Полная версия
Колдовской ребенок. Дочь Гумилева
– Что же, добро пожаловать, Елена Николаевна, – наконец прервал молчание Крейер. – Как знать, вдруг вы станете и поэтом, и ученым.
– Путешествовать мне хотелось бы, – оживилась Лена, вспомнив разговор около гардероба. – На автомобилях. Мне очень нравится ездить в автомобиле. Я ездила! Шесть раз. Хотя трамваи я люблю больше.
Веяние трагедии рассеялось. Перед учеными стояла просто девочка, серьезная, кажущаяся то умнее, то наивнее своих лет. Девочка, которой надлежало непременно показать, как работает микроскоп.
– Сами, Елена Николаевна, сами! Смотрите, мы берем свежее зёрнышко! Его удобнее разглядывать в срезе, но после останется только выбросить. Оно сгниет, – хлопотал Задонский в то время, как остальные обступили прибор. – Для коллекции мы взяли бы засушенное. Режьте пополам. Только осторожнее, не пораньтесь. Бритва очень острая.
– Вдоль или поперек?
– А вот догадайтесь! Да-да, совершенно верно! Теперь мы возьмем предметное стекло… Только нужно его хорошенько протереть… Зиночка, будьте добры, у меня пипетки все вышли. Благодарю. Теперь мы капаем на стекло канадский бальзам… Я капаю сейчас воду, если мы не хотим долго хранить образец. Да-да… А вот это стёклышко называется – покровное. Мы покрываем им сверху… Прижимаем… Надо следить, чтоб пузырьков воздуха не попало между стеклами. Теперь вот так… Убираем лишнее промокашкой… Подкручиваем вот тут… Можно начинать наблюдение! Вот это окуляр. Вы видите?
– Похоже на горы, только зимой, когда земля голая, – после долгого молчания произнесла Лена, не отрываясь от окуляра.
– Эдакие горы, они таятся в каждом зёрнышке, что мы мелем на муку. Вам нравится?
– Очень.
Лене в самом деле все нравилось. Карты на стенах здесь и те были не такие, как в школе. Не просто карты, а раскрашенные смелыми стрелами – маршрутами былых экспедиций.
– Эй, други! – воскликнула, шумно вбегая, невысокая девушка со спадающими на строгую жакетку неакадемического вида косичками. – Команда всё бросать! Рубцов зовет к себе! У него альфа переглянулась с омегой, грушу нельзя скушать, и по сему поводу – традиционная драконья пирушка!
– Вавилов одобрил монографию? Так, Лизонька?
– Кому Лизонька, а вам – Елизавета Николаевна, – строго ответила одному из молодых ученых девушка. – Да, монография по среднеазиатской груше пошла в печать. Рубцов ликует.
– Ну, хорошо, Елизавета Николаевна. А вот Елена Николаевна, – не смутился тот, указывая на Лену. – Почти тезка. Елена Николаевна, а вы когда-нибудь превращались в дракона?
– В шутку?
– Помилуйте, какие шутки! Сами увидите!
Проистекло общее шумное передвижение в другую лабораторию. Похожую на первую, только поменьше. Но на главном из лабораторных столов красовались не совсем лабораторные вещи. Стояла и вазочка с конфетами: шоколадные «Синяя птица», молочный «Старт» и Ленины любимые «Шары Шуры». Красиво располагались апельсины, виртуозно почищенные «в серпантин», а вокруг них теснилась добрая дюжина стаканов. Имелось и три бутылки шампанского. Очевидно, только что принесенные из магазина, теплые даже на вид.
– Я как знал! – Хозяин лаборатории, в тех же летах, что и Георгий Карлович, но совсем иной – веселый, круглолицый, вытащил из сумки еще бутылку – с крем-содой. – Гостье нашей шампанеи покуда не положено. Но драконить ведь можно и лимонадами.
