bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Тогда Лариса отважилась:

– Матушка, Юрий Бергер нравится мне больше других!

Выпалив это, она испугалась собственной отваги. Захотелось спрятать лицо хоть за ладонями, но чашка! Поставить на стол чашку с недопитым чаем – это настоящий бунт против матери. Тем временем Анна Аркадьевна продолжала раздумчиво, словно и не было этой безумной Ларочкиной эскапады:

– …Но Бергер с этими его автомобильными гонками и скачками на породистых рысаках. С его щедростью и лихими забавами! Бергер не может быть не интересен. Однако что такое его семья? Отец получил личное дворянство, в то время как ты… Впрочем, на днях Иван разговаривал с твоим отцом. Целью разговора было выяснить отношения Кирилла Львовича к его возможному браку с тобой. Иван весьма деликатно испросил разрешения сделать тебе формальное предложение. Отец одобряет Ивана, и я прошу тебя предложение Ивана принять.

Матушка наконец снимает шляпу. Её ореховые глаза встречаются с голубыми глазами дочери, и Лариса понимает, что её мать намерена настоять на браке с Иваном Русальским.

– Выходит дело Иван? – спрашивает дочь.

– Конечно, Иван. Он мягок и, главное, он влюблён в тебя. А Владислав, на мой взгляд, слишком жёсток и чрезмерно увлечён какими-то своими идеями. Сегодня одни идеи. Завтра другие идеи. А как же семья? Должно же быть в мире и что-то незыблемое. Кстати, и отец просил передать тебе наше общее мнение: наш выбор – безусловно, Иван. За деньгами дело не станет. За тобой дадим приличное приданое. Вам хватит. К тому же Иван, как я полагаю, в полном согласии с твоим отцом, вполне разумный человек и сочтёт себя обязанным непременно работать. Да-да, дочка. Твой отец не любит разговоров о женской эмансипации и всеобщей обязанности работать. Мы с ним оба – персонажи Антоши Чехонте. Но вы – ты сама, твои братья, Иван, Юрий, Владислав и другие из вашего кружка – вы уже совсем другие. Двадцатый век обяжет работать каждого, вне зависимости от чинов, состояния и сословной принадлежности. И Иван будет работать, я уверена в этом.

– А я? – с непочтительной запальчивостью спрашивает Лариса.

В ответ матушка прикасается кончиками пальцев к её щеке. Она улыбается, прикосновение её приятно, но в глазах самая досадная ирония.

– Что это значит, матушка? Я тоже хочу работать!

– Если на то станет воля твоего мужа, – мягко отвечает матушка.

– Воля мужа?

– Конечно. Выходя замуж, девушка выходит из-под воли родителей и оказывается в воле мужа. Твои подруги из стен Смольного вышли сразу замуж, а ты вернулась к нам. Дело ли это? Сделай же свой выбор, милая. Ты у нас такая красавица и умница.

Нежная ладонь матери ласкала её щеки, шею плечи, но взгляд Анны Аркадьевны был твёрд и холоден, как надгробный камень. Несмотря на это, Лариса решилась возразить ещё раз:

– Матушка, эдакая замшелая патриархальность! Из одной воли в другую. Не лучше ли, повременив с замужеством, поступить пока на работу.

– На какую работу?

Матушка спрятала ладонь под шалью. Её губы вытянулись в жёсткую прямую линию.

– Ну… право… на какую?.. Я могла бы, скажем, преподавать…

– Преподавать непослушание родителям?

– Матушка!..

– Пожалуй, я стану думать будто ты всерьёз влюблена в Бергера. «Он мне нравится больше других!» Подумать только! И не надейся, что я пропущу такое мимо ушей.

– Матушка, это несносно!

Лариса вскакивает. Чашка и блюдце из английского сервиза летят на пол. Лариса перешагивает через осколки. В лужице чая пляшут солнечные зайчики.

– Ну вот! – восклицает Анна Аркадьевна. – Нынче ты весь бабушкин сервиз перебила! Работница! Лучше позвать Филиппа. Кесарю кесарево, а буфетчик пусть разливает чай.

Лариса, вспыхнув, наконец решается на отповедь родной матери:

– Я могла бы работать в Петросовете. Секретарём или помощницей его руководителя. Я могла бы и убить его, если потребуется. Иван умер, а я стану работать в Петросовете, если этого захочет Владислав!

Говоря это, Лариса неотрывно смотрит в полнящиеся недоумением и ужасом глаза Анны Аркадьевны.

