Когда он впервые появился в школе, оказалось, что можно быть хуже, чем просто жертвой. Его унижали все: от самых отвязных безобразников до полнейших растяп, вымещавших на нем копившуюся годами фрустрацию. Его забрасывали самыми дерзкими оскорблениями и самыми большими коровьими лепешками, какие только можно было надежно спрятать в ранце. Иногда кто-нибудь подходил к нему на перемене и расковыривал ногтями солнечные ожоги, заживавшие на его предплечьях.
Как-то раз, получив солидную порцию унижений и тумаков, Виктор возвращался домой, на полпути спустился в канаву и расплакался, осторожно касаясь пораненной кожи. Белый воротничок школьной формы испачкался в земле. Упираясь ногами в толстый сук, мальчик стал возить в болотистой грязи палкой.
Он размышлял, как долго мог бы здесь остаться. Деревья отбрасывали в канаву широкие тени, а густые кусты защищали от взглядов прохожих. Было темно, прохладно и удобно. Может, получилось бы просидеть так целую ночь? Или даже неделю?
Треск, шорох. В трубе, проходившей под дорогой, что-то зашевелилось. Не успев встать, Виктусь увидел шар из лохмотьев и волос, который бросился к нему, но упал прямо в воду. Мальчик выбежал на дорогу и встал над канавой, наблюдая за нападавшим. От темного корпуса отделились руки. В густой щетине блеснули белые глаза.
– Не делать вред, – попросило существо. – Не делать вред, пожалуйста.
Виктусь помчался домой.
* * *– Ну и отметелили тебя сегодня, – завел разговор Казю, когда они вечером загоняли кур в курятник.
– А ты что, видел?
– Немного. Но издалека. Так бы подошел.
– Самый ужасный этот Былик.
– Угу.
– Казю, почему они все время меня лупят?
– Не знаю. Дураки потому что.
– Но почему именно меня?
– Говорю же тебе, дураки и все. Потом перестанут. Ну давай, вперед! – и замахнулся ногой на медлительную курицу.
– Это, наверно, приятно, да?
– Что?
– Отколошматить кого-нибудь.
– Да не знаю.
– Ты ведь говорил, что побил одного, Анджея этого. Значит, должен знать.
– Ну довольно приятно. Немного.
– Ага.
Они закрыли курятник и зачерпнули воды из колодца. Она была холодная, морозила горло и живот. Солнце уже дало деру за крышу сарая, Глупышка несла караул на своем столбике, а кот, лежавший неподалеку в траве, бил по земле рыжим хвостом.
– Казю, а если б тебе заплатили за то, чтобы ты задушил кота, сколько бы ты хотел?
– А мне откуда знать. И зачем?
– Да просто так.
– Не знаю. Наверно, чтобы хватило на велосипед. И на конфеты.
– И тогда бы задушил?
– Ну да. Но конфет целый мешок.
– И не переживал бы, что задушил?
– Не знаю. Наверно, немного переживал бы.
– Но когда мы убиваем лягушек для Глупышки, то не переживаем.
– Потому что это лягушки. Они маленькие. И глупые.
– Но если взять много, очень много лягушек, они будут такие же, как кот. А мы убили уже много, очень много лягушек. Все равно что кота.
– Но кот – это другое.
– То есть кота нельзя?
– Нет.
– А если б можно было?
– Но нельзя!
– А если б можно?
– Тогда что?
– Задушил бы бесплатно?
– Да зачем мне бесплатно душить кота?
– Чтобы почувствовать, как это.
– Но зачем?
– Может, это здорово?
– Ну и дурак ты!
С момента встречи в канаве Виктусь каждый день по дороге из школы спускался к темному, прохладному укрытию в кустах и оставлял у края вонючей трубы кусок хлеба со смальцем, спрятанный в ранце именно с этой целью. Через некоторое время шарообразный монстр стал к нему выходить. Поначалу он просто смотрел. Потом съедал на глазах у мальчика куски хлеба и наконец заговорил, причем так, будто его рот набит песком.
Он рассказывал, что когда-то был могущественным человеком.
– А как вас звали? Может, папа вас знал?
Чудовище лишь затрясло головой, а лохмотья заколыхались, источая смрад.
– Никому не говорить про я, не говорить! Тайна. Ты и я, тайна!