Ученые, со смехом и шутками толпившиеся около стола, разбирали стаканы. Хлопнула пробка в чьих-то руках, вторая. Какая-то из молодых женщин, как водится, хлопка неимоверно «испугалась».
– Валяй, Картофельный Человечек! Доводи до ума, твой черед!
Тот, к кому обращались, не очень походил на свое прозвище. Он был высокого роста, атлетического телосложения, а нос имел вовсе даже не «картошкой», но скорее греческий. Однако же откликнулся действием, принявшись что-то то длинной ложечкой то ли разливать, то ли разбрасывать по протянутым бокалам. Не поймешь: белесые, поблескивающие то ли шарики, то ли кубики.
Лена тоже протянула свой бокал с шипящим напитком.
С шампанским, улучшенным сим непонятным образом, что-то происходило. Показалось ли Лене, что оно стало много более бурным?
– Ну, за грушу! Чтоб хорошо росла!
– И, как всегда, – за шефа! Жаль, в Москву отъехал…
Прозвенев, стаканы коснулись губ. А дальше… Ой!
У кого первого из ноздрей повалил серебристый дым? Дым клубящийся, бело-серебряный, холодный даже на вид?
Вскоре этого сделалось уже не разобрать. Дым выдыхали все, стол заволокло как туманом, только звучал дружный смех.
Лена храбро отпила свою крем-соду, которая неожиданным образом оказалась охлажденной. Белесый ошметок таял и в ней. Теперь пар валил клубами и из ее собственного носика, приятно щекоча нёбо.
– Юрий Сергеевич, что это такое? – тихонько шепнула она, выждав немного – столько, сколько понадобилось для того, чтобы сделать еще два удивительных глотка.
– Жидкий азот, Елена Николаевна, – улыбнулся Задонский. – Это газ, сильно сжатый. Не опасайтесь, он решительно безвреден, употребляемый подобным манером. Мы попросту так шутим. А на самом деле жидкий азот очень нужен для лабораторных работ. Елена Николаевна, а конфеты? Вы, вероятно, любите эти, «Синюю птицу»? У них очень уж красивые билетцы.
– Нет, я люблю «Шары Шуры», – Лена протянула руку к поднесенной ей вазочке. – У «Синей птицы» красивый фантик, а внутри невкусное пралине. А «Шары Шуры» – они с полосатым суфле.
Хозяева уже немного отвлеклись от Лены, и разговор вокруг звучал словно на иностранном языке. Но говорили о чем-то, вне сомнения, интересном и веселом. Что бы ни означали эти «гомологические ряды» (Лене представились шеренги солдатиков), но о скучном так не говорят.
…Вместо пяти часов пополудни, когда обещано было воротиться в Эртелев, они только из института вышли в половине седьмого. (Рабочий день завершался в шесть, но «вавиловцы», к вящему недовольству вахтеров и гардеробщиков, имели манеру этим великолепно пренебрегать.)
У Лены немного кружилась голова. В голове же в свой черед кружились эндоспермы, зародышевые корешки, клетки и зерновки. В глазах рябили узоры, показанные микроскопом, в носу еще щекотало холодком, ноги заплетались, а ботинки казались слишком тяжелы.
– Вы устали, Елена Николаевна, – озабоченно заметил Задонский. – А поедемте-ка в такси. Хороший повод прокатиться в автомобиле в седьмой раз.
– Не надо, Юрий Сергеевич, – к удивлению молодого ученого, ответила девочка. – Пройдемся так. Мне хочется… подумать.
– Как угодно, – Задонский улыбнулся, но следующие слова девочки стерли его улыбку, словно промокашка – лишнюю каплю с приборного стекла.
– Юрий Сергеевич, вы ведь нарочно придумали как раз сегодня? Всё это? Чтобы я не огорчалась из-за церкви?
Ну вот, только что была маленькая и придирчиво выбирала конфету, а теперь этот взрослый испытывающий взгляд.