* * *

– Проснулась, милая?

– Ах, мне приснился «Липовый мёд». Помнишь наше поместье, английский парк, пруды…

– Я так и понял. Во сне ты разговаривала со своей матушкой, и, кажется, дерзила.

Голова Владислава на подушке совсем рядом. Глаза его ясны, словно он и не засыпал вовсе.

– Слишком много утрат, – проговорила Лариса, утирая влагу с лица. – Нашим испытаниям не видно конца.

– Спирит ты мой, ясноокий!

Владислав ласково прикоснулся к её щеке. Точно так же делала когда-то Анна Аркадьевна. Лариса прикрыла глаза. Слезы одна за другой щекотно сбегали из уголков глаз прямо на подушку. Она натянула на нос одеяло. Мало того, что грустно, ещё и холодно. Так холодно, что пар идёт изо рта. За окнами темно. Очертания предметов – стола, стульев, шкафа, комода, бюро – выступают из полумрака. Ах, какой неприятный сон! Впрочем, явь ничем не лучше. Который же теперь час? Наверное, ей уже надо поторапливаться. В Смольном её уже ждёт товарищ Злата и её муж.

– Надо подниматься и затопить печь. Забыл тебе сказать: мне удалось достать дров. Ты не заметила вчера, но они там, в сенях. Сухие. Их много. При экономном использовании может хватить на неделю.

Владислав бодро выскочил из постели. Он перестал замечать её слёзы и занялся хлопотами по хозяйству.

– Эти сны о прошлом. Они мучают меня день ото дня. Матушка, отец, «Липовый мёд», братья. Даже пение вредной Клавдии. Всё это снится мне день ото дня…

Но Владислав уже гремит чем-то в сенях. Сейчас он принесёт дров, разожжет остывшую с вечера буржуйку, комната немного прогреется, и она наконец сможет выбраться из постели.

Владислав действительно возвращается из сеней с охапкой дров. Одет в исподнее, на ногах старые опорки, шинель накинута на плечи. Не простыл бы. Вот он свалил дрова у печки. Сейчас он её согреет.

– Я не согласная с матушкой, – говорит Лариса.

– В чём?

– Она говорила, что ты холодный человек. Не душевный. А ты который уже месяц меня спасаешь. И согреваешь.

Владислав усмехнулся, а Лариса вконец расплакалась.

– Ну вот! Слёзы с утра! Не стоит, право слово! Поверь, по нынешним временам мы живём лучше многих. А твоя тоска по близким… Что ж, это вполне понятно. Она тем более мучительна, что ты сильный медиум.

– Я – медиум? Это что-то новенькое!

Слёзы в глазах Ларисы мгновенно иссякли. Она выбралась из-под одеяла, накинула шаль, сунула ноги в домашние туфли, подобралась поближе к печке. Её железный бок уже чуть-чуть согрелся.

– Осторожно, простынешь, – проговорил Владислав, прикрывая её шинелью. – Одевайся. Финка уже ставит самовар.

– Ты говорил о медиуме, – напомнила Лариса.

– Я сказал, что ты, моя жена, – медиум. Тебя это удивляет? Ты умеешь удерживать связь и с ушедшими людьми, и с теми, кто далеко.

– Разве это хорошо?

– Кто знает? Многие большевики увлекаются спиритизмом. Тайно или явно, но увлекаются. Я слышал, что и твой начальник Григорий Евсеевич таков.

– Может быть, это и неплохо…

– Спиритизм не плох и не хорош. Спиритизм – это спиритизм.

– А я – медиум?

– Так точно! Уверен, при желании, ты сможешь разговаривать с близкими не только во сне, но и наяву, надо только сосредоточиться, и всё. Я, знаешь ли, встречал и других медиумов, оттого и разбираюсь. Тут, кстати, познакомился ещё с одним, в конец оголодавшим вдовцом. Эдакий деятель, как теперь говорят, «из бывших».

– Все мы из бывших, – отозвалась Лариса.

Ей почему-то перестало нравиться это утреннее оживление Владислава. Наигранная весёлость порой неприятней, чем неискренняя скорбь. Ларисе хотелось закончить разговор о спиритизме, но Владислав вцепился в эту тему, как бродячая собака в кость.

– А что? – продолжал он посмеиваясь. – Спиритический сеанс по нынешним скудным временам – вполне доступное развлечение. Не для пролетариата, конечно. Спиритизм – удел богемы и высокопоставленных особ. На эту удочку возможно поймать несколько преинтересных личностей. Можно устроить хороший вечер со столом. Стол, разумеется, вскладчину и попроще, зато наряды – лучшие. Да, спириты нынче обнищали да обносились, но надо же как-то встряхнуться.

