bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Якуб Малецкий

Дрожь

Посвящается Марте

Copyright © Jakub Małecki 2017

© Денис Вирен, перевод, 2021

© ООО «Издательство АСТ», 2021

Часть I

1938–1969

Глава первая

Он познакомился с ней в том же поле, на котором спустя двадцать шесть лет умер под съеденной луной. Лило уже несколько часов. Он шел медленно, осторожно, чтобы не лопались мозоли на ногах. Чувствовал вонь из-под рубашки.

Она лежала в неглубокой луже. Широко раскинула руки. Щурясь, смотрела в небо и ловила губами капли.

Он сел рядом и нащупал в кармане намокшую сигарету. Наклонился, загородился плечом и кое-как закурил. Предложил ей – она не хотела. Затягиваясь, смотрел на тело, обтянутое мокрым грязным платьем. Представился – она лишь улыбнулась в ответ. Стал рассказывать, что живет в Пёлуново, возвращается с уборки урожая от дяди, который снова напился, что ему еще идти и идти, и всякую подобную ерунду.

Лег рядом с ней. Чувствовал под собой липкую прохладную землю. Шершавая стерня колола предплечья. В хмуром небе он не видел ничего красивого. Капли затекали в нос. Холодно. Девушка закрыла глаза, и они долго лежали молча, мокли. Поженились через четыре года.

Поначалу она говорила мало. Казалось, что, если ей приходится это делать, она злится на себя. В первые годы совместной жизни Янек любил иногда прилечь после обеда и с закрытыми глазами прислушивался, как она шумит кастрюлями, хлопками гоняет кошек и орудует в печке кочергой. Он быстро привык к ее молчанию и к звукам, наполнявшим его дом, который вообще-то не был его. Собираясь в поле, тоже принадлежавшее чужим, он сплетал руки на ее животе и утыкался лицом в худую шею. Она пахла собой и чуть-чуть молоком, как щенок.

Бледные веснушки сыпались с носа на щеки. Волосы цвета ржавчины она собирала в длинную косу. Временами, задумавшись, прикусывала ее кончик и до конца жизни не отучилась от этой привычки.

Вставала затемно и никогда его не будила. Когда он появлялся на кухне, взлохмаченный, как пучок соломы, махала ему со двора. Приносила яйца и не торопясь укладывала их в ящик, а он просил, чтобы она спела. Обычно она ничего не отвечала, лишь иногда говорила: «Не дурачься». Тогда он открывал неглубокий ящик стола и доставал истрепавшееся на уголках Священное Писание в черной кожаной обложке, а потом медленно прочитывал вслух одну страницу. Вернувшись с поля, читал ее второй раз при свете свечи, уже тихо.

На завтрак съедал две краюхи хлеба, по воскресеньям запивая стаканом теплого молока, которое она приносила из коровника в бидоне. Ей нравилось смотреть, как он ест. Она подпирала подбородок руками, а локти съезжали все ближе к центру стола. Любила сидеть на солнце, закрыв глаза и скрестив руки на груди. Коты обвивались вокруг ее ног и, тихо мурлыча, спали.

Она говорила, что ее родители давно умерли. Янек не знал подробностей.

– Был такой музыкантишка, на флейте свистал, но уродец! Ноги кривые и весь какой-то перекошенный, – сказал ему как-то сын солтыса, поднимая цепом столб пыли. – Крапивой его прозвали, а все потому, что вечно в кустах спал. Все мы над ним смеялись, он болтал разное, что святых в небе навещает, с чертом разговаривает, и всякое там. Слова такие выдавал, словно сам их придумал. Были у него большие гнойники, как будто выросшие на спине. Ходил, опустив голову, и играл без конца какие-то мелодии, которые сам выучил. Вроде утонул, но отец говорит, мужики его забили.

– А мать?

– А чего?

– Она как умерла?

– Да ведь мать жива.