Виктусь кивал. Никогда прежде он не делил ни с кем тайн. Вернулся домой, переполняемый неведомым доселе чувством, которое так и распирало его изнутри. Это было приятное чувство. Он знал – они нет. Лишь раз он попытался рассказать о своем новом друге Казику, но тот и слушать не захотел. Виктусь не мог понять, как родители могут не знать про Лоскута. Он ведь знал.
На следующий день, вернувшись из школы, он в рамках эксперимента сказал маме, что один мальчик расплакался на уроке. Мама что-то пробормотала и улыбнулась, продолжая штопать штаны. Несколько дней спустя сообщил отцу, что учительница музыки потеряла очки. Дальше – больше. Он выдумывал все чаще, осторожно нащупывая границу, отделяющую неправду от лжи. Не обманывал только Лоскута, поскольку говорить с ним было почти как говорить с самим собой.
Однажды Лоскут показал ему пистолет. Он извлек его из складок одежды и продемонстрировал с улыбкой. У пистолета был тонкий ствол и спусковой крючок в форме полумесяца. Выше ряд цифр: 6795. На шероховатой рукояти блестел пот с руки Лоскута.
– Настоящий!? – Виктусь протянул руку и тут же ее отдернул.
Лоскут утвердительно кивнул.
– Ты когда-нибудь из него стрелял?
– Штрелял.
– А в кого-нибудь?
– В кого-нибудь.
– И попадал?
Снова кивок.
– И что? Как это?
– Тотунг ист… Шайсе. – Лоскут покачал головой и откашлялся. – Убивать – это сам чудесный, сам прекрасный вещь на свете. Это не можно описать.
– Убивать – самая чудесная вещь на свете, – повторил Виктусь брату, когда они сидели вечером у дома и смотрели на двух старых котов, валявшихся на колодце.
– Откуда это ты знаешь?
– Просто знаю.
– И что, может, уже убил кого?
– Нет. Пока нет… Но, возможно, убью.
– Да конечно.
– Не веришь?
Брат не верил, поэтому они поспорили. Если Казю среди ночи подойдет к хате Дойки и будет стучать в маленькое окошко, пока сумасшедшая старуха не проснется, Виктусь голыми руками задушит одного из двух рыжих котов, которым, пожалуй, и так уже недолго осталось.
Следующей ночью они выскользнули из дома через окно, и Глупышка вместе с ними. Шли по деревне, погруженной во тьму, прислушиваясь к своим шагам и дыханию. Далеко впереди были прогнившие остатки памятника в форме фазана, к которому прилепила свою хату безумная старая Дойка. Когда силуэт соломенной крыши наконец выступил из темноты, Виктусь остановился и сказал:
– Дальше иди один. Я буду смотреть отсюда.
Брат стоял рядом и молча вглядывался в едва заметную халупу. В конце концов, он пошел, а Глупышка, невидимая, кружила где-то над головой. Лишь когда он оказался почти у цели, заметил, что за грязным, жирным окном пляшет огонек свечи.
Кровь шумела у него в висках. Сердце выскакивало из груди. Казю огляделся по сторонам. Ветки, кусты крапивы, камни и какой-то пенек – все утопало в темноте. Он повернулся и посмотрел в ту сторону, где его ждал брат. Сплошная чернота. Забрался на пенек, пошатнулся и ухватился за стену. Слышал, как сердце грохочет во мраке.
В хате горела всего одна свеча. Он несколько раз моргнул. В небольшом помещении получалось разглядеть только глиняную печь, груду тряпок в углу и массивный стол, заваленный мисками.
Священник Кужава (мальчики помнили службу, на которой он с амвона призывал отбивать атаки нечеловеческих чудовищ с бесцветными душами) прижимал толстую Дойку к столу и бился грузным животом об ее бледные морщинистые ягодицы. Одной рукой он мял ее грудь с коричневым соском, а другой держал у шеи Дойки маленький блестящий ножик.
Здобыслав Кужава, который за десять лет до этого с аппетитом уминал ветчину из свиньи Янека Лабендовича, пока приходской священник стоял в яме в ожидании, когда пуля пронзит его череп и выйдет с другой стороны, лишив его половины лица, – тот самый Кужава работал теперь бедрами, будто внезапно в два раза помолодел, и кричал Дойке на ухо своим писклявым голосом:
– Нравится, да? Любишь такое! Говорил же… В такую ночь никто не должен сидеть дома один, тем более зрелая беззащитная женщина!
Дойка взорвалась истеричным смехом, но быстро затихла, отклоняясь назад и прижимая к себе священника за волосатые ляжки. Поворачиваясь к нему, она бросила взгляд в окно, и вспотевшее лицо скривилось в беззубой улыбке.