– Ты уже имеешь в виду определённых персон?

– Вполне определённых! Этот мой спирит «из бывших» творит подлинные чудеса. Представь себе явление духа Чарльза Дарвина или Ньютона, или Ивана Тургенева. Уверяю тебя, он всё может! Товарищу Злате может понравиться. Я слышал, она тоже интересуется такими вещами.

– Товарищ Злата? – не веря собственным ушам, Лариса уставилась на мужа. – Владя, товарищ Зиновьев и его жена – оба материалисты. На что им твои духи? Да и грех это. Для нас – грех. Или ты изверился?

Несколько бесконечно долгих мгновений Лариса дивилась на заискивающую улыбку Владислава. Ей вдруг почудилось, будто и её муж медиум. Будто в него прямо сейчас, холодным утром середины голодной зимы 1918 года, вселился вороватый каторжанин Туруханского уезда, отпущенный на вольное поселение за почти примерное поведение и живущий милостынькой. Впрочем, где же она могла видеть вороватых каторжан Туруханского уезда? Что за глупая фантазия?

– Большевики – сплошь и рядом спириты. В Бога не веруют, но в чёрта – с превеликим удовольствием.

– Ах, Владя, не поминай при мне чертей. Впрочем, вот ты и сам признался, что не Ньютон и не царь Иван, но… гм… вещает устами спирита.

– Ах, Ларочка, не возражай! Спиритизм – дело решённое. Понимаешь? Так надо. Или, как говорят большевики, «сейчас такой момент». К тому же под это дело нам обещано продовольственное вспомоществование.

– Кем же это обещано?

– Да есть тут один англичанин. Сэр Малькольм Эдверсэйр. Это тебе не крысиный хвостик.

– Малькольм? Это один из твоих заговорщиков!

– Тише! Прекратить!

Слишком нездорово оживлённые до этого глаза Владислава вдруг окаменели. Он остыл и моментально сделался обычным – спокойным и непреклонным, как античный монумент.

«Слишком много в Петрограде развелось англичан. И каждый зачем-то подкармливает. Если на убой, то пищи слишком мало. А если не на убой, то тогда зачем?» – так размышляла Лариса, заплетая пышные волосы в косу, сворачивая её в тугой жгут вокруг макушки и скалывая причёску шпильками.

Владислав бродил неподалёку, бормоча нечто себе под нос. Каждое утро, невзирая на погоду и занятость, он провожал Ларису до Большеохтинского моста. Каждое утро он молча негодовал на её медлительность. Лариса вставляла в причёску одну шпильку за другой, стараясь поспеть со сборами до той минуты, когда прислуга внесёт в комнату самовар. Если самовар прибудет до окончания причёски, Лариса непременно получит от Владислава не попрёк, не, упаси Боже, пощёчину. Но Владислав непременно преподнесёт ей холодный, полный пренебрежительного осуждения взгляд.

Дверь в сени распахнулась, и финка-прислуга, румяная в толстом платке и фуфайке, внесла пышущий теплом самовар. Она-то и спасла супругов от семейной сцены, потому что внимание Владислава мгновенно переключилось на неё. Он снова стал собой – спокойным, сдержанным повелителем их общей жизни.

– Давай, милая, греться чайком. А ты, Илона, неси что там осталось из снеди.

– Осталась только селёдка, – огрызнулась финка, ставя самовар на стол.

– Неси селёдку. Товарищу Ларисе пора отправляться на службу.

Глава первая. Смерть в результате классовой борьбы (октябрь 1918 года, Псков)

«Чтоб спасти изнуренную, истерзанную страну от новых военных испытаний, мы пошли на величайшую жертву и объявили немцам о нашем согласии подписать их условия мира. Наши парламентеры 20 (7) февраля вечером выехали из Режицы в Двинск, и до сих пор нет ответа. Немецкое правительство, очевидно, медлит с ответом. Оно явно не хочет мира. Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы – банкирам, власть – монархии. Германские генералы хотят установить свой “порядок” в Петрограде и в Киеве. Социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности. До того момента, как поднимется и победит пролетариат Германии, священным долгом рабочих и крестьян России является беззаветная защита республики Советов против полчищ буржуазно-империалистской Германии. Совет Народных Комиссаров постановляет:

1) Все силы и средства страны целиком предоставляются на дело революционной обороны.