Матерью Иренки якобы была сумасшедшая Дойка, которая ходила по деревне и ухаживала за животными в обмен на несколько глотков молока. У нее были длинные седые волосы, слипшиеся на спине, а руки такие натруженные, будто она жила лет сто или даже больше. Обыкновенно она сидела под деревянным памятником, который, вероятно, должен был представлять ангела, но больше напоминал курицу или в лучшем случае фазана. Придвигала колени к подбородку, а огромная грудь распластывалась под просторной холщовой рубахой. Когда кто-нибудь проходил мимо, она улыбалась или выкрикивала непонятные проклятия, колотя кулаками по земле.

О родителях девушки ему рассказывали сын солтыса, слепой Квашня и старшая дочь Паливоды. Их версии различались, но Крапива всегда представал в них помешанным чудаком, который уверял, что общается с чертями и святыми. Поговаривали, что он изнасиловал Дойку, когда та была еще девочкой. С тех пор они почти не расставались. Клянчили еду, спали в кустах и в разворошенных стогах сена. В Пёлуново одни говорили, что Крапива утонул, другие – что его убили несколько пьяных мужиков. Его обвиняли в несчастьях, обрушившихся на деревню. После его смерти Дойка вырезала из засохшего ствола уродливую крылатую фигурку.

Крапиву помнили только пожилые, а про Дойку в деревне вовсе не говорили. Эта толстая женщина с безумными глазами была как старая бездомная собака, которую каждый день видишь, но не замечаешь. Янек так никогда и не спросил про нее у жены. После беседы с сыном солтыса лишь кланялся Дойке, вызывая у нее истерический смех.

* * *

Прежде, чем они поженились, Янек Лабендович смастерил войну.

Он купил в Радзеюве катушку, детектор и конденсатор, одолжил наушники у Паливоды и на несколько дней засел со всем этим богатством в сарае, роясь на полках, склеивая, обматывая, собирая, ломая и собирая снова, пока наконец не услышал шум, в котором выделялись слова.

На рынке он узнал, что Варшава принимает на двухсот пятидесяти витках, Вильно – на семидесяти пяти, а Познань – на пятидесяти. Отнес детекторный приемник к Ткачам, у которых тогда жила Иренка, поставил на стол и торжественно поднял наушники.

– Сегодня в пять часов сорок минут утра немецкие отряды пересекли польскую границу, нарушив пакт о ненападении, – сообщил шуршащий голос. – Бомбардировкам подвергнут ряд городов.

Ткач встал, опрокинув стул, его жена нервно засмеялась. Иренка стояла рядом с ситом в руках и смотрела на радио, будто ждала, что обладатель голоса выйдет наружу.

В тот же вечер Янек по просьбе Ткача уничтожил приемник, но война, которую он смастерил в сарае, продолжалась. Десять с лишним месяцев спустя, высокий, аккуратно причесанный мужчина в форме вошел в хату Лабендовичей, сел на лавку и вздохнул, словно ему надоело не только хождение по домам, но и вообще все на свете.

Родителей Янека и двух его сестер депортировали через три недели. Янек по ошибке остался. В тот момент он снова работал на сборе урожая у дяди в Квильно, и, поскольку его не было в тамошнем списке жителей, Янека в итоге не забрали. Иренка тоже осталась: ее не было ни в каких списках.

Вскоре в дом Ткачей вселилась некая Фрау Эберль с тремя дочерями, а Янека и Ирену определили помогать ей.

Немка знала о депортационной ошибке, но разрешила им жить в отдельном доме, стоявшем в нескольких сотнях метров от ее нового хозяйства. Учила их немецкому. Иногда приглашала за стол. Янек работал меньше, а ел лучше, чем раньше. Ирена помогала Фрау Эберль на кухне и с дочерями.