Казю спрыгнул с пня и помчался к брату. Сбитая из досок дверь открылась со скрипом, и толстопузая фигура подняла над головой свечу.
– …какой-то маленький негодник… – донеслось до ушей Казя, рывшего ногами землю.
Когда добежал до Виктуся, тот от нервов прямо подскакивал на месте.
– Ну и что? – спросил. – И что?
– Черт возьми… – сопел Казю, упираясь руками в колени.
– И что?!
– Пошли домой. Пока отец не сообразил.
– Ну расскажи.
– Ты же видел.
– Видел только, как открыла дверь. А до этого? Говорила что-то? Ты видел ее вблизи?
– Бурчала чего-то себе под нос. Темно было. Ужасно уродливая и старая. Ладно, завтра твоя очередь.
На следующий вечер Виктусь взял на руки одного из двух рыжих котов, – некоторое время прикидывал, кто из них более неповоротливый, – и связал передние и задние лапы жгутом для снопов. Отнес за овин, под дерево, которое когда-то было драконом, и положил среди сорняков. Кот не обращал внимания на то, что не может двигаться (впрочем, он всю жизнь не обращал внимания почти ни на что), окинул двор взглядом, полным снисхождения, и закрыл глаза.
Виктусь осторожно придавил его коленом к земле, чтобы обездвижить все лапы. Аккуратно приподнял голову, подсунув снизу левую руку. Правой сделал то же самое. Под пальцами чувствовал шершавые стебли травы, а в ладони – мягкую теплую шерсть. Зажал большими пальцами шею. Сильнее. Кот открыл глаза. Еще сильнее.
В вялом звере что-то пробудилось. Стон, успевший вырваться из его горла, больше напоминал крик. Виктусь испугался этого звука и еще крепче сжал руки на дрожавшей, брыкавшейся жизни.
Эта жизнь стала вдруг такой сильной, что Виктусю казалось, будто в его руках не кот, а бык. Голова металась во все стороны, щелкая зубами, более длинными, чем обычно, а связанные лапы выскользнули из-под колена Виктуся и царапали его по ногам, словно желая разодрать на куски.
Мальчик поднял голову и закрыл глаза. Не переставал душить. Чувствовал, как мягкое тело постепенно начинает слабеть в его руках.
– Господи, Виктор!
Душить, душить, душить.
– Виктор! – голос отца достиг его не сразу.
Он повернулся, и в этот момент сильная рука схватила его, ставя на ноги.
Кот протяжно застонал, впился зубами в ляжку палача и со скоростью, какой от него никто не ожидал, бросился к кустам у поля. Сделав первый прыжок, он перевернулся и покатился в траву. Ян достал из кармана перочинный нож, перерезал веревку, опутавшую кошачьи лапы, и тот пулей унесся за овин. Виктусь молча наблюдал за всем происходящим.
Отец неспешно сложил ножик и убрал его в карман, а затем взял Виктуся за руку и сильным рывком притянул к себе.
– Что ты хотел сделать?!
– Ничего.
– Ничего? Душить кота – это ничего? Отвечай! Черт подери, ты связал ему лапы! Что с тобой?
– Не знаю, – Виктусь шлепнулся попой на землю, по его щекам потекли слезы.
Отец сел рядом. Дышал тяжело, хрипло.
– Нельзя делать такие вещи, – произнес он наконец. – Боже мой, Виктор.
– А ты никогда никого не душил?
– Душил. Свиней. Я тебе рассказывал. Одна меня чуть не убила.
– И что?
– Как это что?
– Как ты себя чувствовал?
– Как себя чувствовал?!
– Лоскут говорил, что это лучшая вещь на свете.
– Что-что?
– Говорил, что убивать… Говорил, что убивать – самое чудесное.
– Кто такой Лоскут?
– Друг.
– Господи, Виктусь. Убивать? Самое чудесное? Этот твой друг просто псих, ей-богу.
Ян достал из кармана папиросу и долго вертел ее в руках. Потом сунул в рот и закурил.
– Я не скажу маме о том, что ты хотел сделать, а ты не скажешь ей об этом, – пробормотал на выдохе. – Договорились?
Виктусь кивнул.
– Я думал, если его задушу, то, может, что-нибудь почувствую.
– Что почувствуешь?
– Ну, что-нибудь. Что-нибудь.
– Не болтай глупости.
Они сидели в тишине, небо над ними чернело на востоке. Виктусь ощущал в ногах усиливающееся жжение. Красные бороздки вспухали и кровоточили.