– Не вполне так… Вернее сказать, и так и не так. – Задонский заговорил всерьез, без скидки на возраст. – Видите ли… Чтобы отвлечь человека от грустных мыслей – его можно пригласить в кинотеатр. В парк, покататься на лодке или на каруселях. В кафе, поесть мороженого. Но я пригласил вас сюда, в ВИР. Вы ведь верующая, Елена Николаевна?
– Да! – четко и мгновенно ответила Лена, как обыкновенно говорят дети о взглядах, вложенных воспитанием. Дети, еще не прошедшие искусов становления собственного мировоззрения, не изведавшие страшноватого холодка колебаний.
– Тогда вы должны знать. Есть вещи, которые не сможет уничтожить никакой злонамеренный человек. Что нужно для совершения главной тайны Литургии?
– Хлеб и вино.
– Вином занимаюсь в этой жизни не я, – Задонский рассмеялся. – Но и без пшеницы христианству нельзя. Вы помните, на тайной вечере Иисус Христос сказал: «Сие есть тело Мое». Храмы можно разрушить. Но стены восстановимы, Елена Николаевна. Картинки людского безумия меняются быстрее, чем в вашем калейдоскопе. Но покуда есть пшеница – Господь Иисус Христос не бесприютен в России. Никакая власть, даже самая безумная, не попытается идти войной на пшеницу.
Господи помилуй, мелькнуло в голове Юрия, я же говорю с ребенком! С ребенком одиннадцати лет! Не лучше ли было в самом деле покатать на лодке?
– Я поняла, Юрий Сергеевич. – Лицо Лены приняло свойственное ей иногда торжественно-серьезное выражение. – Я поняла вас. Литургию можно служить и под открытым небом. Некоторые так делают, я знаю. Главное, что церкви построены нами, людьми. А хлеб – послан Господом для того, чтобы Сын Его все время был среди нас. Правильно?
Гулявшие с утра тучки вдруг разорвал луч вечернего яркого солнца, ударивший, словно молния, в Медного Всадника. Одно мгновение памятник сиял – словно изваянный из огненной стихии.
– Правильно, – улыбнулся немного взволнованный Задонский, когда металлическое пламя отсверкало. – Самого страшного не случилось. И – не случится.
Глава IX. Страшнее смерти
Глеб Иванович наконец позволил себе закурить и распорядился чаем. Все для себя одного, хотя иной раз и делался любезен: предлагал портсигар, приказывал подать два стакана. Но ничто, исходящее от хозяев жизни, не может делаться попросту. Нужно чутье – необъяснимое, но безошибочное чутье: когда неожиданная «доброта» уместна, а когда навредит. С этим – навредит, ведь и сам не поймешь почему, но знаешь уверенно.
Уже личность хрустит под сапогом, хрустит, словно майский жук в нелётную пору, а всё ж расслабляться раненько. Есть еще ненависть во взгляде, еще не вся растворилась в страхе. Да и страх не тот. Объект боится разумно, боится нового заточения, боится пыток, расстрела, наконец. Это само по себе результат, а все ж не то. Настоящий, высшей пробы ужас должен быть иррационален. Объект должен бояться его, Глеба Бокия, не потому, что он способен швырнуть в тюрьму и убить, а просто потому, что он – Глеб Бокий.
Где же недожал, где, размышлял Глеб Иванович, попивая чай перед сидевшим визави через массивный стол немолодым человеком. Человеком, чье горло вне сомнения пересохло, чьи нервы требуют табачной затяжки. Где?
Жаль, что одинок. Страх за близких – хорошее промежуточное состояние между страхом разумным и страхом иррациональным. Или попробовать вот эдак?
– Не стоит делать из нас каких-то живодеров, – Бокий, чуть-чуть улыбнувшись, отпил чаю. – Взаправду мы всегда стараемся обойтись малым числом. Ведь мы же вас не арестовали теперь, не так ли? Попросту взяли на себя смелость злоупотребить несколькими часами вашего времени.