В пустом хлеву в хозяйстве, оставшемся от Бжизяков, Янек начал тайно разводить свиней, которых отлавливал в полях. Он подозревал, что кто-то из крестьян, взбесившись из-за депортации, выпустил их назло неизвестно кому. Янек ходил к ним по ночам. Когда убивал первую, она укусила его за ногу так сильно, что он едва справился.

На всю жизнь ему запомнилась та ночь и резкое зловоние смерти. Он душил свинью цепью, концы которой соединил металлическим прутом и крутил им, затягивая петлю на дрожащей шее животного. Паника и смрад. Несколько десятков килограммов брыкалось из стороны в сторону, а морда беспорядочно металась. Янек видел, как у него набухают вены на предплечьях. Внезапно почувствовал зубы, мягко входящие в плоть. Боль разлилась от ног до головы и там полыхнула, да так что его всего затрясло. Стены хлева клонились внутрь, а пламя поставленной в углу свечи становилось все больше и больше. Когда перед глазами Янека заплясали черные мотыльки, свинья наконец рухнула на глиняный пол. Янек отпустил цепь, сел на чурбан и закурил. Весь хлев дышал его легкими. Кровь пульсировала в стенах.

Через три часа он ехал на взятом у Фрау Эберль велосипеде, скрипевшем в черной тишине. Переброшенный через раму мешок раскачивался и бил по ляжкам. Правая нога распухла под штанами и стала неметь. Серый обрубок месяца полз за облаками. Выбоины на дороге были больше, чем днем. Тогда все казалось больше.

Янек чувствовал, как теплая кровь струится ему в ботинок. Черные силуэты плавали по обе стороны дороги. Они растворялись, когда он смотрел на них. У себя он знал каждое дерево и каждый камень – здесь все было чужое.

Темнота перед ним перетекла в голоса. Скрежет цепи затих, подошвы шлепнули по мелкой луже. Он ждал. Ждал, вглядываясь в перистые призраки кустов и в раскинувшееся за ними огромное черное ничто. Сквозь это огромное ничто кто-то шел ему навстречу.

Янек спрыгнул с велосипеда и бросился в рожь. Ноги увязли в грязи. Он ускорял шаг, потом побежал, несмотря на боль. Колючие колосья царапали лицо и плечи. Куски мертвой свиньи бились друг о друга, раскачивая велосипед. Штаны насквозь промокли от крови и пота.

Присел на корточки и замер, прижимая велосипед к животу. Съежившись, прислушивался к шагам и словам. Последние были на польском.

– В такую ночь никому нельзя ходить одному. – Янек был уверен, что уже много раз слышал этот высокий писклявый голос, но в ту минуту не мог сопоставить его ни с одним знакомым лицом. – И уж точно не женщине во цвете лет.

В ответ раздался громкий истеричный смех, шаги на мгновение утихли, а потом он опять их услышал. Наконец воцарилась тишина. Янек выждал еще несколько минут и двинулся дальше, по щиколотки погрязнув в месиве.

Вышел на дорогу у деревянного памятника Крапиве. За нечеловеческим силуэтом с распростертыми крыльями раскинулось поле, раньше принадлежавшее Ткачам. Он повел велосипед в сторону дома, горбатая крыша которого уже темнела вдали. Ночь хлюпала в ритм его шагов.

Иренка перевязала ему ногу бечевкой. Через четыре дня, когда отек поднялся уже выше колена, а кожа приобрела цвет мха, они сели за стол, и она произнесла:

– У нас будет ребенок.

Смотрела на него, прикусив обтрепавшийся кончик косы. Он лишь покивал головой и положил руку ей на колено, а потом пошел спать и не вставал двое суток. Фрау Эберль сказали, что его покусала собака. Когда после пятидесяти часов сна он вылез из-под одеяла и пришел на кухню, осторожно наступая на правую ногу, Ирена штопала за столом пиджак.

– Жена Паливоды одолжила, – сообщила она, когда он поцеловал ее в макушку. – На свадьбу. Тебе должен подойти.

Они позавтракали, а потом осмотрели его ногу.