Пытался сыграть на травинке, но не выходило. Наконец, когда стемнело настолько, что он с трудом мог разглядеть лицо отца, тихо сказал:
– Папа, почему я не такой, как другие ребята и как Казю?
Отец смял окурок и глубоко дышал, покачивая черным силуэтом головы.
– Знаешь, как они надо мной смеются?
Молчание.
– Называют меня губошлепом. Или заморышем. А те из банды из Квильно бьют по ногам.
– Сынок…
– Я не сочиняю. У меня синяки.
– Послушай, Виктусь. Ты… Ты…
– Говорят, что я чудик и черт.
– Не повторяй таких вещей. Нельзя так говорить. – Абрис отца встал, вздохнул пару раз, снова сел, откашлялся.
– У некоторых людей с самого начала жизнь тяжелая, но ты не такой. Когда я был в тюрьме, ты ведь знаешь, что я сидел, так вот, когда я был в тюрьме, познакомился там с одним человеком, его звали Кшаклевский, он был парикмахером. Мы сидели в одной камере, и этот Кшаклевский хвастался своим сыном, рассказывал, какой же тот способный, а потом признался, что все это выдумки и что его мальчик очень болен. Месяца два назад, когда мы с мамой были в городе, я увидел Кшаклевского на улице. Он шел с сыном, меня не заметил. Его мальчик едва волочил ноги. Весь искореженный, руки как поломанные, голова искривлена. И Кшаклевский тащил его, тащил, а я все думал, какое же счастье, что у меня есть ты и Казю. Слышишь? Вы здоровые мальчики, ты здоровый, умный, очень славный.
Молчание.
– Пошли в дом, – невидимый отец поднялся с земли и отряхнул брюки. – И помни: ни слова маме о том, что здесь…
– Ни слова!
На пороге Ян задержал сына и шепнул ему на ухо:
– А когда пойдешь в понедельник в школу, скажи этому Лоскуту, что он обыкновенный дурак.
* * *Казю смертельно обиделся. Всякий раз, видя, как оба кота медленно и величественно прохаживаются по двору, чувствовал страшное унижение. Ему казалось, что эти флегматичные шерстяные шары втайне посмеиваются над ним, и что он зря рисковал жизнью, подглядывая за Дойкой.
Он не разговаривал с братом и обходил его стороной. Иногда, завидев, презрительно фыркал и как бы про себя бормотал:
– Размазня…
Поэтому Виктусь все чаще общался с Лоскутом. Он приходил к нему в любую свободную минуту и с облегчением спускался в канаву, в этот темный прохладный мир без битья, взглядов отца и молчащего брата. Лоскут, правда, говорил немного. Главным образом слушал.
Виктусь рассказывал ему о маме, которая целыми днями не произносит ни слова, и об отце, которому каждую ночь снится Фрау Эберль, и что отец говорит, как бы хотел разбогатеть, чтобы поехать в Германию и найти ее или хотя бы ее могилу и извиниться перед ней или перед ее могилой за то, что сделал. Рассказывал Лоскуту о том, что мать все свободное время читает и она как бы здесь, но как бы и нет, а еще о том, что Казю не получает в школе тумаков и каждый раз, когда кто-нибудь пристает к Виктусю на перемене (то есть очень часто), отворачивается, с кем-нибудь говорит, смеется, или его просто нет, и о том, как он перестал разговаривать с Виктусем, а ведь это отец помешал.
Рассказывал обо всем.
Про кота, которого почти задушил, про Глупышку, которая гадила на газеты, сложенные у напольных часов, про дедушку и бабушку, которых он навещал все реже, потому что отец из-за чего-то с ними поссорился, и даже про якобы богатую тетку из Америки. Со временем мальчик начал углубляться в чужие, услышанные истории. Говорил о Фрау Эберль и ее дочерях, о плохом немце, который однажды по ошибке салютовал папе, и о свинье, которая не хотела умирать, но в итоге сдохла, благодаря чему на свадьбе было мясо.
Лоскут задумчиво кивал заросшей головой и порой бормотал что-то на своем языке. Потом они прощались, пожимая друг другу руки, как взрослые мужчины, и это нравилось Виктусю больше всего. Он выкарабкивался из канавы на дорогу, отряхивался и направлялся домой, не замечая, как шар вылезает из зарослей и крадется вслед за ним под покровом ночи.