Собеседник криво усмехнулся. Губы, синюшно бледные, предавали его, рассказывая о том, что пряталось за неподвижным выражением лица. За глазами ему тоже удавалось следить, рассеивая взгляд, не дрожали и руки. Только губы подводили. Да еще разве что выступившая на крыльях носа и на висках испарина. Тоже признак, на который нужно обращать внимание, неподконтрольный.
Помнится, когда-то его призвал обращать внимание на этот признак Яшка Блюмкин. Эх, Яша… Помогли ли тебе полезные эти навыки по другую сторону этого стола? Наворотил ты ошибок, Яша. Эсерку Зарубину слишком близко подпустил… Баба она ушлая, все твои контакты с Лейбой отследила. Дурак ты по всем статьям оказался. Умные в наших играх не проигрывают.
– Может статься, что мне жить и осталось не больше часа, – с достаточной твердостью в голосе произнес допрашиваемый, воротив мысли Глеба Ивановича в сегодняшний день. Да и толку думать о покойниках?
– Ошибаетесь, – возразил Бокий небрежным тоном, будто речь шла о чем-то самом незначительном. – Да, мы можем подвести вас в любую минуту под высшую меру. Можем, но не станем. Власть наша укреплена недурно, нет необходимости в ликвидации всех несогласных. Вы ведь отчасти сталкивались с деятельностью моей лаборатории? Во всяком случае, несомненно, о ней были наслышаны. Я постоянно испытываю нужду в человеческом материале. С нашей бюрократией еще есть немалое количество сложностей. Но скажите… разве не увлекательная перспектива – участие в установлении физического бессмертия? Не спорю, есть риск. Но вдруг именно вам посчастливится первому?
Вот теперь Бокий, вне сомнения, видел душу собеседника. Она металась в глазах, словно человек, замурованный заживо, в панике, вслепую выщупывая и не находя выхода.
– Этот шанс реален, – как ни в чем не бывало продолжал Бокий. – Поверьте, наши… подопечные уже не умирают. То есть не то хотел сказать, право, шутка вышла. Еще не бессмертны, конечно. Но не умирают при опытах. При первых опытах подобное было неизбежным, но мы же разумные люди. Весьма разумные. Поначалу использовался самый бросовый материал. Подростки, пролетарии…
Бокий поморщился: царапнула неприятная мысль. Он не отогнал ее сразу, легко позволив себе забыть о человеке визави. Впрочем, и это тоже было частью отработанной методы.
Да, мысль неприятная. Стоило ведь поспешить. Взять из Ташкента этого профессора Михайловского, перевести на Соловки. Можно было, для скорости, арестовать, чтоб долго не возиться.
Рассказывают, он достиг прекрасных результатов. Сначала на собаках, после на обезьяне. Умертвлял животных, затем вливал в них кровь обратно. Какую-то особую кровь, «промытую». Обезьяна Яшка ожила. Восторгов была тьма. И в газетах писали о «дороге в бессмертие». Ему бы теперь ставить опыты на людях, уже пошли бы первые успехи.
Эх, был бы жив Яша, непременно бы ему эту ожившую макаку и подарить бы. На день рождения. Вот бы злился… Что-то второй раз Яша, покойник, вспомнился. Ладно, в плохие приметы мы не верим.
Но первый опыт профессора на человеке оказался и последним. Точнее сказать, не на человеке, но на человеческом теле. Подопытным телом оказался мальчик двенадцати лет, сын профессора, умерший от скарлатины. Профессор, работая над своими составами, унес тело к себе на кафедру и держал несколько лет в шкафу. Доносят, что студенты сделали себе из этого трупика потеху. Профессор ведь покупал одежду, игрушки, надеясь, что они еще пригодятся ребенку. Студенты это и устали вышучивать. Ну да что взять с тупого дурачья.