Опухоль спадала. Остался только длинный фиолетовый шрам, тянувшийся от колена через икру. По форме он напоминал вопросительный знак.

* * *

Через месяц после убийства свиньи он поехал к ксёндзу.

Колеса брички поскрипывали на дороге. Он причесал светлые волосы гребешком и потер рукой гладко выбритую щеку. Свадебный костюм Паливоды был капельку тесен, но кто бы стал переживать из-за этой капельки. Рукава вычищены щеткой, юфтевые ботинки блестели, на руке часы «Омега», взятые взаймы. Бричка тоже – у Фрау Эберль, без которой не было бы ничего: ни Янека, ни всей этой свадьбы.

Далеко впереди воздух дрожал от тепла. Ветер обдувал щеки и волосы. Янек повернул лицо к солнцу и закрыл глаза. Вскоре он миновал обшарпанную деревянную часовню и заброшенное хозяйство Конвентов. Вдохнул в легкие запах сирени, цветущей у этого пустого дома, и взглянул на широкое поле, в котором много лет спустя ему предстояло умереть.

Он направлялся в Осенцины. Приходской священник Шимон, собиравшийся венчать их в субботу, решил все-таки сделать это раньше, хотя был вторник, а через день праздник Тела Господня. Шимону Ваху было около семидесяти, седые волосы расчесаны на пробор. В правом кармане сутаны у него всегда лежал мешочек слипшихся карамелек.

Янек обернулся и в очередной раз проверил сумку с подарком. Он придумал, что подарит ксёндзу закопченную украдкой ветчину из свиньи, которая чуть его не убила, хотя знал, что ксёндз и так, скорее всего, отдаст ее своему законоучителю.

Дорога сворачивала вправо. На краю заросшей сорняками канавы стояли два человека.

Пухлая девушка, помогавшая в хозяйстве, оставленном Бжизяками, и комендант полиции Йохан Пихлер, который, по слухам, арестовал, а затем расстрелял десятерых священников из Бытоня. Он облокотился о мотоцикл и курил. Улыбался.

Дыхание сперло в легких. Дева Мария, исполненная благодати, умру здесь, в этом костюме, за несколько недель до свадьбы, умру, он уже смотрит, с интересом, бровь приподнял, кажется, на этом расстоянии точно не видно, но определенно смотрит, благословенна Ты между женами, Янек не сбавляет скорость, лошадка по-прежнему выстукивает веселое цок-цок, цок-цок, благословен плод чрева Твоего, Иисус, солнце по-прежнему светит, Богородица Дева Мария, Пихлер отрывается от мотоцикла, молись о нас, грешных, он выпрямляется, рука тянется к поясу, ныне и в час смерти нашей, нет, не к поясу, а ко лбу, Пихлер салютует, аминь.

Янек козырнул в ответ и погнал лошадь. Цок-цок, цок-цок, а в голове один-единственный вопрос: что сделает Пихлер, когда узнает, что салютовал поляку?

В Осенцины он приехал весь потный. Зашел в дом священника и долго трясся, окруженный образами святых. В этом же доме спустя четыре с половиной недели он поправлял на шее галстук, поправлял пиджак и брюки поправлял, будто боялся, что из-за какого-нибудь залома на одежде ничего не получится.

Получилось. После венчания они вернулись в Пёлуново, где Иренка подала бульон, котлеты с картошкой и салатом из свежих огурцов, а Фрау Эберль не спросила, откуда у них мясо, как не спрашивала уже много раз до этого. Перед ее уходом Янек отдал часы, а она снова вручила ему их.

– Lass eseuch gut gehen. Nehmt das als Andenken[1].