2) Всем Советам и революционным организациям вменяется в обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови.

3) Железнодорожные организации и связанные с ними Советы обязаны всеми силами воспрепятствовать врагу воспользоваться аппаратом путей сообщения; при отступлении уничтожать пути, взрывать и сжигать железнодорожные здания; весь подвижной состав – вагоны и паровозы – немедленно направлять на восток в глубь страны.

4) Все хлебные и вообще продовольственные запасы, а равно всякое ценное имущество, которым грозит опасность попасть в руки врага, должны подвергаться безусловному уничтожению; наблюдение за этим возлагается на местные Советы под личной ответственностью их председателей.

5) Рабочие и крестьяне Петрограда, Киева и всех городов, местечек, сел и деревень по линии нового фронта должны мобилизовать батальоны для рытья окопов под руководством военных специалистов.

6) В эти батальоны должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев; сопротивляющихся – расстреливать.

7) Все издания, противодействующие делу революционной обороны и становящиеся на сторону немецкой буржуазии, а также стремящиеся использовать нашествие империалистических полчищ в целях свержения советской власти, закрываются; работоспособные редакторы и сотрудники этих изданий мобилизуются для рытья окопов и других оборонительных работ.

8) Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления.

Социалистическое отечество в опасности!

Да здравствует социалистическое отечество!

Да здравствует международная социалистическая революция!

Совет Народных Комиссаров.

21 февраля 1918 г.

Петроград»[4].

* * *

Пленных балаховцев расстреляли сразу. Всех, кроме меня и ещё одного долговязого и тощего пролетарского простака. Он мне зачем-то представился. Назвал какое-то совсем простое и, скорее всего, вымышленное имя: Иван Токарев, кажется. Я не стал утруждаться и запоминать, к тому же прозвище Простак Простаков больше шло к его невзрачному, бесцветному, слегка курносому лицу. Во времена тотального предательства имена перестали иметь какое-либо значение – перекрещивай, как придётся. Таким образом, после разрешения вопроса с именем, оставались неразрешёнными ещё два вопроса: почему уцелел он и почему уцелел я?

Ответ на первый лежит на поверхности: мой Простак Простаков, некогда служивший в охранке, теперь поступил на службу в ГубЧК и является провокатором, подсадкой уткой – называйте, как хотите.

Ответ на второй вопрос для меня остаётся открытым. Зачем я, член «банды Булак-Балаховича», а значит, изменник делу большевизма и бандит, нужен Псковскому ГубЧК живым? Возможно, меня подвергнут пыткам, а потом заставят принести публичное покаяние на Торговой площади Пскова. Возможно, пока сберегают для каких-то иных сатанинских задач. Для иных же целей я, дважды предавший своих, осколок русского общества, пожалуй, и непотребен.

Сначала окопы и штыковые атаки Великой войны, потом чугунный молот вселенской смуты, разбившей русский мир на мириады осколков, которые теперь тасует, перекатывает, перемалывает в пыль война страшнейшая, Гражданская. И я один из них – потерянный, неприкаянный, опустившийся, без веры, без надежды – получил короткую передышку, возможно, перед отправкой на эшафот. Что ж, моё последнее пристанище можно с некоторой натяжкой признать уютным. Каменные пол и стены уже основательно промёрзли, но потолок высокий, сводчатый. Псковские купцы строили на совесть, и в подвале нашем довольно сухо. К тому же под самым потолком имеется крохотное оконце, в которое выведена жестяная труба буржуйки. Возможно, когда-то украшенная затейливым кованым кружевом печка стояла в купеческих покоях, согревая тела сонной прислуги, а возможно, и главу купеческого клана, и его набожную супругу. Шаткие нары, скорее всего, сколотил тот же, кто установил печку. Эти необструганные доски причинили мне множество досад в виде заноз на обеих ладонях. Но печка! Помещённая в подвал не для обогрева подвальных сидельцев, а, скорее всего, на время строительства нар и не убранная, возможно, по недосмотру, – это дар Божий. Теперь она обогревает наши истерзанные голодом и изъязвлённые укусами вшей тела, вливая в них остатки быстро иссякающего тепла…

* * *

Итак, после расстрела двадцати трёх чинов отряда ротмистра Станислава Никодимовича Булак-Балаховича наша жизнь стала немного попроще – в камере нас осталось лишь двое. Просторно, дышать легче. К тому ж и развлечение нашлось: рассматривать причудливые туманные сооружения, возникающие в промороженном воздухе подвала при каждом выдохе. Созерцание туманных фигур – занятие скучное. Но оно нравится мне больше, чем наблюдение за вознёй мелкой насекомой мелочи, беспокойно снующей в метёлках сопревшей соломенной подстилки у меня под ногами.