А вот церковники живо поняли, что смешного им мало. Воскресит Михайловский ребенка – им придется прикрывать лавочку. Победа советской науки над смертью…
И ведь в который раз мелькает имя этого хирурга, владыки Луки… Хирург-епископ, это ведь неспроста. Конечно же, этот хирург в рясе возмущался, добивался, чтоб мальчика похоронили.
Конфликт мракобесия и науки. Тренёву и Лавреневу уже велено его отразить. Лучше в драматургии. Работают. Каждый над своей пьесой. Надо бы им спустить указание: что поп и сам хирург, этого не надо. Это лишнее, и наш народ такого не поймёт. Или сами догадаются, не впервой.
И что же? Мальчик не ожил, профессор застрелился, поп, конечно, восторжествовал.
Местные чекисты, впрочем, арестовали вторую жену, а возможно, дело удастся повернуть и против попа. Но что толку? Надо было вмешаться раньше. Рецепты Михайловского утрачены.
Успей мы чуть раньше, как бы оно всё было тихо да ладно: профессор бы сейчас преспокойно пластал каких-нибудь беспризорников как лягушат, глядишь, и первые наблюдения бы уже обобщил.
И так во всем. То тут не успели, то там недоработали.
Любопытно все ж: правы ли Яшины единоверцы, что в крови самая загадка-то и содержится? Может, раввинов порасспросить, вдруг ключик тут найдется к бессмертию по Михайловскому?
Третий раз, однако же, Яша вспомнился. Оно бы и довольно. Тем более что сейчас другую тему надо развивать.
Минута размышлений, впрочем, пошла впрок. Взглянув на собеседника, Бокий понял, что нервы его перенапряглись до нужного предела.
– Чего вы хотите от меня? – голос прозвучал сдавленно. Теперь посетитель уже не сдерживал дрожи рук, комкавших платок, еще час тому отутюженный, а теперь напоминающий тряпочку для кухонного стола.
– Немногого. Всего лишь посредничества в одном достаточно деликатном вопросе.
Глеб Иванович, отставив стакан, потянулся к папке с черным корешком.
Глава X. Единственный
Резкий порыв Ладожского ветра, подхватив выскользнувший зонт, взметнул его вверх огромной летучей мышью. Вспорхнув, перепончатая тварь пошла на снижение, приземлилась и резво помчалась уже по булыжникам – в сторону Арки Главного штаба.
Он только рассмеялся вслед скачущей черной твари, хотя первые струйки дождя уже забили по камням. Распахнул полу сюртука, предлагая спутнице своей наинадежнейшее убежище на свете. В нем она и укрылась – слушать теплое биение сердца.
На всей площади было, что неудивительно, пусто. Рваные тучи, вода, стремительно взмывающий в небеса Александрийский столп, прямо под которым они и стояли. Обрамленные тусклым ненастьем, брусничные стены Зимнего дворца словно светились изнутри.
«Жаль зонтика. Почему ты его не догнал?»
«Не думаю, что его спицы способны пережить подобное приключение. Зонтик и без того дышал на ладан».
Его сердце билось мощно, ровно и очень надежно. Это биение она слушала впервые. И будет слушать теперь до конца своих дней.
Дождь затекал за шиворот. Его губы коснулись ее макушки. Кажется, они собирали капли влаги с ее волос.
«Осталось три дня», – шепнул он.
«Я так боюсь, вдруг что-нибудь помешает». – На самом деле она ничего не боялась: чего ей было страшиться, слушая эти могучие удары?
В действительности все, касающееся обрядов, Таинств и треб, в те дни висело на тончайшем волоске. Обезумевший, больной, родной город.
Все будет хорошо. Никто не помешает венчанию.
«Когда я здесь стою, – он вскинул голову вверх, судя по тому, что губы прервали движение по ее намокающим волосам, – мне нравится вспоминать о том, что вся эта титаническая колонна удерживаема лишь своим весом. В этом – какая-то магия каменной силы, покоренной гением смертного».