Через три дня Пихлер убил приходского священника. Приехал к нему с утра в компании неких Дауба и Хаака. Дауб был тупой, шумный и высокий, а Хаак просто тупой. Они посадили ксёндза в красивый блестящий «опель» и по пути долго рассказывали, что именно больше всего любят делать с женщинами. Самая богатая фантазия была у Дауба. Остановились между Самшицами и Витово, в месте, о котором до смерти ксёндза сказать можно было немного, а может, и ничего. Пихлер трижды выстрелил ему в затылок. Первая пуля лишила священника половины лица. Законоучитель Кужава в это время сидел в ризнице в одном исподнем, напевал что-то себе под нос и резал ветчину, подаренную молодыми.

На следующий день крестьянин из Самшице обнаружил священника, лежавшего на животе в луже крови и дождя. Он опознал его по сутане – по-другому было невозможно.

Позднее говорили, что тот навлек на себя гнев какой-то проповедью, но все в деревне знали: чтобы умереть в красной луже, не требовалось никаких поводов. Особенно если курок спускал Пихлер.

* * *

Лето было сухое, а урожай приличный. В следующие шесть месяцев Янек убил еще двух свиней, последнюю прямо перед рождением ребенка. Роды приняла Хедвиг, старшая дочь Фрау Эберль.

Мальчик был маленький и весил немного. Взгляд такой, будто ему немедленно хотелось напроказничать. Мягкие светлые волосы липли к голове. Его назвали Казимеж.

– Кажу, Кажу[2]! – ходила вокруг него Фрау Эберль. – Mein lieber Junge![3]

Она забрасывала его подарками, водила на прогулки. Прижимала к себе, хотя ему это и не нравилось. Разрешала Иренке работать меньше, чем прежде.

Летели месяцы, а у Янека не было времени скучать по матери, отцу и сестрам. Они с Иркой периодически высылали подписанные фотографии, надеясь, что в той далекой стране, куда их забрали, есть еще кто-то, кто сможет посмотреть эти снимки.

Не успели оглянуться, как Казю встал с четверенек и начал произносить первые слова. Папа, Mutti, кукла, Hund.

Порой Ирена входила в комнату Фрау Эберль и хватала ее за руку.

– Ich zeige Ihnen etwas[4].

Вела ее во двор, где Казю играл с шиной или рисовал на земле зигзаги.

– Скажи тете, что ты выучил, – наклонялась к нему.

Мальчик поднимал глаза, напрягался и говорил медленно, с усилием:

– Tan-te!

– Po-len!

– Hit-rrrerrr![5]

Фрау Эберль складывала руки под подбородком и брала его на руки, а затем поднимала высоко над головой.

– Mein lieber Junge!

Через некоторое время Иренка забеременела второй раз. Когда в ее теле начинался новый человек, закончилась война. Фрау Эберль ходила по дому, качая головой и бормоча себе под нос слова, которых никто из них не понимал. Узнав, что ее переселяют назад в Германию, она напилась впервые с тех пор, как ее нога ступила на чужую землю, а потом впервые на этой чужой земле блевала. Ирена в это время сидела с девочками, все четверо плакали, каждая в своем кресле.

Янек пошел к Паливоде и сказал, что боится.

– Да все мы боимся! – У Паливоды были седые бакенбарды и голова лысая, как яйцо. Он хромал на одну ногу. Был глуховат и поэтому не говорил, а кричал.

Они сели на ступеньки и закурили. Мирка Паливода принесла бутылку самогонки и разлила по стаканам. Грязный мальчик и еще более грязная девочка стреляли из лука по яблоку, висевшему на веревке, и все время промахивались.

– Не могу вспомнить, как было раньше, – сказал Янек и снял с языка крупицы табака.

– Тьфу! В заднице мы были так же, как и сейчас! – прокричал Паливода в ответ.

Они выпили, а потом выпили снова. Скручивая очередную папиросу, Янек заметил, что у него дрожат руки.

– А может, это еще никакой не конец?

– Поглядите на него, хотел бы войны до сраной смерти! – Паливода показал фигу с маком и налил водки. – Все хорошее когда-нибудь кончается!