Первый раз Лоскут слегка заплутал, но потом выучил маршрут наизусть. Он шел по полям, как можно дальше от дороги. Когда Виктусь заходил в дом, прислонялся к дереву и осматривал хозяйство, нервно кусая губы. Одной июльской ночью он дождался, когда в доме Лабендовичей погаснет свет, зашел в коровник и изо всех сил метнул камень в стоявшую ближе всех корову. Попал в голову. Животное громко замычало, потом еще раз. Лоскут спрятался за дверью.
Долго ждать не пришлось. Дверь дома закрылась с тихим скрипом. Быстрые шаги.
– Ну что? – спросил Ян Лабендович, остановившись на пороге коровника со свечой. Он осмотрел каждую корову и вышел на улицу. Лоскут стоял в метре от него. Сдерживал дыхание. Слышал сопение мужчины, когда тот клал потушенную свечу на землю и доставал что-то из кармана штанов. Вскоре в воздухе разлился запах сигаретного дыма.
Вздох.
Лоскут вышел из-за двери.
Пистолет он держал за ствол. Ладонь вся вспотела. Мужчина затянулся и слегка запрокинул голову. Лоскут закусил губу, все еще не дыша. Замахнулся. Ударил так сильно, что даже закряхтел. Услышал удар металла о череп, а затем глухой звук тела, упавшего на землю.
Сигарета выпала у Яна изо рта и погасла в луже густой крови.
Глава четвертая
Через открытое окно в комнату проникала уличная пыль и кисловатая вонь канализации. Соседка сверху без устали мучила скрипку: даже Конь, лежавший у печи с головой на вытянутых лапах, казался раздраженным и недовольным этой утренней какофонией.
Бронек Гельда сидел на кровати и напряженно вслушивался в свои мысли.
Пыль, вонь и шум – да, Бронечек, все именно так. Так и останется. Ты будешь так жить. Будешь так жить здесь, вдали от рыжеволосой женщины, вдали от всего настоящего, будешь здесь жить и стареть, и постепенно опускаться в могилу, хотя ведь знаешь, что все не так, что все не здесь, не с этими людьми, что все иначе, Бронечек. Ты смотришь на простыню, измятую в ночной кутерьме, на одеяло, напоминающее выжатую тряпку, и хочешь выглянуть в окно и плакать так громко, чтобы тебя услышал весь город, и чтобы весь город от тебя отцепился, поскольку ты не хочешь здесь жить, ты хочешь жить там, но не можешь.
Он вернулся из санатория еще более немощным, чем до отъезда. Бледный, иссохший, под глазами мешки. Двигался медленно, говорил мало. Будь его воля, все время лежал бы в кровати или играл с Милой. Доктор Когуц беспомощно разводил руками.
– Ничем не могу помочь, – говорил он, вытирая вспотевшую лысину. – Принимать солнечные ванные, ходить. Много гулять.
Ни Когуцу, ни Хеле, ни кому-либо другому было невдомек, что болезнь, которой страдал Бронек, жила в шестидесяти километрах от Коло и пахла молоком, как щенок.
И еще эти долги. По приезде он слышал только про них. Мы в долгах, Бронек, в больших долгах, на оплату счетов не хватает, на квартиру не хватает, надо переехать обратно в деревню. Хеля надрывалась в магазине, как проклятая, но чем еще ей было заняться? Ее не мучили эти скользкие, темные чувства, лишавшие Бронека сна, радости и воздуха. Единственным ее огорчением – помимо долгов, разумеется, ибо долги, долги, долги! – было то, что у нее болело горло и иногда зубы. Бронек охотно бы с ней поменялся.
Конь встал с лежанки и нестройной походкой обошел комнату. Высунув из пасти шершавый язык, стал вылизывать им босую пятку Бронека. Шуррр, шуррр, шуррр.
– Конь, оставь меня в по…
Полслова поглотил грохот, внезапно ворвавшийся в квартиру. Пол задрожал под ногами у Бронека, а воздух задержался в легких. Стекла звенели.
На мгновение воцарилась тишина, будто всему вдруг настал конец. Исчез шершавый язык Коня, вонь сточной канавы, движение на всей Торуньской улице и целый город, а вместе с ним и Бронек. В этот миг Бронислав Гельда не существовал и чувствовал себя великолепно. Но вот шестеренки мира вновь закрутились, и все сдвинулось с места: звон выпадающих стекол, автомобильный гудок, ворчание Коня, у которого вздыбилась шерсть на спине, и крики. Кто-то вопил от боли.