О да! Именно наблюдать и рассматривать! Ведь вскоре после того, как отгремели залпы расстрела и стоны, и брань, и возня утихли, в оконце нашего подвала забрезжил пасмурный ноябрьский денёк. Ещё один день жизни, за который я, украдкой от моего сокамерника, вознёс хвалу Господу.

Кроме того, уже со светом дня явился полупьяный матросик со знаками Чудской Военной флотилии на форме и охапкой дров. Услышав его шаги, я повалился на нары лицом к стене и притворился спящим. Чем занимался мой сокамерник, меня не интересовало, а матросик затопил печку.

– Ты думаешь, почему я топлю тут печь? – спросил матросик, засовывая бересту в топку буржуйки.

Вопрос адресовался моему Простаку Простакову, и потому я счёл за благо продолжать притворяться спящим, но матросик продолжал:

– Я её топлю потому, что товарищ Матсон лично передал вам дрова. Он сказал так: «Не хочу, чтобы предатель Русальский замёрз до начала революционного суда». Это значит, что тебя судить будут, контра.

– Меня? За что? Я же… – заблеял Простак Простаков.

– Не тебя, дура! А его! Нешто ты – Русальский?

– Не-е-е…

– То-то и оно!

И матросик ткнул меня поленом между лопаток. Я сделал вид, будто уже окончательно околел от холода и не в состоянии реагировать на его агитацию.

– А что значит революционный суд, а? – не унимался матросик.

Дрова в печурке уже трещали, и сладостный этот звук, вопреки грубым словам матроса, являлся дополнительным источником душевного тепла. Перебарывая жестокий соблазн прильнуть к разогревающейся печке, я обхватил себя руками. Меня потряхивал озноб, но я держался, стараясь сохранять вид крепко спящего человека. Пошевелиться – выдать себя, сделавшись таким образом, предметом бессмысленной и раздражающей агитации.

– …Революционный суд – это особая честь. Не каждый такой чести удостаивается. Двадцать три человека безо всякого суда положили. Товарищ Матсон лично присутствовал на расстреле. Лично проверил каждого. Сам достреливал! А почему? А потому, что в виновности этих бандитов батьки Балаховича не возникло сомнений.

Не было у них сомнений! Спина моя, и поясница, и ноги уже чувствовали тепло буржуйки, но жизнь арестанта не так уж проста – на смену ознобу явился мучительнейший приступ голода. А что? Такое вполне может быть: если изувер Матсон прислал своим узником охапку дров, то тот же самый Матсон вполне может расщедриться и на миску похлёбки.

– …Но если сомнения в виновности есть – суда не миновать. Всё будет честь по чести: прокурор, адвокат, присяжный заседатель, сам товарищ Матсон, другие товарищи. А ты, контрик мелкий, что таращишься? Сейчас я отойду, а ты присматривай за печкой. Вдруг угольки на твою солому брызнут? Нам в ГубЧК пожар не нужен. Нам мировой пожар подавай!

Мой Простак Простаков всё помалкивал, а матрос, растопив печь, удалился, как я предположил, за баландой.

Прибывшая в большом бидоне еда была густой, горячей и явственно отдавала машинным маслом. Впрочем, нам обоим, истомлённым страхом и голодом, обычная полбяная каша с редкими и тощими шмотками жесткой конины показалась пищей богов. Конечно, ради еды мне пришлось подняться, окончательно и бесповоротно выдав своё вполне сознательное состояние. Конечно, я вычерпал свою пайку до дна и выскреб плесневелой коркой миску. Конечно, я понимал, что такая вкусная и обильная пища дарована нам неспроста.

– Пожрали? А теперь айда могилу рыть, – вполне миролюбиво проговорил матросик, маня меня за собой.

И я покорно поплёлся следом за ним. Слегка насытившийся желудок разогнал по телу немного тепла, и я уже не так отчаянно мёрз. Рассудок мой мало-помалу оживал. Замелькали мыслишки о побеге. Взбираясь по крутой лестнице следом за матросиком, я алчно посматривал на винтовку. Оружие болталось на плече нашего тюремщика. Он небрежно придерживал его за ремень. Отнять – не отнять? Впрочем, винтовка, вероятно, и не заряжена. Да и кандалы помешали бы исполнению отчаянного замысла. К тому же намерения тащившегося следом за мной Простака Простакова были темны.