* * *

Вскоре наступила осень, а Казю разговорился в полную силу. Расхаживал по двору и декламировал во все горло с поднятой головой:

– Корррррова!

– Фажан!

– Жаяц!

– Henne!

– Ente!

– Schwein![6]

Немцам в конце концов пришлось бежать. Фрау Эберль паковала самые ценные вещи и почти перестала разговаривать.

– Du bringst mich nach Hause![7] – однажды вечером заявила она Янеку тоном, не терпящим возражений, когда тот занимался телегой.

– Ja[8], – он кивнул, а она, не произнеся ни слова, зашла в дом и хлопнула дверью.

Накануне отъезда он всю ночь ворочался, потея под толстым одеялом, вставал и шел на кухню, курил у окна, потом ложился и опять – с боку на бок, с боку на бок.

Встал рано, побрился, выкурил сигарету. Через два часа уже сжимал поводья и смотрел на длинную дорогу, тянувшуюся перед ним и ведущую в чужую страну.

Проехали Скибин, Радзеюв и Чолово, потом Хелмце, Яноцин и Гродзтво. Вдалеке показалась Крушвица. Преодолели каких-нибудь двадцать три километра, до границы оставалось десять раз по столько же. Возможно, больше.

«Там меня и убьют», – думал Янек.

Фрау Эберль сидела на телеге с дочерями среди мебели, ковров и мешков с одеждой. Рассказывала младшим девочкам сказки, из которых Янек понимал примерно каждое второе слово. В своих мыслях он тоже понимал немногое. Оглядывался назад и по сторонам, вытирал вспотевшие руки о штаны. Попробовал свистеть и тут же перестал. Казалось, будто кто-то через живот вытащил ему кишки и привязал к дереву за домом. С каждым километром его становилось все меньше. Подташнивало. Била дрожь.

В Крушвице он остановил коней, обернулся и сказал: будь что будет, но ему надо по нужде, по серьезной нужде.

– Nein! – завопила Фрау Эберль и встала на телеге. – Lass mich hier nicht alleine stehen![9]

Янек объяснил, что ему необходимо, что он не выдержит, показал на промежность и сделал страдальческое выражение лица.

– Du willst davonlaufen

– Nein

– Geh! Komm aber zurück! Verstehst du? Du sollst zurück kommen[10].

Убегая, он слышал, как женщина проклинает его, как желает ему смерти, ему и Ирке, «и чтоб у вас Teufel родился, а не Kind, дьявол, а не ребенок», – кричала Фрау Эберль, а Янек бежал.

Он мчался по лесу вдоль дороги, спотыкался и хрипел, но бежал все быстрее, перемахивал через поваленные деревья и срывал головой паутину. После нескольких километров утомился и замедлил шаг. Спустя четыре часа увидел табличку «Квильно», сел в ров и долго в нем просидел. Приближаясь к дому, увидел во дворе Ирену. За ней шелестело белье на веревке у колодца.

Он медленно подошел к ней, обнял и вдохнул в легкие молочный запах ее кожи. Ухватил косу и взял кончик в рот, а затем прикусил его. Она отерла его лицо ото всего, чего он потом будет стыдиться, и улыбнулась так, как никогда раньше ему не улыбалась. В доме раздался топот маленьких босых ножек. Казю выбежал на улицу и, выпрямившись, встал перед отцом. Посмотрел вверх, напрягся и произнес:

– Швинья!

* * *

Янек так никогда и не узнал, добралась ли Фрау Эберль до Германии. Она часто снилась ему: стояла на телеге и проклинала его, Ирену и их еще не родившегося ребенка. Ссутуленная, она напоминала издалека неудачную скульптуру Крапивы, а над ее головой кружился густой сонм черных теней. Он пытался восстановить в памяти слова, которые она тогда прокричала, но чем больше старался, тем сильнее размывался образ.

Вскоре на свет появилось маленькое бесцветное чудовище. Оно рождалось тридцать часов и чуть не убило Ирену, совершенно охрипшую от крика. На этот раз роды принимала старая жена Паливоды.