«Не надо… А то я буду думать, а вдруг он упадет?» – Она содрогнулась, но немного нарочно, чтобы вынудить эту руку еще крепче прижать ее к груди.
«Ты придешь завтра в студию?» – Они оставались одни, на целой площади и во всем свете, но он говорил тихо, словно кто-то мог подслушать безмерно важный разговор.
«Ты хотел бы? – Она поморщилась. – Коля, эти твои студийки… Они меня так не любят».
Он рассмеялся.
«Они отчего-то считали, что я опять должен жениться только на поэтессе. То есть на одной из них. Благодарю покорно. Твой талант сейчас восхищает меня много сильнее».
«Мой… талант?»
«Твоя красота».
Она высвободилась из складок сыроватого сукна.
«Я уже слышала от твоих учениц, что ничего кроме нее у меня и нет. Но не думала, что это повторишь ты».
«Люди глупы, – его насмешка была надменной. – Где она, грань между душой и телом? Почему мы считаем талантом красивый голос, но не считаем талантом красивое лицо? Твоя красота вдохновенна, она отражает твою душу. Ты похожа на Симонетту Веспуччи. Не слушай никого, кроме меня. Я ведь скоро буду твоим мужем. Ну и…»
«Ты всегда перевернешь по-своему».
«Я схожу с ума от твоих волос. Они пахнут сиренью, они почему-то всегда пахнут сиренью. Но где же твоя шляпка?»
«Maman ее спрятала. Она сочла, что погода не подходит для прогулок».
«Скоро твои шляпки буду прятать только я. Если, конечно, ты вздумаешь прогуливаться с кем-то другим».
Она поспешила возвратиться в свое намокающее убежище.
«О чем ты вздохнула, радость?»
«Мне немного страшно, Nicolas… Скажи, это не грешно – быть такой счастливой, когда столько горя вокруг?»
«А когда же еще и испытывать счастье? Привкус смерти придает ему особый букет».
«Папа говорил вчера, что Ленин требует нового террора, децимации. Он не мне это сказал, а маме и брату, но я услышала».
«А ушки на вид – такие маленькие. – Его губы коснулись уха, выглядывавшего наружу. – Пусть Ленин кричит что хочет, из Москвы ему теперь надо орать во все горло».
«Здесь тоже много… этих», – тревога ее не стихла.
«Ces animaux ne sont pas aussi gros que ceux-ci».
Она проглотила улыбку, не позволив той пробежаться по губам. Французский язык был слабым местом Коли. Способностей к языкам он не имел. Грешили и произношение и грамматика. Как он умудрился быть с французским столь небезупречен после Царскосельской гимназии и Сорбонны – оставалось только гадать.
Но ведь он искренне не понимает, как это ужасно:
Les nuages couleur de feu,Les filles d’une beaute unique,L’escarpolette, et devan euxUn prince jeune et magnifique.И начало тоже… «Прятки» не влезли, он их вовсе убрал.
Soyez surs, quand Je mourraiFatigue de ma vie insaineSecretement je deviendraiUne miniature persane.Нельзя так… Можно бы хоть как-нибудь… Как бы…
Quand je mettrai la finA se jeu de cash-cash…Mon sauveur me feraUne miniature persane.Рифмы надо подобрать получше… Но все ж это ближе к оригиналу. Только поди, посмей ему сказать… Разгневается немыслимо. Он же считает себя хорошим переводчиком. Нет, нельзя ему говорить… Никак нельзя.
«Ты какую-то каверзу затеваешь», – его голос улыбался.
«У всякого свои маленькие секреты».
«Только не от меня!»
Она рассмеялась, и он отвлекся от опасной темы, вновь заблудившись в ее волосах.
А дождь плакал всё гуще, но это были ещё весёлые летние слезы. Живая, бодрящая, пьяная немного влага.
Оставалось пять дней до их венчания. И неделя – до выстрела Леонида Каннегисера.