Грохоча кандалами, мы вышли на широкий, захламлённый разным добром, двор купца Аристархова, в доме которого на окраине Пскова, располагался один из подотделов Псковской ГубЧК, а именно – следственная комиссия, которая для продуктивной работы была объединена со следственной комиссией Ревтрибунала. Объединённое формирование получило название Межведомственной следственной комиссии, о чём гласила табличка, кое-как прибитая к одному из воротных столбов. В не столь уж ранний час двор Межведомственной следственной комиссии всё ещё оставался безлюдным.

– Кто по делу следствия разъехался, а расстрельная команда дрыхнет – устали, – пояснял матросик. – Шутка ли, убить двадцать три человека. Да ещё ведь с трупами надо как-то обойтись. Конечно, морозец, и они не скоро завоняют, но товарищ Матсон говорит, что от трупов заводится тиф и другие болезни. А товарищ Матсон знает, что говорит, он церковно-приходскую школу закончил.

– А нас? А мы? – подал голос Простак Простаков.

– В сентябре согласно приказа о заложниках в нашей губернии начался красный террор, – словоохотливо отозвался матросик. – Приказ подписан самим товарищем Петровским[5]. Лопаты вон там, под навесом. Там у буржуя кузница была, а теперь пролетарият куёт другие железа. Да ты, контрик, не греми кандалами-то. Придерживай! Товарищи отдыхают после ночных трудов. Лопаты проверяй, заточены ли. А теперь айда за мной. Тут недалеко. Кашу отработаете.

Произнеся это, матрос сдёрнул с плеча оружие да так и зашагал с винтовкой наперевес, будто в атаку на вражеский окоп. Следом за матросом мы вышли на задворки купеческого дома. Миновали небольшой сад.

Повсеместное разорение обошло это место стороной. Меж заботливо обрезанных яблонь висела влажная дымка, пряча очертания предметов и многократно усиливая даже самый тихий звук. Где-то в ветвях подчирикивала неизвестная птаха. По дерновой подстилке шагалось мягко и бесшумно, влажный туман приглушал даже звяканье наших позорных кандалов. Деревья стояли ровными рядами, как надгробия на заброшенном кладбище. Наш матросик, шагая между ними, время от времени зачем-то ударял прикладом по стволу той или другой яблони, будто плодоносы тоже являлись врагами мирового пролетариата.

Сад быстро кончился, и мы вышли под открытое небо, на вспаханный участок земли. Делянка располагалась на склоне пологого холма, сбегающего к ивистому берегу крошечной речки. Ниже по склону виднелись две длинные насыпи братских могил, а на границе сада зиял третий, не вполне готовый к приёму мертвецов ров.

– Кладбище на картофельном поле, – пробормотал я.

Расстрелянные лежали тут же вповалку, беспорядочной грудой. Тут и там, в рыжей грязи, белели завязки кальсон. Давно привыкший к виду и запаху мертвецов, я рассматривал тела, выискивая знакомых. И действительно, среди переплетённых тел я узнал нескольких знакомых по службе у батьки Балаховича, а узнав, мгновенно почувствовал во рту керосинную отрыжку чекистской каши.

– Надо всех сложить в могилу, зарыть и насыпать холмик, как на тех могилах, – матросик указал прикладом на две недавние насыпи. – Товарищи понарыли, но умаялись. Да и не чекистское это дело лопатой землю ковырять. Значит, вам заканчивать работу. Ну же, веселей! Ваши же товарищи!

Мне, сытому и угревшемуся возле печки, стоило немалого труда удерживать на языке накопившиеся там дерзости, но вид кое-как сваленных мёртвых тел сделал меня на некоторое время немым. Мой Простак Простаков с воистину пролетарским энтузиазмом принялся за работу. Он хватал тела за конечности и волоком тащил к яме. Расположившийся на опушке сада матросик руководил его действиями. При всём моём отвращении к Булак-Балаховичу[6], его соратникам и много дней сдерживаемому желанию прикончить каждого из них отдельной, особо отлитой серебряной пулей, прикасаться к их телам мне вовсе не хотелось. Самое большее, что я мог для них сделать, – это действительно забросать землёй и придать могиле более или менее приличный вид. Матросик же, не обращая внимания на мою безучастность к делу похорон «бандитов Балаховича», толковал о своём, о большевистском:

На страницу:
3 из 6