Он был белый от бровей до ногтей на ногах. Под кожей кое-где виднелись тонкие розовые полоски. И только зрачки красные, словно сквозь них просвечивала внутренность головы. Метался и лягался. Янек старался на него не смотреть. Жена Паливоды, руки которой были по локоть в крови Ирены, переводила взгляд с висевшего на стене креста на ведро с грязной водой и обратно. Наконец, она ушла с кухни, тихо закрыв за собой дверь.

Янек посмотрел на жену. Она долго мерила его вызывающим взглядом. В конце концов, он подошел к мальчику и осторожно коснулся его ручки. Тело было теплое. Ручка мягкая. Провел пальцами по его животу, затем дотронулся до лба. Медленно подложил под него руку и поднес к лицу. Между маленькими ножками болталась посиневшая культя пуповины.

– Задуши его, Янек, – сказала Ирена, прижимаясь щекой к вымокшей подушке.

Он молча покачал головой, положил ребенка на валявшиеся на полу тряпки и снова выглянул в окно. Бледные облака постепенно уплывали за горизонт. Кот нехотя бил хвостом по земле.

– Надо его помыть, – сказал он, поворачиваясь к двери. – И завернуть во что-нибудь.

Тишина. Лишь биение маятника в корпусе часов.

– Только подогрей, – простонала она. – Воду.

– Что?

– Подогрей, не то простудится.

Он кивнул и вышел.

Ребенка назвали Виктор. По прошествии лет они не могли вспомнить, кто так решил. Виктор Лабендович. Полагали, он не проживет и года.

Временами им казалось, что он приобретает цвет. Смотрели на него под разными углами и в разном освещении, терли бледную кожу и изучали пушок на ней, а потом кивали друг другу. Да, вроде розовеет. Да, похоже, волосы на родничке темнеют. Глаза как будто немного голубые. Через несколько месяцев перестали это делать.

Вскоре после жатвы из Германии вернулись родители Янека и две сестры. Анеля заметно выросла, а ее волосы почти доходили до пояса. Она говорила быстро и нечетко, как и до войны. У Ванды, которую всегда считали более красивой, теперь был кривой нос, придававший лицу ведьмовской вид. Поговаривали, что его сломал в плену сын немецкого хозяина.

Мать и отец сильно постарели. Когда они вчетвером появились во дворе хозяйства в Пёлуново, казалось, что останутся так стоять до самой смерти. Они лишь оглядывались по сторонам, будто хотели убедиться, что все это действительно по-прежнему существует. Янек бегал вокруг них, обнимал, прижимал к себе, кричал что-то о прекрасном будущем, прекрасном урожае, прекрасной жене, и что теперь вообще всегда будет хорошо.

Они стали жить все вместе в старом доме Лабендовичей. Отец, мать, Анеля, Ванда, Янек, Ирена, Казю и бесцветный мальчик. Мать плохо спала. Отец во время войны подхватил болезнь живота и ночи напролет постанывал. Девочкам снились кошмары. Казю капризничал, у Виктуся резались зубы. Когда Янек осознал, что больше не выдержит, пришло спасение.

6 сентября Польский комитет национального освобождения выпустил декрет, согласно которому была проведена реформа, подразумевавшая в том числе «создание новых самостоятельных хозяйств для безземельных, рабочих и земледельцев», – это означало, что Янек и Ирена могли выехать из небольшой избы, но только теоретически, поскольку на девяти гектарах поля, выделенных им комитетом, не было даже лачуги, не говоря уже о доме. Следующие два года Янек от рассвета до заката перерывал плугом недружелюбную к нему землю и собирал то, что она позволяла собрать, а затем продавал вместе со свиньями, которых разводил у отца. По ночам же выкапывал глину и при свете костра укладывал из нее стены своего будущего дома.

На страницу:
1 из 5