Страшный медовый месяц, в разгар нового витка красного террора. Террора лютого, даже прежде невиданного. Черные кожанки и матросы могли нагрянуть в любой дом, в любое время.
Колин наган всё лежал наготове – ночью и днем. Она знала число патронов. Два из них предназначались им самим, и это было правильным. Она знала – рука его поднимется, в их руки она, жена его, не попадет живой.
«Но пятерых я сначала заберу», – его лицо темнело.
И все же они были счастливы. Ах, Лена, громко ли говорит в твоей крови то черное время, когда затеплилась твоя жизнь?
«Не тревожься, Аня. Если Господь посылает нам дитя – мы сумеем его уберечь. На всё Его святая воля. Только я очень хочу, чтобы это была дочь. Сыновья уже есть, ну и ладно. Дочь, похожая на тебя, этого дивного типа Симонетты».
Тогда она еще не знала, почему он сказал «сыновья», а не «сын».
«Nicolas, а не слишком ли печально походить на Симонетту?»
«Она будет жить сто лет, наша Лена».
«Почему Лена?» – Она нахмурилась. Неужели он думает, что до нее не доходило слухов об этом парижском его увлечении?
«Древнее имя, догреческое. Я очень его люблю. Пламя, огонь. Она будет поэтом».
«Уж так ты наверное решил, что она?»
«Да, я решил. Это будет девочка. И даже не спорь».
Этот разговор случился месяца через три после пьяного дождя, когда город уже примерял золотые осенние ризы. Когда ужас сентябрин остался позади, а они – пережили террор.
Сколько лет прошло – неужели чуть больше десяти? Кажется, будто сто.
И нынешний дождь вовсе не похож на тот, счастливый. Под ним холодно, и что толку тут стоять?
Анна Николаевна зябко подняла воротник, окинула взглядом пустую холодную площадь.
Она стояла одна под легким дождем, так непохожим на давний. Одна на площади, одна в городе, одна в целом мире.
Глава XI. Удар в спину
Солынин уже ждал Энгельгардта, прохаживаясь взад-вперед у Фонтанного дома, который Николай Александрович все еще не научился воспринимать мертвым музеем вместо гостеприимного дружеского крова. От Фонтанки веяло тоскливым осенним холодом, погоняемые ветром тучи ползли почти что по крышам. Ноябрь – ноябрь, когда слишком свирепо холодны неукутанные снегом мостовые и тротуары.
– Что за странное время для прогулок, Андрей? – Николай Александрович перекинул черную трость с набалдашником в виде головы египетского божка Ибиса из руки в руку. Он до сих пор еще не слишком нуждался в ней, хотя привычка сложилась уже давняя.
– Тут удобнее поговорить, – хмуро отрезал Солынин, глядя куда-то через плечо Энгельгардта.
– Ты опасаешься соседей? Право, пустое. У нас надежные двери и стены.
– Твоей семье также ни к чему случайно услышать.
– Воля твоя. – Энгельгардт нахмурился в свой черед, вглядевшись в лицо старого приятеля. – Я весь внимание. Что-то случилось?
– Не совсем так. Но может и случиться.
Некоторое время они шли по набережной молча.
– Скажи, Гард… – Солынин наконец прервал молчание, словно бы через силу. – Ты ведь хорош был с покойным зятем?
– Что теперь о том? – Не изменившись в лице, Энгельгардт вновь занялся своей тростью – с легкостью завертев ее в руке, словно клинок на фланкировке. Движения его были уверенными и молодыми. – Nicolas мертв уже десять лет. Ты нашел странную тему для срочного и столь конфиденциального разговора. Дела, как говорится, давно забытых дней.
– Твой зять был не тем человеком, которого могли бы забыть – что друзья, что враги.
– И это верно. Сейчас его стихи полностью под запретом. Но, продержись запрет хоть еще полвека, им суждено жить. Но ты ведь теперь не о стихах?